Устраните принуждение, и монастыри (в теперешнем образе своем) исчезнут: потому что туда войдут женщины, т.е. монахи (кроме немногих), конечно, их позовут к себе. Таким образом, монастырь, конечно, зиждется на принуждении.
Но каким образом можно «принуждать» (хотя бы единого человека) к отвращению от «таинства»? Тогда — не «таинство». (Хорошая вещь, желаемая вещь, позволительная вещь, добрая вещь, благословляемая вещь: но — не «таинство», т.е. что-то сакраментальное. Можно ли хотя шепнуть, хотя слово сказать о «воздержании» от настояще ощущаемых «таинств» церковных: «подожди и не исповедуйся», «подожди крестить ребенка», «отложи причащаться» и т. д.?) Ножка именно прилипает, ножка именно вязнет. «Все духовное гибнет»: ибо объявить брак не «таинством» — значит допустить личность, светскость, простую прозаическую гражданственность главного человеческого состояния, основной стихии человеческого быта. «Останемся без семьи, с одними холостяками», которые, конечно, «будут читать Бокля».
Что же делать? «Ни то́, ни се», «притворствовать», «гнуться» и «выдумывать слова».
~
Так выдумываются «слова», все «выдумывается», — но делу не помогают, и муха никак не может отлететь от «клейкой бумажки».
Тут ей и «скончание». Вот что́ значит «вопрос о браке», который многим представляется третьестепенной публицистикой. «Вопрос о браке» есть вопрос о «кончине времен», о конце «всего у нас», о почве, «на которой стоит вся цивилизация», и, наконец, о «песке», на котором хозяин неосторожно «построил дом».
Потому-то я все и возвращаюсь к нему. Хочется покоя, и молчу. Но мука входит в сердце — и вновь говорю. líe просто мука, а мука о правде.
Мука, в которой столько же любви, сколько и негодования.
Такие требования, как требование семейного целомудрия, требование верности жены мужу, на чем могут быть утверждены, как не на приписании: полу — духа и духовных добродетелей? Но поместите spiritus in sexum77 , и вы получите египетско-сирийский «культ фалла». Как же вы удержите целомудрие, «верность чрева женщины детородному органу мужа»? «Мы приказали»: но приказание надо как-нибудь объяснить и мотивировать. Если «чтобы она рождала», то ведь рождать можно и при изменах: сколько угодно, и я знаю один случай, где жена ежегодно рождала, изменяя мужу «напропалую» (и он знал об этом, и плакал, и не мог развестись «по церковным законам», так как церковь измену не при свидетелях, а в запертой комнате или в гостинице не считает изменою). Да и «приказать»-то вы могли именно по мотиву: «не оскорби детородного органа своего мужа». Но уж если его можно «оскорбить», то, очевидно, это (т.е. орган) есть «я» и «дух». В «Что делать» Чернышевского изменами не оскорбляются, ибо тот, естественно, стоя на физиологической точке зрения на брак, — на обыкновенной точке зрения, — вынесенной им из семинарии, спросил наивно:
— Если не оскорбляет хозяина то, что гость покурил табак из его трубки, то почему он может оскорбляться, если его друг или знакомый совершил половое сношение с его женою?
Вопрос этот ошеломил 60-е годы, п. ч. он был разительно нов и вместе было разительно очевидно, что от него защититься нечем. Действительно, если приятели, разговаривая, дышат воздухом одной комнаты, если клубы от их трубок мешаются, — то отчего им не «дышать одной женой», «подышал один», «подышал другой», разумеется, если жена не имеет ничего «против», а с таким вкусом, конечно, есть жены или, точнее, женщины. Есть женщины... но вот где начнется «жена»? как начнется, откуда возьмется? Вопрос Чернышевского, действительно, опрокидывал «жен» и становил на их место «женщин», а «брак» и «семья» заменялись «гостеприимной проституцией».
Криков по поводу этого было поднято много, но опровержения не было сделано ни одного: и по простой причине. Опровержения вообще нет в нашей цивилизации, в христианском круге мышления и понятий, кроме только «приказания», на которое можно ответить голым неповиновением.
Верность души моей, верность сердца мужу — не «дружба» с ним и «преданность» духовная, не хорошее с ним «товарищество», — а верность половая, преданность лона и чрева, конечно, может вытечь только из темного чувства, из темного сознания, из допотопного крика «всего во мне», что:
чрево и лоно мое есть дух, «верность», «доблесть», есть некое «я» и «кодекс законов» и, словом, бездна ума и глубины, идеализма и героизма... spiritus purus, spiritus sanctus, genius, angelus78 , не знаю что...
А, тогда «по чину — и должность».
Но какая же «должность», если никакого «чина» нет, если это «плюнуть», «гадость», «шельма», «вонь».
