К книге
Миры Артура Гордона ПимаЧарльз Ромин Дейк. Странное открытие. Как мы нашли Дирка Петерса
70%
Чарльз Ромин Дейк. Странное открытие. Как мы нашли Дирка Петерса
31

Глава первая

Однажды мне посчастливилось принять участие в открытии, представляющем известный интерес для любителей литературы и искателей всего нового и чудесного. Поскольку с тех пор минула почти четверть века и поскольку в упомянутом открытии участвовало еще двое людей, читатель может найти странным, что общественность по сей день оставалась в неведении относительно события, безусловно весьма значимого. Однако подобная неосведомленность вполне объяснима, ибо из трех участников нижеизложенной истории никто доныне ничего не писал для публикации и один из моих товарищей ведет тихую, уединенную жизнь, а другой болезненно непоследователен и рассеян в своих мыслях.

Возможно также, что в свое время данное открытие не показалось ни одному из нас настолько важным и интересным, каким в конце концов стало мне видеться. Так или иначе, я имел личные причины полагать, что обязанность письменно изложить и опубликовать факты означенной истории лежит не столько на мне, сколько на любом из моих сотоварищей. Когда бы хоть один из них сделал это за прошедшие годы, пусть в самой краткой манере, я бы хранил молчание до конца своих дней.

Историю, которую ныне я намереваюсь облечь в письменную форму, я в разное время вкратце или частично рассказывал нескольким своим близким друзьям, но все они ошибочно принимали повествование о реальных событиях за плод воображения и добродушно хвалили мой талант рассказчика, что, конечно же, не льстило моему самолюбию историка.

Таким образом объяснив и отчасти оправдав свое промедление, которое кто-то может счесть непростительным и даже преступным, приступлю непосредственно к рассказу.

В году 1877-м обстоятельства вынудили меня посетить Штаты. В то время, как и в нынешнее, мой дом находился в окрестностях Ньюкасла-на-Тайне. Мой отец, тогда недавно скончавшийся, оставил мне в наследство акций на весьма крупную сумму, значительную часть которой я надеялся вернуть. Мой адвокат, сославшись на причины, показавшиеся мне достаточно вескими, посоветовал не передавать полномочия на распоряжение наследственным имуществом никакому доверенному лицу, и я решил безотлагательно отправиться в Соединенные Штаты. Десятью днями позже я прибыл в Нью-Йорк, где задержался на день-другой, а затем двинулся на запад. В Сент-Луисе я встретился с людьми, заинтересованными в моем бизнесе. Там все дело приняло такой оборот, что окончательное урегулирование вопроса целиком зависело от соглашения между неким человеком и мной, но, к счастью для судьбы данного повествования, означенного человека в городе тогда не оказалось. Он являлся одним из тех богатых так называемых «королей», которым в Америке несть числа, – в данном случае «угольным королем». Мне сказали, что он владеет поистине роскошным особняком в Сент-Луисе, куда наведывается крайне редко, и домом поскромнее, расположенном прямо в угольном бассейне, где и проживает большую часть времени. Я переправился через Миссисипи в Южный Иллинойс и очень скоро разыскал его. Он оказался простым честным дельцом; мы не стали долго торговаться, и через неделю я имел на руках порядка двадцати тысяч в пересчете на английские фунты, а он – документ о переводе на его имя моих акций одного угольного месторождения и одной железной дороги, и мы оба были довольны.

Объяснив, каким ветром меня занесло в совершенно незнакомые мне края, в дальнейшем ходе повествования я ни разу более не упомяну о деловых или денежных интересах.

Я прибыл в город Беллву в Южном Иллинойсе ясным июньским утром и остановился в старомодной четырехэтажной кирпичной гостинице под названием «Лумис Хаус», в отведенном мне хозяином – краснолицым громкоголосым толстяком – номере, состоящем из просторной угловой комнаты, три окна которой выходили на широкую оживленную улицу, а два в переулок, и смежной комнаты поменьше.

Еще до наступления времени, когда я при желании мог бы вернуться в Англию, я вполне здесь освоился. Первые два дня моего пребывания в Беллву я, несколько утомленный тяготами путешествия, посвятил исключительно отдыху и выходил из номера разве только к табльдоту, три раза в день.

В течение первых двух дней я сделал множество интересных наблюдений из своих окон и засыпал вопросами коридорного. Я узнал, что старое несуразное двухэтажное здание на другой стороне переулка является гостиницей, упомянутой Диккенсом в «Американских путевых записках», в нижнем холле которой он познакомился с шотландским френологом, «доктором Крокусом». Вышеупомянутый коридорный был мастером на все руки и в случае необходимости исполнял обязанности возницы, привратника, посыльного – меняя должности одну за другой и ни в одной надолго не задерживаясь. Сей разносторонний оригинал по имени Артур в целом занимал более высокое положение, чем наши английские коридорные. В первые два дня я изрядно понаторел в умении измышлять разные неотложные потребности, ибо в ходе наблюдений за местной жизнью из окон номера у меня часто возникали разные вопросы, и я всякий раз звонил в колокольчик в надежде получить ответ от Артура, который обычно удовлетворял мое любопытство. Он был чрезвычайно неотесанным парнем, но тихим, медлительным и неприметным. Он частенько ходил под мухой уже к полудню, а к девяти вечера порой еле ворочал языком; но я никогда не замечал в нем сколько-либо серьезных нарушений телесного равновесия – проще говоря, я никогда не видел, чтобы он шатался. Артур открыто признавал, что любит время от времени пропустить стаканчик-другой, но с презрением (а возможно, и с применением рукоприкладства) опроверг бы любые клеветнические обвинения в невоздержности по части спиртного. Да, он упоминал о случаях из своей жизни, когда «здорово перебирал», имея в виду, что в известных ситуациях обстоятельства исключали всякую возможность отказаться от обильного возлияния, но подразумевалось, что подобные казусы имели место в далекую пору ветреной юности.

Не имея чем занять ум (я получал местные ежедневные газеты, одна из которых была лучшей из всех, что мне доводилось читать когда-либо, – не считая, разумеется, нашей «Таймс»; но мои дорожные сундуки еще не прибыли, и я оставался без своих любимых книг), я по-настоящему увлекся изучением людей, проходивших мимо отеля или останавливавшихся поболтать на противоположных углах улицы, и, составив мнение об особах, особенно меня заинтересовавших, спрашивал про них Артура и проверял, насколько мои предположения соответствуют истине.

