В чернильнице моей поют колокола,
Склоняются дубы над крышей пепелища,
В ней город затонул — где прежде ты жила;
Ныряет кит, судов проламывая днища;
И каплет кровь с ветвей, где ночь любви вела
В кабаньих зарослях осенние игрища.
И гекатомб{276} венец в сто сорок кораблей
Антоний{277} утопил в чернильнице моей.
Где тополя шумят над красной черепицей,
Клен черный с яблоней сплетаются в окне,
Где смотрит дом в закат чердачною бойницей,
Там было суждено взглянуть впервые мне
В нагую глубь озер той скорби темнолицей,
Той властелинши, чей напев звенит во сне
Глухом, младенческом (лишь бурею догадки
Вздувает памяти чудовищные складки).
Как желтых туч пласты — осенние леса
Хоругвью шелеста твое клубили имя.
Со дна сознания преданий голоса —
На алых лошадях, под гребнями седыми —
Им смутно вторили… Песчаная коса
От волн хохочущих дрожала. Будто — в дыме
Ночном чуть видима, хватаясь за кусты, —
С большой толпой подруг идешь купаться ты…
…И книгу февраля с застежкой золотой
Листает влажный снег дыханья осторожней;
Твой ранний, горький смех — всепомнящей рукой,
Словарь твоей любви, — как розовые пожни
Под инеем сквозным, — вписал он в книге той.
Но я прочел не все, — и, что ни день, тревожней
Живет забытый край в душевной глубине,
Иголки башенок вонзая в сердце мне.
Я не его любил. Моим заветом не был
Ни город юности, ни игр забытых дом.
Но у тебя в глазах тонули даль и небо,
Двор с лошадьми, листок, летящий над прудом.
Но целый край, в лесах, в стоверстных волнах хлеба,
Стоял, как зеркальце на столике твоем.
Тот мир, как мельница, — росистая, ночная, —
Спал, водяным столбом твой образ отражая.
1936