Если это мировое — Фи!..
«Чина» нет — и «должности» нет: какие обязанности у жены к мужу? Не больше, чем у бродяги на улице к другому бродяге. «Друг мой: я буду тебе переписывать твои сочинения, дружить с тобой, читать вместе с тобой книжки и, словом, быть тебе незаменимым товарищем в убеждениях и делах... Но, извини, спать буду с другими»... «Ведь это все равно».
Брак совершенно разрушается, семьи вовсе нет, иначе как по «непонятному приключению».
Которое может быть понято, разделено с убеждением... которое, наконец, до сих пор таится в сердцах благородных жен, пот. что до сих пор в них таится неуничтожимый и вечный в действительности инстинкт, что лоно и чрево включает в себя:
Spiritus.
Что это — лицо
индивидуум
совесть
закон.
Но тогда по всем сим качествам дайте и «мундир». Это должно быть выражено «в чем-нибудь». Всякая истина выражается «в чем-нибудь»: в учении, в слове, да и более осязательно и матерьяльно — в ритуалах, из коих первый, конечно, сохраняющееся остатком от древности ритуальное ежедневное омовение, как столп религии.
Пока их нет, омовений нет — не доказана верность.
Это (лоно, чрево) «ничто», без «уважения», «общий воздух» в комнате, «один дым» и «с кем хочу курю», «с кем хочу сплю».
Семьи — нет.
Омовения — начало семьи. Начало брака. Без них брак есть «проблема», «заданная задача». Но никакой решительно «решенной задачи» — нет.
* * *
Морить мух, однако, не нужно: достаточно около себя поставить тарелку со «сладким сором» — сахара, булки и воды. Все и сойдут туда — оставив меня в покое, «что и требовалось доказать», как говорят гимназисты, кончая теорему и кладя мелок.
•
Так надо «оставить в покое» и монахов, лишь бы они нас оставили в покое: 1) отменив законы монашеские о семье (т.е. теперь все сущие законы) и 2) лишив их прав вмешиваться в семью (т.е. права архиерея и монашеского Синода расторгать и разводить браки); оставить их на краю
горизонта... там, где закат солнца, там, где вечерний свет... В мудрости особой им присущей и в поэзии тоже особой ихней.
Отшельник — вечен в мире.
Отшельник нужен миру.
Отшельник даже отнюдь не скопец и не «враждебен миру».
~
В Сирии и Палестине, как писал (и жаловался; см. академическое издание его «Книги бытия моего») Порфирий Успенский (епископ наш), они имеют «духовных сестер», и никто этому особенно не враждебен, и никто к этому не придирается. Порфирий Успенский называет это грубым русским именем: но хотя он вообще мудрый человек, но в сем случае не был дальновиден. Именно эта умеренность отношения к женщине спасает все. Когда у духовных сестер тамошних архиереев родится дитя - архиерея поздравляют «с новорожденным», и это делается открыто, без лжи. Русские паломники не соблазняются этим, принимая, что «там такой закон» (обычай), и не считают тамошних архиереев более грешными, чем наши. — Ф. мне рассказывал, что, адресуя письма к этим «сестрицам» архиереев, пишут (он приводил греческий титул, т. е. на греческом языке) - «Ее преосвященству»79 . У нас скопчество какое-то формальное и неприятно канцелярское. «В формуляре не значится — женат». И все испуганы. Детей убивают (т. е. если случится у монашествующего лица). В Сирии живут «по благодати», кто сколько может исполнить. Формально обязательным скопчество ни для кого не может быть, ни единый человек не может быть формально и по закону лишен права иметь детей. Он может их не иметь — в естественном порядке вещей. Но сказать ему: не имей - никто не может, если даже он и монах. Я сам был на постриге монашеском и очень внимательно любопытствовал о сумме даваемых постригаемым завтрашним монахом обетов: среди обетов нет безбрачия. Я был поражен и потому твердо это запомнил и ничего не путаю.
~
Доселе - мой ответ г. Полтавцеву из «Русского Знамени», который, не зная дела, не зная ни Священного Писания, ни связи событий в церковной истории, вздумал возражать мне и даже дерзнул обвинять меня в «искажениях» по поводу описания Сахарнянского монастыря в Бессарабии.
~
Иночество выросло в пустыне. А пустыня — природа. Никогда, никогда каннского безобразия (ибо детей, т. е. родных нам, убивают) не могло появиться среди природы.
Это — выдумка петербургских канцелярий, петербургского дозора, петербургского шпионства и ревизий; выдумка легкомысленного Феофана Прокоповича и неосторожного в сем случае Петра Великого, поместивших неосторожные главы в «Духовном Регламенте». Это — выдумка Гильдебрандта и пап (действительное и обязательное безбрачие).