Один тихий, хорошо одетый молодой человек проходил по переулку три или четыре раза в день. Наблюдая за ним, я несколько раз составлял и изменял свое суждение о нем, но в конце концов решил, что он священник, недавно рукоположенный и буквально на днях прибывший в город. Когда я спросил Артура, верна ли моя догадка, он ответил:

– Вы, как всегда, ошибаетесь, сэр… я имею в виду, насчет парня. – До сих пор я ни разу не ошибался в своих предположениях, но напротив, выказал великую проницательность, с первого взгляда опознав в случайных прохожих двух адвокатов и одного банкира. – Да, сэр, вы снова неправы, но с другой стороны, вроде как и правы. Его зовут доктор Бейнбридж, и он достаточно глуп, чтобы приехать в город, где и без него хватает разных костоправов. Он занимается какой-то там «патией» и явился сюда научить нас лечиться сахаром и воздухом – или чем-то вроде. Он не прописывает никаких лекарств, достойных упоминания; лошадь у него такая жирная, что даже рысью не ходит, и у него нет жены, которая бы чинила ему платье. Говорят, впрочем, он не бедствует; а припадочный сын старого Вагари сказал мне, что он умеет лечить падучую болезнь, но в это я не верю, поскольку вскоре после нашего разговора с мальчишкой приключился сильнейший в жизни припадок. Доктор заявил (так они говорят), что ожидал именно этого и рад, что приступ оказался настолько тяжелым, ибо это означает, что лекарство действует.

Меня особенно заинтересовал один человек, который ежедневно, практически даже ежечасно торчал на противоположном углу улицы и часто приезжал или уезжал в легкой коляске, запряженной двумя черными горячими лошадками. Это был высокий, стройный и гибкий, смуглый мужчина с черными глазами, довольно длинными черными волосами и окладистой бородой, чрезвычайно беспокойный и постоянно расхаживавший взад-вперед. Он то и дело обращался к прохожим, многие из которых останавливались обменяться с ним несколькими словами. Однако в последнем случае обмен едва ли был равноценным, ибо говорил только он, и его высказывания, судя по энергичной жестикуляции, обычно носили весьма выразительный характер.

Из всех своих излюбленных положений он явно предпочитал следующее: обхватить одной рукой столб газового фонаря и мерно раскачиваться взад-вперед, время от времени, когда рядом никого нет, совершая вокруг него полный оборот. Другой его излюбленной позой была такая: встать прямо, уперев кулаки в бока, выгнув грудь колесом и широко расправив плечи, высоко вскинув голову и устремив вдаль неподвижный взгляд. Я не очень сомневался в своей способности сделать верное предположение относительно рода занятий этого человека, ибо, вдобавок ко всем прочим вспомогательным средствам, позволяющим прийти к правильному заключению, нижний этаж углового здания занимала аптека. Когда я спросил Артура, не врач ли означенный мужчина, он ответил: «Ну да, сэр, врач, хирург и акушер. Джордж Ф. Каслтон, член-корреспондент и доктор медицины. Ему следует прибрести лоток и фонарь и торговать «индийскими снадобьями» на городской рыночной площади. Этот малый пичкал меня ими, покуда у меня не разболелись зубы. Коли вам хочется помереть поскорее, вы знаете, к кому обратиться. О, он знает все на свете! Одной медицины для его ума недостаточно. Он руководит правительством и объявляет войны, когда считает нужным. Говорите, «ни минуты не стоит на месте»? Охотно вам верю. Но если бы вокруг вас вдруг зароились его идеи, вы перестали бы сокрушаться насчет его телесной подвижности. Знаете, сэр, этот человек в ходе выборной кампании меняет свои политические убеждения каждый день; никто еще не пошел за ним следом, и вдобавок ко всему он пророк. Просто не связывайтесь с ним, коли вы меня любите, прошу вас».

Все это Артур произнес тихим, наставительным тоном, не выказывая особых чувств даже при упоминании о зубах и делая ударение лишь на словах, выделенных курсивом. Совету «не связываться» с доктором я не собирался следовать. Мое любопытство было возбуждено, и я положил познакомиться с ним, коли представится случай. Он произвел на меня самое приятное впечатление, какое только возможно произвести на наблюдателя, находящегося на высоте третьего этажа. Он показался мне человеком странным и нервным, но по природе своей чуждым всякого зла. Один эпизод, подсмотренный мной из окна, позволил мне заглянуть в душу доктора. Однажды, когда он стоял возле своей коляски, к нему подбежал бедный оборванный негр, глубоко взволнованный и явно взывающий о помощи; и когда я увидел, как доктор затолкнул негра в коляску, запрыгнул следом сам, а затем погнал лошадей во весь опор, у меня не осталось сомнений, что сердце у него большое, как мир. Пару раз в течение долгих теплых июньских дней до меня сквозь раскрытые окна долетали обрывки произнесенных им фраз. Один или два раза я поймал на себе быстрый взгляд почти сверхъестественно ярких, живых глаз мужчины, когда подходил слишком близко к отворенному окну и смотрел с высоты на крыши низких зданий, и понял, что он заметил и запомнил меня, как я заметил я запомнил его. Я задавался вопросом, составил ли он мнение о моем общественном положении и, если да, пытался ли проверить, насколько оно соответствует истине, как я проверял через Артура. Однажды я услышал, как доктор говорил маленькому, трусоватому на вид человечку с воспаленными слезящимися глазами, явно слабому духом и телом: «Да, сэр, будь я Сэмом Тилденом, потоки крови на улицах поднялись бы до ваших стремян. – Никаких стремян у человечка не было. – Эта страна висит на волоске над пропастью, глубже преисподней. Ха-ха! Какая отвратительная пародия на свободу! Слушайте, Пиклс. – Маленький человечек не только слушал, но и дрожал всем телом, как мне представлялось. Время от времени он украдкой озирался по сторонам, словно опасаясь, что кто-нибудь еще услышит доктора и тогда начнется война. – Слушайте меня: «Униженный народ в ярости своей страшнее демонов ада». – Здесь доктор Каслтон метнул взгляд на собеседника, проверяя, оценил ли он столь прекрасную фразу и принял ли цитату за оригинальное высказывание. – Повторяю: «Униженный народ в ярости своей страшнее демонов ада». Народ – слышите, Пиклс? Народ, а не женщина. Только одно может спасти эту прогнившую Республику: дайте нам больше бумажных денег, горы банкнот. Пусть правительство арендует на месяц или возьмет в наем на год все до единого печатные станки в стране; пусть машины приятно гудят, каскадами извергая на пол листы с отпечатанными на них казначейскими билетами, которые затем разрезаются, укладываются в пачки и рассылаются всем нуждающимся в них гражданам без передаточной надписи – без передаточной надписи, Пиклс, и под два процента! Когда-нибудь изучали логику, Пиклс? Нет! Впрочем, неважно; моего ума хватит на нас двоих. Если американский гражданин честен – а я полагаю, он честен, – сей план сотворит чудеса. Если же он бесчестен – не дай Бог! – тогда пусть страна рушится в пропасть, и чем скорее, тем лучше. Мне жаль идиотов, которые не в состоянии понять этого. Люди – а разве для государства интересы людей не превыше всего? – пойдут за мной, Пиклс: люди получат много денег, торговые предприятия разбогатеют, фабрики и заводы разбогатеют, и коммерческая жизнь в стране закипит». Здесь доктор отвлекся на какую-то постороннюю мысль и, не извинившись перед собеседником, запрыгнул в стоявшую рядом коляску, и быстро уехал прочь; а тщедушный человечек, после минутного колебания, шаркающей походкой двинулся дальше по улице. Позже я узнал, что подобные речи доктор Каслтон сочиняет с такой же легкостью, с какой писатель сочиняет свои истории. Порой он отстаивал убеждения, прямо противоположные взглядам своих слушателей, но обычно старался угодить последним, зачастую выдавая их интересы, мысли и желания за свои собственные. В описанном выше случае доктор, вероятно, на самом деле выражал не подлинное свое мнение, хотя на мгновение, по всей видимости, искренне поверил, что является бескомпромиссным членом одной из мелких политических партий, выступающих за увеличение выпуска в обращение бумажных денег в стране: маленький человечек был беден, и доктор Каслтон просто нарисовал перед ним картину счастливого будущего – по крайней мере, у меня сложилось такое впечатление. Сия странная наклонность доктора Каслтона порой приводила к удивительным и неожиданным результатам и, по меньшей мере, один раз повлекла за собой открытие большой важности, как мы вскоре увидим.

