К книге
Юдаизм. СахарнаСтраница 32
29%
Страница 32
32

Натягивай плотнее плащ на плечи, крепче надвигай шляпу. Сиди. И ничего не жди.

(«наша культура»)

* * *

«Наш Женя»

...«Он любил молодую луну, лес, коров, людей... Безумно крестьян любил, — и всю жизнь, вот до 62-го года (возраста), возится около них, помогает, вызволяет из бед, из обид, притеснения и обмана; советом, властью, образованием и умом, деньгами понемножку. Сам небогатый дворянин и помещик. Солнце любил...»

Рассказчик рассмеялся:

«И любил девушек деревенских, не одну, а всех. Он не имел романов в обществе, хотя принадлежал к лучшему губернскому обществу. Но его романы с крестьянками, я думаю, исчисляются тысячами».

Я спросил:

— Ну ведь это только нравилось ему?

«О, нет! Нет! С полным окончанием и реально. Жена хотела с ним развестись. Она застала его «на месте» с горничной и говорит: «Тебе уже 50 лет, у тебя дочь замужем, дети не станут тебя уважать». Дядя — почтенный общественный деятель — упрекал его: «Женя, Женя! Когда же ты прекратишь это и угомонишься». Он закрыл лицо руками и говорит: «Ей Богу, дяденька, больше не буду!» — «Когда я услышал, — рассказывал дядя, — этот извиняющийся, как мальчика, голос — я едва удержался; так мне хотелось прыснуть от смеха».

«Я не знаю, — продолжал рассказчик, — какая у него психология, должно быть, магометанская, что́ ли. Но ни у меня и ни у кого из родни и из знавших его не хватало силы, слов и самого уменья осудить его. Слово осуждения, готовое, по шаблону, было на языке: но своих осуждающих мыслей не рождалось в душе. Это как-то гармонировало «со всем» в нем, а «все» было необыкновенно хорошо, и я не знаю жизни более общественнопрекрасной и полезной. С 30 лет она была вся отдана народу, и отдана не формально, не по «службе» и «долгу», но оттого, что он художественно любил и любит народ; любит каждую форму его быта, его шкуру, его тело и чувствует до глубины его душу. И посмотрите, ему 62 года, а он прекрасен».

(выслушанный рассказ, — когда мамочка, строгая на этот счет, сказала: «Какой приятный барин; никогда его не забуду») (он за 40 верст приехал; и когда отдыхал от поездки, то попросил только подушку в кресло, — и, положив голову, — слушал разговор) (такого же я знал доктора в Москве)

* * *

Еврейская религия и (если позволено сказать) еврейская церковь, которая со Христа осталась непреобразованною и есть просто, таким образом, ветхозаветная церковь, только лишившаяся Храма и с ним потерявшая возможность осуществлять жертвоприношения, — она: вечно чистит, моет, рассматривает «как в увеличительное стекло» родники деторождения, удаляет оттуда сор, грязь, «лишнее», все к детородию не относящееся — волосы и проч., — предохраняет их от поцарапания и повреждения (смысл стрижки ногтей до самого тела в вечер пятницы и перед венчанием, — что́ указывает на бывающие у евреев прикосновения в субботу) и пр., и пр., и т. д., и т. д.

Не забудем, что в Храме стоял небольшой металлический сосуд с водою, имевший сбоку краны, и что в стенки его были вделаны «стекла из женских зеркал» (Олесницкий: «Ветхозаветный храм»). Олесницкий не обратил внимания на высоту над полом кранов. Если бы он обратил на это внимание, он заметил бы, что в Храме совершались омовения частей человеческого тела молящихся (может быть) и священников (наверное), аналогические «намазу» Востока (мусульмане).

Вот смысл их «миквы» и множества обрядов. Они вечно «моются» и как будто пялятся или выпячиваются перед кем-то невидимым, с мыслью: «Посмотри, я чист». И у них это так же обыкновенно и привычно, как у православного невольная «на ходу» мысль: «Зайду, поставлю свечку Угоднику».

Такова знаменитая «чистка всей посуды» перед праздниками, — религиозная чистка, ритуальная чистка. «Руки еврея, мысль еврея, сердце еврея должны быть направлены к тому, чтобы чиститься и чиститься, скоблить (грязь) и скоблить, мыть и мыть...

Это — метод; «extemporalia»[72], долженствующие всю «грамматику» затвердить в памяти. «Памятуй! Памятуй! Чисти! Чисти!»

Что??!!

   —  Все...

И шепотом:

...«чтобы там-то все было чисто», чтобы «дети рождались из чистоты, в святости».

«Волосок к волоску», «пылинка к пылинке». Между прочим, здесь родник их упрека, неправильно понимаемого полемистами:

   —  «Евреи говорят, что христиане рождаются от скотоложного (= грязного, как у животных) брака», «рождаются в грязи» и в «грехе», что «у христиан нет брака, а грязные сношения по типу как у животных (modo animalium)».