~
Победоносцев (Кон. Пет., обер-прокурор Синода) в популярной для семейного и для школьного чтения приспособленной «Истории христианской церкви» говорит, что выбор монахов на епископские должности обязан происхождением своим не канонам и еще менее какому-нибудь принципу, а обыкновению греческих императоров, которые, усмотрев, что монахи (т.е. того времени, ихнего времени) отличаются более строгою жизнью, чем прочие лица духовного звания, стали по преимуществу их вызывать на епископское служение. И монахи (т.е. «теперь», в их время) оправдали их выбор. Так этот обычай и укрепился. Но еще в XVIII веке в юго-западе России среди епископов был один или два случая — семейных. С тех пор эта традиция угасла. Но только нелепое невежество может утверждать, чтобы древнейшая традиция не имела права восстановиться.
* * *
— Gloria! Gloria!
5-6 часов утра. В соборе Св. Петра. Рим. Все в ожидании, волнении. Я сидел на 3-й скамейке перед главным алтарем. Утренние лучи в окнах золотили храм. Служил Рамполла и сонм епископов. Хор был влево, сейчас над нами. Орган молчал.
Голубой воздух и солнце. И клубы дыма входили в лучи и отливали там. Все было прекрасно, но прекраснее всего звуки:
— Gloria! Gloria!
И еще, и еще. Я службы не понимал. Но это-то я понимал:
— Gloria! Gloria!..
Я поднял глаза: с немного старческим, безобразным и морщинистым лицом выводил звуки мужской сопрано. Я вспомнил, что у католиков готовят этих сопрано и оскопляют мальчиками. Содрогнулся и отвернулся. А на сердце падали и куда-то уносили эти восторженные, эти чудные, эти действительно мною не слыханные никогда прежде звуки:
— Gloria! Gloria...
«Gloria!» — прошептал я в сердце своем. О, зачем мы разделены с ними. Зачем вообще разделения, и тоска, и злоба. Не нужно. Не нужно, ничего не нужно, кроме любви, и вечных сияний, и поцелуев, и братства. О, люди... О, братья...
Gloria! Gloria! — шумели Фивы... И в прозрачных туниках из бумажной ткани египтянки шли вслед избранного Аписа...
Щеки пылали у них и глаза горели... Он же шел медленно... Их дыхания и его дыхание смешивались. Он весь был черный, и горячие лучи хотя вечернего, но еще сильного солнца впитывались без отражения в его могучий крестец, где было изображение священного жука. И будто гипноз какой-то охватил и его, и он сознавал себя Господином идущих вслед...
Глаза его были разумны и все лицо мудро.
Gloria! Gloria...
Он медленно покачивался, и идущим сзади видно было, как розовела кожа его, — человеческого, телесного цвета. С невыразимым умилением египтянки глядели на эту кожу, за которою были потоки Могущества, и Силы, и Жизни, ею же живет мир. И им казалось, что это не солнце отражается на коже, а Само Вечное Солнце пребывает там, и лучится оттуда, и дает жизнь и счастье в их лица...
Им же живем мы!!.. Gloria! Gloria!..
Мягкие и нежные сопрано их разносились по всей равнине и катились через Нил и даже были слышны на том берегу. Они не могли оторвать глаз... Молодые, перебивая старых, и старые, перебивая молодых, все хотели приблизиться и не смели приблизиться и хотели коснуться и не смели коснуться...
Gloria, gloria...
И крики, и шум, и фимиам, и смятение поднимались тем больше, чем ближе подходили они к храму, куда вступит он, Господин их, «ваали» их, — и за ним войдут они, его рабыни и служанки, и прах и грязь между раздвоенных копыт его...
И ему стало нежно, столь любимому, под их дыханием. Их волнение передалось ему, и показалось, как капля крови, Солнце, которое стало восходить. На небе Оно гасло, здесь показывалось.
-- Вечное Солнце, неумирающее Солнце.
* * *
Удивительно, упрекают меня в порнографии (и суд, и цензура), когда и капельки ее нет во мне и единственно оно сидит у цензоров, судей и литераторов. Конечно, я «это» все считаю священным: да как же иначе, если у меня есть дети? как же иначе, раз я имею отца и мать? Но послушайте же, что я вам скажу, и цензоры, и писатели (до судей не дойдет, — ничего не читают):
Разве мы бережем у детей так ум и душу, мысли и убеждения, как «это». «Книжки какие хочешь читай», — ну, с «выбором»; но все же и чтение, и книжки могут быть разные, мы можем в них колебаться, изменять их. Тогда как никаких не может быть колебаний, чтобы 1) «сюда» самому не дотронуться, 2) ни единому человеку (до возраста) не дать дотронуться и 3) сохранить «это» в необыкновенной чистоте и строгости до акта (возраст, брак).