Манера, в какой американцы обсуждали серьезнейшие проблемы жизни и отзывались о великих мира сего, была мне в новинку и часто забавляла. Мне неизменно доставляло великое удовольствие спрашивать практически у всех своих собеседников мнения по поводу какого-нибудь важного вопроса или какой-нибудь выдающейся личности, ибо ответ всегда казался мне оригинальным, иногда весьма занятным и нередко поучительным. На второй день, возвращаясь после ужина в свой номер, я ненадолго заглянул в «гостиную для джентльменов», где случайно услышал обрывок разговора между пожилым человеком и мужчиной среднего возраста. Позже я узнал, что мужчина помоложе является известным в стране адвокатом по имени Лилл, что он человек культурный, очень консервативный в частной жизни, но придерживающийся точки зрения, отличной от общепринятой, практически по всем серьезным общественным вопросам; человек высокой нравственности и безупречной репутации, который зачастую откладывал важные служебные дела, если только получал возможность хоть отчасти примирить свои убеждения со взглядами власть предержащих. Мне показалось, что двое упомянутых мужчин не виделись больше года; и когда я вошел в комнату, они обменивались новостями в неспешной, доверительной и благожелательной манере. Когда я оказался в пределах слышимости, адвокат вновь заговорил, нарушив наступившее после смеха молчание. Приняв серьезный вид человека, готового сообщить следующую новость, зажав между большим и указательным пальцами щепотку тонко нарезанного табака и чуть подавшись вперед, чтобы табачная пыль не просыпалась на манишку, он сказал: «Знаете, Дэвид, прошлой зимой я снова перечитал Библию и, должен признать, по-прежнему считаю ее очень безнравственной книгой. Библейское учение поистине дурно. Как бы вы, сэр, отнеслись к столь возмутительному учению, если бы в наши дни кто-нибудь стал распространять его с намерением повлиять на современное положение вещей?» И он продолжал в том же духе, к ужасу (хотя и не особо великому) своего собеседника, который казался христианином – по крайней мере, по происхождению. На другой день, после обеда я вновь зашел в гостиную и увидел там новоприбывшего, занятого разговором с группой мужчин: делегацией местных коммерсантов, насколько я понял. Когда позже меня представили новому постояльцу, я узнал, что его зовут Роуэлл, генерал Роуэлл; мне показалось, я встречал это имя в газетах у себя на родине. Он был рослым мужчиной приятной наружности и произвел на меня впечатление человека, обладающего весьма острым и деятельным умом. Я услышал, как он сказал своим собеседникам (по всей видимости, в завершение переговоров): «Да, джентльмены, если я приеду в Беллву и мы построим скобяную фабрику в вашем городе, мне понадобится всего лишь пять лет, чтобы наша фабрика вышла на первое место в мире по производству гвоздей». Услышав эти слова, я поначалу решил, что вижу перед собой восхитительный образчик забавного американского характера, но здесь я ошибался. Генерал Роуэлл представлял собой такой тип американца – вернее, американского предпринимателя, – деловые планы которого, пусть самые фантастические и грандиозные, редко проваливались и рядом с которым всякие полковники селлерсеры кажутся лишь жалкими подражателями. В данном случае обещание было выполнено с опережением на год или два. В праве выражать личное мнение американцы видели одно из достижений 76-го года, и практически единственным критерием оценки подобного мнения, похоже, считалась его самостоятельность – даже до степени комичной. Например, ни упомянутый выше адвокат, ни доктор Каслтон или любой другой американец из мной встреченных, что бы лично они ни думали по некоему вопросу, никогда не стали бы утверждать, что в силу своего общественного положения и образования способны судить о вещах лучше, скажем, коридорного Артура. Казалось, любой человек имеет также неотъемлемое право быть снобом, но я видел в Америке лишь одного человека, воспользовавшегося этой привилегией. Экс-губернатор Иллинойса высказался по данному вопросу кратко и точно: «У нас нет закона, запрещающего человеку выставлять себя дураком». При желании всякий здесь может фамильярно называть президента республики «Эйбом», губернатора штата «Диком» и так далее. Но не следует думать, что уважение и восхищение перед истинно великими представителями нации в Америке меньше, чем в странах, где к человеку с четырьмя именами и двумя наследственными титулами относятся с большим почтением, нежели к человеку всего с тремя именами и одним титулом. Обычаи во всех странах разные – банальное замечание, но практически только это здесь и можно сказать: в конце концов, между мыслями и чувствами представителей разных стран нет особой разницы, коли судить по существу, а не по форме.

В пояснение одного из вышеприведенных утверждений приведу эпизод, имевший место на третий день моего проживания в гостинице, перед самым моим выходом из уединенного номера на оживленные улицы городка. Когда я сидел в своей гостиной, Артур принес кувшин воды со льдом и поставил на стол. Потом он остановился и посмотрел на меня, словно ожидая очередного вопроса, имеющего отношение к моему окружению. Но в тот момент у меня никаких вопросов не имелось. После минутного молчания Артура заговорил.

– Вы давно видели принца? – осведомился он. К тому времени я уже настолько привык к его образу мыслей и манере выражаться, что даже такой вопрос не особенно удивил меня. Я решил, что Артур задал вопрос по побуждению живого ума, желая завязать приятный разговор о разных пустяках и угодить «двухкомнатному» постояльцу. Не дожидаясь ответа, он продолжил:

– Надеюсь, он в добром здравии. Я виделся с ним, знаете ли, несколько лет назад, когда он приезжал к нам набраться новых идей для своего королевства.

Сие заявление позабавило меня. Артур был вовсе не лжецом и далеко не занудой: он производил впечатление человека честного во всех отношениях, за исключением своей слабости до спиртного – но здесь он, по причинам вполне понятным, просто не мог составить верное о себе представление.

– И где же ты встречался с его высочеством, Артур? – спросил я.