Христиане, имеющие венчание (чего у евреев почти нет), с недоумением и гневом отвечают:

   —  У нас-то именно брак — таинство, венчает его Церковь. А у вас только гражданский брак.

Евреи ухмыляются и кивают головами.

* * *

Все образы Нестерова просят пощады.

(за корректурой «Молящ. Русь») (на конверте уведомления от Нелькена)

* * *

Александр Яблоновский считает себя либеральным и просвещенным писателем, между тем в черепе его может только вариться каша, — притом без масла.

«Не будем говорить об этих мерзостях», — записал он о браке гимназистов и гимназисток; и величественно сослался на мнение Мечникова, произнесшего совершенно идиотическую фразу о «неодновременности наступления половой зрелости и зрелости к браку». Но с тех пор как один член Академии наук (Марков, — по мат-ике) испросил в бумаге за гербовой маркой соизволения у Св. Синода перейти в атеизм, «мнения ученых» вне их книжных и бумажных премудростей вообще некомпетентны. Ученые показали себя вообще «возможными к глупости». И около Маркова-математика отчего не сидеть Мечникову-зоологу, вздумавшему после наблюдения над фагоцитами и обезьянами рассуждать о социальных вопросах, о структуре общества и планах истории.

Но разве Ал. Яблоновский не слыхал, что из VI и VII класса гимназистки «уходят», п. ч. им «сделано предложение» и родители их нашли необходимым и своевременным не отказывать подходящему жениху?

Зачем же им выходить из гимназии, когда они могли бы кончить курс и в случае вдовства — кормить трудом, должностью, службой детей?!

* * *

Стена каменная — высокая, — не перелезешь. И натыканы гвозди. Ни войти, ни выйти.

И дубовые ворота. Как сядет солнце, на них вешается а-гра-мадный железный замок. Ни отпереть, ни сломать.

Ключ у игумена. Строгого.

Но в воротах врезана тихая калиточка, которая уже не запирается. Без скрипа и в целость с воротней.

И замок висит. И калиточка есть.

В калиточку народу не пройти. Но человек в калиточку проходит.

Таков монастырь и мир. Таков закон и исключение.

Зачем «народу туда», куда человек двигается. А с другой стороны, зачем человеку ходить, куда народ идет.

Об этом сказано: «Не лежит закон праведнику. И всякий, кто есть «сам» и «лицо», — уже оправдан высшим человеческим оправданием. А «все» — это овцы. И им свое поле, своя трава, свой пастух и пастьба. Об них сказано: «пасут их жезлом железным».

Если бы «отворили ворота» — все бы расстроилось, ибо не разделялся бы монастырь и мир. И не надо. Пусть ворота будут. И замок, и все.

Но и калиточка пусть будет. Чтобы прошел человек, кому случилось.

Нужно, чтобы был «закон» и «случай». Закон грозит и запрещает, а «случай» прощает и пропускает. И все цело, и человек и народы.

~

И мудрые напрасно волнуются, зачем «людям не дано то», «не дано это». Путь мудрого вовсе не тот, что всех. «Не дано» всем, но мудрому всегда и все дано. Мудрому Провидение указывает «свой путь». Который он должен только оправдать и не совершить на «своем пути» ничего, что́ не угодно Богу и Небесному Милосердию.

   —  «Не убий!» И —

   —  «Помни Бога».

* * *

Горнфельду очень нужно утвердить «натурализм» Гоголя. — «Русские — прощалыги, все русские суть вообще прощалыги! Вот их великий писатель сказал».

Без этого как же будет торжествовать Шклов над Москвою, «шляпка» над платком и французский каблучок над «котами»: три элемента европейской культуры в истолковании Слонимского и Горнфельда.

(15 июля 1913 г.)

Да. «Уходите мертвые русские души, — приходите на их место живые еврейские души...» — «На место гнуснее чего не может быть — Фемистоклюса и Алкида, которые только смогли обходиться на рукав Чичикова, — приходите благоразумненькие, смышлененькие, беленькие и вымытые Ицак и Шая. Все русские дети прокляты, все еврейские дети — благословенны».

Суть Горнфельда и Гоголя. На этом им и поклонимся. Но останемся при своем.

(тогда же)

* * *

Шум, звон, колокол и хвастовство пошло в русской литературе от Герцена.

И его «1001 »-го таланта, между которыми не было одного:

Благородства.

Как величественный Карамзин был тих... Пушкин, «не чета Герцену», и тот был скромен. Жуковский, Козлов, Подолинский, Батюшков — все «уездные барашки» русского затишья...

~

И вся Россия, и все русское было тихо и деликатно.