– О, в Питтсбурге, штат Пенсильвания. Мне тогда было всего восемь. Мальчишек в гостиницу не пускали, а поскольку принца окружала целая толпа разных важных персон, поначалу мне никак не удавалось подойти к нему. Но потом они все вышли из гостиницы, чтобы рассесться по каретам. Им пришлось ждать несколько минут, но я никак не мог протолкаться в передние ряды, чтобы увидеть его. Холл гостиницы к тому времени уже опустел, и все глазели на принца; поэтому я быстренько пробежал через цирюльню в боковой холл, а оттуда потихоньку проскользнул в главный и подошел к самой двери. Я находился всего в десяти-двенадцати футах от принца, но в заднем ряду толпы, поэтому я просто встал на четвереньки и пополз между ногами. Я почти вплотную приблизился к принцу, но по обе стороны от него стояли здоровенные парни, все загораживая. Я уж решил, что теперь точно ничего не увижу, но тут заметил, что ноги у принца немного раздвинуты: одна немного выдвинута вперед, и расстояние между коленями дюймов шесть. Я был мелким пареньком, даже для своих восьми лет; и я увидел свой шанс. Я просунул голову промеж коленей принца, сильно вывернул шею и уставился ему прямо в лицо, когда он опустил глаза, чтобы посмотреть, кто там трется об его ноги. Он довольно потешно разинул рот, когда увидел мою физиономию внизу, но нисколько не рассердился; он ведь запросто мог треснуть меня по башке, но не сделал этого. Я убрал голову назад так быстро, что никто больше не заметил меня. Я часто задаюсь вопросом, помнит ли меня принц, и прошу вас спросить его, когда вы вернетесь домой. С тех пор, как я повзрослел, я частенько со стыдом вспоминаю свой поступок. Коли вас не затруднит, пожалуйста, скажите принцу, что вообще-то у нас в Соединенных Штатах не принято так поступать, но я тогда был маленький и не имел никакого понятия о правилах поведения в приличном обществе, поскольку мой отец умер, и я не ходил в школу, а помогал зарабатывать на хлеб. Прошу вас, передайте принцу, что я надеюсь, он на меня не в обиде, и коли не забудете, черкните мне пару строк, будьте так любезны.

Глава вторая

С момента моего прибытия в Беллву прошла неделя. Меня представили доктору Каслтону, и мы с ним обменялись несколькими словами. Я также прослушал несколько из речей, произносимых им на углу улицы, и мой интерес к нему изо дня в день возрастал. По всей видимости, интерес был взаимным, поскольку доктор, казалось, каждый день ждал моего появления – но с другой стороны, к кому он не испытывал интереса? Он полюбился мне своей неподдельной сердечной добротой, забавлял меня своим сумасбродным поведением и восхищал ясностью мышления. Никогда прежде я еще не видел ума одновременно столь стихийного и столь разностороннего. Вероятно, самой яркой особенностью доктора Каслтона являлась следующая: он постоянно находился в ожидании удивительных событий, и за недостатком сенсационных новостей своими силами изыскивал способы взбудоражить общество. Например, погода становилась все теплее, и лето ожидалось знойное, а значит, нам следовало приготовиться к самым страшным эпидемиям; один из наших астрономов обнаружил комету, а значит, скоро всем нам предстояло понять, стоило нам появляться на свет или нет – и так далее, и тому подобное. Он заранее предвидел всевозможные планы и заговоры государственных деятелей, бюрократов и «плутократов». Германия собирается установить свое господство в Европе и «перемолоть своими безжалостными жерновами все европейские государства»; «Франция готовится нанести по Пруссии такой удар, от которого сотрясется вся Земля от полюса до полюса». Казалось, однако, сам доктор видел во всем этом единственно свободную игру воображения – кипение пены над прозрачными, сверкающими глубинами интеллекта, бурление блестящего недисциплинированного ума посреди застойного болота провинциальной жизни. Сей странный человек не причинил бы намеренно вреда даже врагу, если у него вообще когда-нибудь были настоящие враги; в глубине души – и обычно на деле – он был добрым, как мягкосердечная женщина. Но казалось, он просто не мог жить без сверхактивной умственной деятельности и постоянно нуждался в понимании и сочувствии окружающих, способных оценить круговращение его мыслей. Лишь немногие из людей, с которыми он общался и которые располагали свободным временем, были в состоянии обсуждать с ним прочитанные книги, и почти никто не испытывал желания слушать его рассуждения по поводу последних литературных трудов, произведших на него впечатление. Доктор Каслтон уже давно и неоднократно рассказывал, для пользы своих постоянных слушателей, о жизни Александра и Наполеона, подробно объясняя, что, как и зачем они делали, приводя в пример случаи, когда их планы терпели неудачу, указывая на причины означенной неудачи и на пути, которыми он на их месте легко достиг бы успеха. Древний аптекарь, старый бродяга-конфедерат и безработный художник, вечерами торчавший в аптекарской лавке или на углу рядом, слушали с разинутыми ртами подобные лекции, покуда сокровищница чудесных сведений не иссякла. Но доктору требовалось по-прежнему будоражить умы. Он скорее отказался бы на день-другой от пищи для поддержания телесных сил, нежели от пищи для возбуждения ума; а дабы и слушатели тоже получили удовольствие, предмет разговора должен быть значительным, новым, оригинально трактованным и желательно представлять интерес для местных жителей. Поскольку сам доктор находил наслаждение в сюрпризах пугающего или ужасающего свойства, ожидать от него выступлений посредственных и заурядных не приходилось. Под давлением обстоятельств в скучный день, он не позволил бы даже заботе о своей безупречной репутации помешать одной из своих неожиданных выходок. Если городу Беллву суждено погрузиться в умственную спячку, то это случится уж никак не по вине Джорджа Каслтона, члена-корреспондента, доктора медицины.

На восьмой день пребывания в Беллву, выйдя поутру из гостиницы, я увидел доктора Каслтона, который стоял напротив двери в одной из своих излюбленных поз – голова вскинута, плечи расправлены, руки уперты в бока – и внимательно смотрел на молодого человека на другой стороне улицы, беседующего с пожилым фермером: безобидного вида юношу с темно-голубыми глазами и прямыми черными волосами – собственно говоря, того самого похожего на священника молодого джентльмена, которого я видел из своих окон. Что-то в его облике – возможно, в платье – выдавало в нем человека пришлого. Большие глаза доктора Каслтона яростно сверкали, и он явно обрадовался при виде меня. Совершенно посторонний человек на моем месте счел бы свое появление весьма своевременным и решил бы, что является орудием в руках высшей силы, призванным предотвратить кровопролитие. Когда я остановился рядом с доктором, он сказал с плохо сдерживаемым негодованием:

– Этому гнусному негодяю придется покинуть город. Он называет себя доктором, но я привел в движение механизм закона нашего великого штата Иллинойс и выведу чертова мошенника на чистую воду».

Потом, устремив на меня мрачный, многозначительный взгляд, он прошипел (хотя ни одно из произнесенных прежде слов не донеслось до слуха людей на другой стороне улицы):

– Приверженец нетрадиционной медицины, сэр… проклятый шарлатан, лечащий водой и сахаром… ноль без палочки. Знаете, сэр (более спокойным, но все еще весьма выразительным тоном), я давал больному дозу каломеля в шестьдесят гран и давал дозу в десятую часть грана; я бы запросто дал человеку сто гран хинина и делал такое. Я… (тут он извлек из кармана круглую таблетку или костяную пуговицу) …я проникал в самый мозг человека, в Святая Святых Природы Человеческой, так сказать. Когда того фермера (указывая пальцем правой руки на костяной кружочек, лежащий на ладони левой) лягнул в голову мул, трое моих коллег явились на место происшествия до меня и стояли над несчастным, словно беспомощные старухи, ничего не предпринимая. У меня превосходные инструменты, сэр… я больше не читаю книг… вся мировая литература у меня вот здесь (он постучал пальцем по лбу). В один прекрасный момент я счел за лишнее интересоваться чужими идеями. Так вот, я сказал «словно беспомощные старухи», сэр. «Дайте мне кочергу! – вскричал я. – Дайте хоть что-нибудь!» Я послал за своим трепаном. Господи, как хлестала кровь, как трещали кости черепа! Я вынул из мозга осколок кости. Человек выжил. На своем веку мне приходилось делать все, абсолютно все. А теперь в наш город является проклятый шарлатан… Где его жена? Где его несчастные дети, спрашивается? Не говорите мне, только не говорите, что он не женат и не сбежал от несчастной супруги. Пройдите по его следу, с ловкостью дикаря прокрадитесь по пути, коим он явился в наш город, – и помяните мои слова, сэр, вы узрите душераздирающие сцены горя человеческого: рыдающих матерей, безутешных отцов, обесчещенных дочерей. Зачем он явился сюда? Почему не остался там, где жил прежде? Но я выставлю негодяя из города, вот увидите, вышвырну со всеми пожитками: сети расставлены, лавина надвигается, он обречен.

Двумя днями позже, на том же месте, я застал доктора Каслтона за разговором с безобидным на вид молодым человеком, которому доктор представил меня по всей форме. Звали означенного молодого человека, как сообщил Каслтон и как я уже знал, доктор Бейнбридж. Мы обменялись несколькими словами, он пригласил меня заглянуть к нему и в ответ на мою настойчивую просьбу пообещал нанести мне визит. Поскольку я собирался покинуть Америку уже через несколько дней, я предложил выбрать для визита сегодняшний вечер, и он с готовностью согласился на мое предложение. Потом он со сдержанной улыбкой откланялся и оставил нас. Когда он удалился, доктор Каслтон заметил:

– Этот юноша гений, сэр. Причастный к Святая Святых Природы Человеческой. Поверьте мне, сэр, он добьется успеха в нашем городе. Он обретет здесь огромное влияние в ближайшие годы. Я не ошибаюсь в людях, сэр.

Затем я пригласил доктора Каслтона тоже зайти ко мне в номер вечером, хотя бы ненадолго, и он обещал зайти. «Хотя возможно, – добавил он, – мне удастся заскочить к вам лишь на пару минут». Бейнбридж, новый местный кандидат на медицинскую практику, может тратить время, как ему заблагорассудится; но Каслтон, «в течение последних двадцати лет оберегающий жизни тысяч и тысяч людей», может оторваться, в лучшем случае, лишь на несколько минут от исполнения тяжких обязанностей, возложенных на него многочисленными страждущими пациентами.

Немного погодя я распорядился подать в мой номер закуску вечером. Бейнбридж вызывал у меня желание познакомиться с ним поближе, и я уже решил, что он мне нравится: эти ясные голубые глаза смотрели на мир со спокойным пониманием, такие честные глаза. Он производил впечатление человека, сильно предрасположенного к телесным наслаждениям, но умеющего держать в узде все свои желания и пристрастия. С первого взгляда он показался мне чрезвычайно замкнутым и молчаливым, но позже я узнал, что, когда затрагиваются чувствительные струны его души, доверительные речи льются из его уст буквально потоками. Итак, вечером того дня я сидел в большей комнате своего номера – в «гостиной» – в ожидании одного из приглашенных гостей или обоих сразу.

Глава третья

Было около восьми вечера. Я написал пару писем после ужина и теперь бездельничал. На столе посреди комнаты лежали несколько журналов, ежемесячных и еженедельных, английских и американских, пара газет и две-три книги. В номер постучали, и, отворив дверь, я увидел в коридоре доктора Бейнбриджа. Он был в черном сюртуке а-ля принц Альберт, шелковом цилиндре и (поскольку к вечеру заметно посвежело) летнем пальто. Я приветствовал гостя, вероятно, чуть горячее, чем требовали правила приличия, если учесть, что до сих пор мы с ним обменялись лишь несколькими словами. Но, как уже говорилось выше, я часто видел молодого доктора из своих окон, и он был в городе почти таким же посторонним человеком, как я сам; и я приветствовал его столь сердечно, поскольку он вызывал у меня самые сердечные чувства. Я помог гостю снять пальто и сделал все возможное, чтобы он чувствовал себя уютно. Он был чуть выше среднего роста и довольно хрупкого телосложения; с белым, почти бледным лицом. Движения, манера выражаться и платье выдавали в нем истинного джентльмена – каковое качество я признал бы в нем, встреться он мне в моем клубе на родине или окажись в моей гостиной дома, с такой же готовностью, как здесь, в захудалой гостинице провинциального городка в штате Иллинойс. Когда мы уселись и завязали беседу, я с удивлением обнаружил в нем человека весьма культурного. Он держался со спокойной уверенностью, какую мы привыкли (и не без оснований) считать свойственной лишь людям, хорошо знакомым с жизнью столичных городов, причем вхожим в самые высокие круги общества. Ни в тот вечер, ни впоследствии доктор Бейнбридж не продемонстрировал сколько-либо глубоких познаний ни в каких областях, за исключением сферы своей профессиональной деятельности. Однако он имел хорошее образование, и его суждения показались мне весьма здравыми. Из статей на предмет истории округа, напечатанных в лежащих на столе газетах и журналах, я узнал, что в 1869 году он окончил какое-то учебное заведение в Пенсильвании, а в 1873-м стал выпускником медицинского факультета Колумбийского университета. Позже я узнал от самого Бейнбриджа, что с семи до одиннадцати лет он учился дома, под наставничеством сестры, которая на девять или десять лет старше него.

Я усадил гостя за стол напротив себя и сразу же завязал разговор на какую-то тему, представляющую интерес для местных жителей. Вероятно, многих своих знакомых, по-прежнему мне симпатичных, в девяти случаях из десяти я полюбил с первой нашей встречи. Уже после нескольких минут общения с доктором Бейнбриджем я понял, что первое мое суждение о нем не ошибочно и что сам я произвел на него равно благоприятное впечатление.