~

Вдруг явился этот «побочный сын» уральского золотопромышленника Яковлева и какой-то гувернантки-немки. В «побочности» Герцена, кажется, и заключается «червяк»: «между своими», несмотря на миллион и папашу, он не мог быть «равным», — и он решил «скакнуть книзу», «в демократию», чтобы среди нее быть уже несомненно первым. А «горячий роман» в подпочве дал ему таланты и силу.

Так появляется «в июле нашей литературы» гениальный выкидыш, который, как «кукушка в чужом гнезде», расталкивает лежавших в гнезде чужих, не родных ему, детенышей. Герцен вообще не имел «родного» себе (существо выкидыша) ни в России, ни за границей, ни в аристократии, ни в демократии.

Он между всего этого, среди всего этого, «ничего» («выкидыш»). И толкает все. «С того берега» — характерное его заглавие. Но ему весь свет виделся и даже был «с того берега», потому что по существу рождения у него не было «своего берега». А стать умом и душою, великодушной и нежной, он не смог «везде» как «на своем берегу».

Люди такого рождения суть «Божьи люди» и должны чувствовать братство со всеми, везде — «своим» (местом), всех — «своими». Голубой глаз. Или — черный. У него не хватило сил на голубой. И он на весь мир посмотрел черным глазом мирового скитальца или «вечного жида». Так объясняется его «революция», не очень длинная.

* * *

...да мне противны только люди «с общественным интересом», а не то́ чтобы «общие дела», «дела мира», res publica в благородном смысле первых веков Рима, или пастушеских общин Греции, или наших приволжских волостей. Волостная общественность мне дорога и мила, и близка, и горяча у моего сердца; но вы с Невского проспекта, и из редакции, и из ресторана «Вена» с вашей «общественностью и Оль д’Ором» противны, непереносимы, отвратительны. Вы-то и погубили «rem publicam» и «волость»: ибо при виде вас и симпатичных ваших лиц квартальный сгреб вас за шиворот и потащил в участок и с вами кое-какие блестки и вздохи и rei publicae... Общественность начали губить фанфароны 14 декабря, и «Русские женщины» Некрасова, и мстительный полицейский (Щед.). Тут квартальный пришел и распоясался. Он объявил себя спасителем отечества. «Вот они каковы, видите, эти граждане чаемой Республики— Славонии»...

И, видя, что все разделилось на вас и на ряд полицейских, «кто следует» подумал:

— При полицейских все-таки Россия с Рюрика: не возвышалась, не цвела, была угнетена, было худо, тошнило. Но все-таки была-то именно тошнотворная Россия, которой если дают капель и порошков, то тошнота пройдет, все-таки больное, но что-то: а эти же прямо заявили ничего, nihil («нигилист» тот, кто отрицает все и признает нет, признает одну частицу не в отношении всего). Возможно ли колебание, чтобы выбрать тошнящее что-то, а не ничего, т.е. квартального, указав ему взять за шиворот Плеханова, Столпнера и Струве.

Очень просто. И я за это. Сгребай в охапку и вези в свал за городом. И потом тебе честная пенсия и отставка с благодарностью.

Как же, Марк Волохов рвал на папироски издания XVIII века, т.е. косвенно и с вытяжкой он и они рвали всю Публичную Библиотеку, собранную «деспоткой» Екатериною II, на зажигание своих демократических папирос, которые закурят такие господа, как Аладьин и Аникин. В 1906 году очень озабочены были коллекциями Эрмитажа, а Ив. Ив. Толстой отправил древние монеты в Берлин, тоже — Якунчиков: ибо были угрозы, что «мы покажем аристократам собирать ненужные мужикам коллекции». Что же еще? Был Писарев, и им зачитывались, и, конечно, появится почище Писарева, который вторично предложит закурить Пушкиным сигарки. Горнфельд подскажет, что Пушкин действительно уже устарел и притом ведь имел придворный чин, хотя и менее важный, чем папаша Мережковского; во всяком случае, читаемость Пушкина кой в чем мешает признанности Айзмана, Шелома Аша; и три корифея русской критики, Горнфельд, Кранихфельд и Айхенвальд, единогласно «постановят мнение», к которому примкнет и «академик» Овсянико— Куликовский. Изберут в академики Куприна за «Яму», Шелома за «Городок» и самого Айхенвальда за «Критические силуэты» (удивительны эти еврейские заглавия еврейских книг; помню у Левинсона в Ельце галстухи, с восхищением им показанные: «Саади-Карно»), Ну, и прочее. И что же тут было сказать, т.е. «кому следовало»...

Да: куда девать эту дуру-Россию. Финляндии (отдать) — до Онеги и Северной Двины, эстам и латышам — до Пскова и Новгорода, по Волге — Чувашская и прочие республики, с цадиками в роли президентов, Черноморские губернии — армянам, Киев — Польше, Сибирь — самостоятельна, Кавказ — тоже, Туркестан — тоже.

Предыдущая главаГлава 32 из 110Следующая глава