В ходе той нашей беседы я пришел к заключению, что он прочитал почти все все книги, прочитанные мной, и многие другие. Мы беседовали на предмет истории Англии и Франции с полным знанием дела. Он читал не только английскую, французскую и немецкую литературу, но также английские переводы испанских, русских и итальянских авторов; и поразил меня своим глубоким знанием Скотта, Диккенса, Балвера, Теккерея и других наших писателей. Особенно он восхищался Гете. О Сервантесе доктор Бейнбридж держался того же мнения, что и все мы: впервые он прочитал «Дон Кихота» в возрасте восемнадцати лет, когда тяжело болел и страдал меланхолией, и смех помог ему подняться с постели и распроститься с унынием. «Дон Кихот», сказал он, единственная книга, которую он читал в полном одиночестве, то есть про себя, и которая заставляла его смеяться вслух. Научные труды, особенно относящиеся к области физики, он просто обожал. Он имел воображение самого очаровательного свойства. В ту пору жизни у меня была просто страсть к исследованию человеческой природы: я любил теоретизировать по поводу мотивов и результатов человеческих поступков, вероятных причин известных или предполагаемых следствий – одним словом, считал себя философом. Я никогда прежде еще не встречал человека, который вызывал бы у меня такой интерес, как этот молодой американец. Но и получив возможность узнать доктора Бейнбриджа поближе, я по-прежнему многого в нем не понимаю даже сейчас, когда двадцать с лишним лет спустя пишу эти строки и вспоминаю удовольствие, доставленное мне нашим непродолжительным знакомством в далеком Иллинойсе. Безусловно, он обладал умом истинного ученого. Он сам говорил, что не очень любит поэзию – имел ли он натуру поэтическую? Он любил прекрасное в жизни: любил симметрию в форме, любил гармонию в цвете, любил хорошую музыку. И все же, хотя он читал англоязычных поэтов, казалось, стихи интересовали его значительно меньше прозы. Мысль о таком противоречии озадачивала меня на протяжении всех лет, прошедших со времени нашего общения. Как я заметил выше, доктор Бейнбридж ценил прекрасное и все известные проявления прекрасного, но строгая метрическая упорядоченность языка вызывала у него почти отвращение. Мне часто думалось, что в силу каких-то особых обстоятельств детства он проникся неосознанным отвращением к самой стихотворной форме. Однако из данного правила было исключение, о котором я поведаю ниже.

К тому времени, когда мы выкурили по сигаре, мы обменивались мнениями и критическими суждениями по поводу всех английских и американских писателей, приходивших на ум. Среди книг на моем столе лежал томик Байрона, хотя в основном это были сочинения американских авторов – Готорна, Ирвинга, Лонгфелло, По и нескольких других. Взяв означенный томик и бросив на него взгляд, доктор Бейнбридж заметил, что, если бы все поэты походили на Байрона, он посвящал бы больше времени чтению стихов. Я помню замечание, которое он сделал по поводу личности Байрона, кладя книгу обратно на стол. «Бедняга! – сказал он. – Но чего можно ожидать от человека, у которого мать имеет столь бурный темперамент, а жена холодна как лед? Характер женщины формируется в значительной мере по влиянием мужчин, появляющихся в ее жизни; а характер мужчины в еще большей степени складывается под влиянием женщин, его окружающих. Я задаюсь вопросом, состоял ли когда-нибудь Байрон в близких отношениях с настоящей женщиной – женщиной, нормальной одновременно в части интеллекта и в части нравственности, женщиной со светлым умом и горячим сердцем. На мой взгляд, ни один мужчина не становится настоящим мужчиной без благотворного влияния настоящей женщины».

Сейчас я плохо помню, как именно доктор Бейнбридж отзывался обо всех затронутых в нашей беседе американских авторах, за исключением По; и у меня есть свои причины ясно помнить все, что он говорил о последнем, – по сути и почти дословно. Из всех писателей сильнее всего (за единственным исключением) меня интересует По; и мне кажется, как личность и как художника, доктор Бейнбридж ставил Эдгара Аллана По выше всех прочих творцов, оставивших миру наследие англоязычной поэзии и прозы. И такое мнение, искренне полагаю, объяснялось отнюдь не национальностью данного писателя. Если у Бейнбриджа и были какие-то узкие национальные предпочтения, то я о них никогда не узнал.

Об Эдгаре По, как о поэте, он отзывался с восторгом – разумеется, «Ворон» удостоился самых высоких похвал: это неповторимое и поистине великое стихотворение, заявил Бейнбридж, он считает лучшим из написанных на анлийском языке.

Именно тогда Бейнбридж сказал мне, что мало интересуется поэзией и, за редким исключением, никогда не получает от нее особого удовольствия, но что каким-то образом умудрился прочитать почти все известные поэтические сочинения, опубликованные на нашем языке. Все же, сказал он, некоторые стихотворения захватили и очаровали его. Из английских поэтов нынешнего века один лишь Байрон создал достаточно поэтических произведений, чтобы считаться настоящим поэтом; и далее Бейнбридж пояснил, что факт написания нескольких случайных стихотворений, пусть поистине прекрасных, еще не делает автора поэтом. Потом он упомянул одно стихотворение, которое уже более века признавалось литературными критиками превосходнейшим образцом истинной поэзии. Постепенно увлекаясь предметом разговора и разгорячаясь, он сказал:

– На мой взгляд, подобного рода стихотворения не являются поэзией. Вот Байрон писал настоящую поэзию и за свою короткую жизнь написал достаточно, чтобы называться поэтом в высочайшем смысле слова. Сравнивать данное стихотворение с сочинениями Байрона – скажем, с местами из «Чайльд Гарольда» или «Шильонского узника» или с более короткими стихотворными произведениями – все равно, что сравнивать самое совершенное механическое устройство с грациозным животным – скажем, механическую имитацию тигра или газели с живым прообразом: первое представляет собой восхитительный механизм, свидетельствующий о высоком уровне созидательных способностей человека и всецело подчиненный воле последнего; его движения плавны, неизменны и выверенны, ритмичны, изящны и в части скорости и силы превосходят движения живого прообраза, но они все равно остаются механическими и, для проницательного взгляда, искусственными. Во втором же мы видим нечто большее, чем ритмичность, нечто большее, чем плавность, нечто, неподвластное воле человеческой, недоступное человеческому пониманию и невоспроизводимое человеческими стараниями – нечто большее, чем в состоянии объяснить наука, нечто большее, чем дерзает назвать своим плодом искусство. Первый объясним, второй необъясним; один является созданием усердного мастерства, таланта; другой – творением таинственной высшей силы. Говорят, львы Алексиуса Комменуса рычат громче львов пустыни.

– Но что насчет По и «Ворона»? – спросил я.

– Самым удивительным в «Вороне» (а я утверждаю лишь то, что считаю доказуемым на основании свидетельств, заключенных в нем самом) является следующее: во-первых данное стихотворение есть результат творческого порыва истинно поэтической души; во-вторых, оно являет собой высочайший образец искусства, какой только в силах создать писатель. Я истинно полагаю, что первый вариант «Ворона» – а сии строфы вряд сразу появились в том виде, в каком печатаются ныне, – давали не менее полное представление о поэтическом даре По, нежели опубликованное впоследствии стихотворение. Но этого было недостаточно для Эдгара Аллана По – человека науки, искусного мастера, поэтического гения, одаренного способностью к сосредоточенному умственному труду для достижения литературного совершенства. Это делает «Ворона» редким, даже единственным в своем роде образцом подлинной поэзии.

– Значит, по вашему мнению, – сказал я, – и состояние души, в котором создается подлинная поэзия, и слова, посредством которых выражаются чувства, порождаются вдохновением.

– Да. Но По умел совершенствовать язык вдохновения без ущерба для поэтического замысла. Строфы «Элегии» Грея, передающие психическую волну творческого вдохновения, возможно, сотни раз исправлялись и изменялись за семь лет работы над ними; и возможно, он преуспел в попытке сохранить свое первоначальное чувство, ибо стихотворение, безусловно, обладает высокими художественными достоинствами. Но в любом случае, чувство, выраженное Греем, заурядно; а чувство, выраженное По, абсолютно неповторимо и глубоко захватывает читателя – собственно, является потрясающим душу откровением. Я всегда считал, что Байрон, Мильтон, Шекспир находили поэзию в собственной душе и что слова, в которые они облекали свое поэтическое чувство, приходили к ним столь же естественным образом, как само чувство.

– Такие великие умы, – заметил я, – навсегда останутся загадкой для простых смертных.

– Насколько я понимаю, – ответствовал Бейнбридж, – волны поэтического вдохновения, сильные и слабые, достаточно обычны для людей – так же обычны, как мысленные образы прекрасных предметов материального мира. Но вот своеобразие обусловливается мироощущением, которое, по моему мнению, должно быть стихийным, коли призвано служить к выражению первоначального чувства в чистом виде. Музыкальный гений способен выразить свои впечатления посредством гармоничных созвучий; истинный поэт – посредством слов.

Возьмите отдельное случайное стихотворение, скажем, порожденное патриотическим пылом некоего человека, который никогда более не напишет ни одной поэтической строки. Разве вы не увидите в нем подтверждение моей теории, что всякая истинная поэзия является единственно результатом вдохновения и – как изначально, так и на уровне словесного воплощения – не имеет никакого отношения к очевидному автору?

И умом и сердцем я полагаю «Ворона» непревзойденным шедевром, который, являясь одновременно порождением странного психического состояния и плодом напряженного интеллектуального труда, вероятно, останется последним стихотворным произведением, которым по-прежнему будет восхищаться человечество, когда интеллект в ходе дальнейшего своего развития и роста вытеснит из жизни и умов человеческих всякую романтику, всякие чувства, всякую поэзию, оставив в нашем распоряжении лишь рассудок и волю.

Далее, в ответ на какое-то мое замечание, Бейнбридж сказал:

– Разумеется, я выражаю лишь свое личное мнение, и для меня поэзия Байрона и По исполнена музыки и цвета. Размер некоторых их стихотворений вместе с порядком слов порождает, мне кажется, печальнейшие мелодии для души человеческой – монотонная музыка строф призвана производить поистине странное и неописуемое впечатление. Но подлинное своеобразие их поэзии – и здесь По превосходит Байрона – заключается в способности производить такое же впечатление, какое оставляют некоторые черно-белые картины, где тонкие переходы тени выполнены с таким мастерством, что создают иллюзию цвета – темного, приглушенного, но все же цвета. Сей цветовой эффект поэзии По остался почти (если не полностью) не замеченным мной при первом прочтении, в отличие от музыки строф – и для того, чтобы почувствовать оный в полной мере, мне потребовалось перечитать стихи спустя некоторое время. Последние два-три года я не читал По, и в настоящий момент «Улялюм» представляется мне подобием некоего причудливого пейзажа или полотна, виденного в далеком прошлом.

Я спросил, какие именно цветовые впечатления порождает у него в воображении поэзия По, и Бейнбридж ответил:

– Впечатления красного цвета вообще не сохранилось в памяти. Преобладает черный, более или менее густой; но в данную минуту мне живо видятся краски практически любого пейзажа, в котором отсутствует красный цвет и который открывается взору лунной ночью, в вечерних сумерках или пасмурным днем. И все же, за единственным исключением, музыка и вообще любые звуки никогда не оставляли в моем воображении цветового впечатления, а упомянутое исключение составляют определенные тона скрипки, порождающие в моем сознании образ лилового цвета. Поскольку я незнаком с профессиональным языком художников и музыкантов, я могу попытаться описать эти впечатления лишь своими словами. Я излагаю лишь свое мнение и отнюдь не категоричен в своих суждениях о поэзии. Заключенные в стихах По аллегории нам необходимо разгадать, каждому на свой лад. Для меня лично они не представляют загадки – и несомненно, любой другой человек скажет то же самое; однако при сравнении наши трактовки окажутся совершенно разными.

Но сколь бы высоко Бейнбридж ни ценил поэзию По, среди прозаиков он ставил последнего еще выше, чем среди поэтов. Как я говорил, я сам являюсь страстным поклонником По. Его прозу я всегда считал поистине гениальной – неким явлением, по выражению Бейнбриджа, «превосходящим искусство и подкрепленным самым совершенным мастерством». Но когда мы заговорили о прозе По, Бейнбридж сумел выразить словами все мои чувства и раскрыть и объяснить природу гениального дара этого автора, которую я прежде не понимал полностью.

Затем я спросил Бейнбриджа, что именно в прозе По его столь сильно восхищает.

– Поразительным даром к сочинению коротких рассказов, – сказал Бейнбридж, – на мой взгляд, он в значительной мере обязан своему научному воображению – каковое качество (сколь бы странно ни звучало подобное заявление), будучи направленным в другое русло, превращает человека в великого физика. Я нахожу неверным утверждение, что Ньютон открыл закон всемирного тяготения. Ньютон сначала вообразил факт существования некоего закона всемирного тяготения, а потом приступил к поиску доказательств данного закона и совершил открытие с помощью второго отличительного свойства истинного гения, а именно, неуемной умственной энергии, способности к усиленной работе мысли и тяжелому нервному напряжению. Ньютон открыл закон всемирного тяготения в том же смысле, в каком Колумб открыл Америку: Колумб сначала вообразил себе Америку, а затем начал собирать вещественные доказательства своего убеждения, открыв Багамские острова. То же самое качество – научное воображение – в случае с По послужило к появлению «Низвержения в Мальстрем», «Убийства на улице Морг» и прочих рассказов. И такого рода воображение открывало перед ним верные знания в области не только физики, но и метафизики, и потому он обладал безошибочным «интуитивным» пониманием природы и характера деятельности как здорового, так и больного ума. В «Падении дома Ашеров» душевная болезнь описана настолько достоверно по существу и по форме внешнего проявления, что, чем лучше человек знаком с природой ума, тем более склонен он задаваться вопросом, не лежит ли в основе подобных сочинений личный опыт автора. Однако все эти описания являются плодом воображения. Возьмите «Беса противоречия», «Сердце-обличитель» и другие подобные рассказы По, которые, как подсказывает здравый смысл, не могут все до единого отражать личный опыт одного человека и которые, вне всяких сомнений, основаны на интуитивном предположении.

Я спросил Бейнбриджа, какие рассказы По он считает лучшими.

– Здесь трудно сделать выбор, – ответил он. – Если взять за критерий оценки полученное мной интеллектуальное удовольствие, ответ будет одним; а если степень воздействия на мои чувства – другим. Возможно, я выберу рассказ, одновременно доставивший мне колоссальное интеллектуальное наслаждение и пробудивший во мне сильные эмоции. Вероятно, мы с вами сойдемся во мнении, что главной задачей художественного произведения, как и музыкального сочинения, является создание у человека определенного настроения, и рассказ, сравнимый с короткой музыкальной композицией, призван вызывать у читателя некий ряд родственных эмоций, а роман, сравнимый с многочастной оперой, призван каждой своей частью пробуждать самые разные чувства. Разумеется, литературное произведение может преследовать – и почти всегда преследует – и другие цели. «Падение дома Ашеров» приводит читателя в определенное эмоциональное состояние, причем без всякого обращения к интеллекту; никакой попытки сделать нечто большее, нежели создать означенное настроение, здесь не предпринимается и ничего сверх этого не достигается; но конечный результат достигается в манере, доселе не подвластной ни одному из сочинявших короткие рассказы писателю, за исключением По. Следовательно, если считать главным достоинством художественной литературы воздействие на чувства – обращение к сугубо нравственной стороне ума, – «Падение дома Ашеров» следует признать лучшим рассказом из написанных на английском языке.

Здесь доктор Бейнбридж встал с кресла и, пройдясь взад-вперед по комнате, продолжил с раздраженными нотками в голосе.

– Почему никто из людей, обладающий хоть малой толикой воображения, необходимого для понимания гения По, не написал более или менее пристойный очерк о его короткой жизни? Неужто По находился в помрачении рассудка, когда назначил Грисуолда своим литературным душеприказчиком? Неужто миру суждено знать о нем лишь от людей, которые видели темную сторону его жизни и понятия не имели о главном деле его жизни? Которые смотрели на жизнь и творчество По сквозь мутную призму своих тупых провинциальных умов? Давайте надеяться на тщательный количественный анализ всех свидетельств о жизни и творчестве По – анализ, который не оставит совсем уж без внимания малую долю шлаков, но выявит все до единой крупицы чистого, самородного золота и представит миру нечто близкое к тому, что по праву причитается самому гению, и что полагается знать миру о таком предмете.

– Позвольте мне изменить свой вопрос – вернее, задать другой, – сказал я, когда Бейнбридж снова сел. – Какая из повестей По показалась вам наиболее интересной? Доставила вам наибольшее удовольствие?

– «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» увлекла и заинтересовала меня сильнее любой из двух-трех других.

Я выразил удивление таким признанием, и мои замечания по поводу данного выбора, показавшегося мне свидетельством странного вкуса, выдали желание получить разъяснение. Бейнбридж продолжал:

– Хотя «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» послужила образцом и даже шаблоном для ряда лучших наших приключенческих романов последнего времени, и хотя она сама по себе обладает многими достоинствами, огромный интерес у меня вызывает не только повесть как таковая, но предоставляемая ею возможность проанализировать ум По. Я всегда ломал голову в поисках удовлетворительного объяснения, почему повесть осталась незаконченной. Предположение, что По не располагал необходимым для завершения работы временем, является гипотезой, о которой я упоминаю лишь для того, чтобы сразу опровергнуть. По окончании работы над данным сочинением он написал и присовокупил к нему «Примечания» в почти тысячу слов; а за время, потраченное на составление «Примечаний», он легко мог бы довести повествование до конца – возможно, внезапного, но все же высокохудожественного. Но он этого не сделал. Значит, По не закончил «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» потому, что у него хватило воображения – не хватило фантазии, чтобы придумать материал такого качества, какого требовал тонкий и непогрешимый вкус писателя? Коли так, почему он вообще взялся за нее? Зачем писать шестьдесят с лишним тысяч слов, своим обычным блестящим, отточенным слогом, на малознакомую тему и в новом для себя жанре? За время, потраченное на работу над «Приключениями Артура Гордона Пима» По мог бы написать от пяти до десяти коротких рассказов в своей традиционной манере. Нет, ни одна из этих гипотез не объясняет, почему данное сочинение осталось незаконченным. Мое объяснение заключается в следующем: в основе повести лежат реальные события, и сам По никогда не узнал ничего сверх фактов, изложенных в известной нам части. Вторым главным героем после Пима там является некий Дирк Петерс, моряк, бунтовщик и так далее. По моему мнению, Пим и Петерс существовали в действительности, но По никогда не встречался ни с одним из них, хотя встречался с моряками, знакомыми с Дирком Петерсом, и услышал от них первую часть истории в той форме, какую они приобрела, передаваясь из уст в уста по всему побережью Новой Англии в тридцатых-сороковых годах. Собрав достаточно материала, чтобы при помощи воображения написать интересную повесть для печати, По начал и продолжил работу над ней. А потом по ходу дела он обнаружил, что воображение, ограниченное уже известными и изложенными фактами, не в силах производить необходимый продукт без знания новых фактов, которые наверняка существовали, но оставались недоступными для него. Когда По попытался закончить повествование, написанная холодным, безжизненным языком страница разительно отличалась от всех предыдущих, производивших, как он полагал, такое впечатление, будто он сидит в пивной какого-нибудь старого ночлежного дома для моряков в Новой Англии, с парой кружек пива на столе, и слушает дремотным летним днем отчасти вымышленную, отчасти правдивую историю какого-нибудь старого морского волка, устремив вместе с ним задумчивый взгляд в окно, на белый песчаный берег, старый замшелый причал, далекие паруса в открытом море и внимая тихому плеску соленых волн о прогнившие сваи. Нетрудно представить, как По искал в таких вот ночлежных домах Дирка Петерса; и вполне разумно предположить, что он действительно предпринимал такие попытки. Если Дирку Петерсу было двадцать семь лет в 1827 году, когда на корабле вспыхнул мятеж, значит, к моменту смерти По ему было всего сорок девять – и коли он еще жив, сейчас ему всего семьдесят семь. В своих «Примечаниях» По говорит, что «Петерс, способный сообщить новые сведения, до сих пор жив и проживает в Иллинойсе, но в настоящее время нет никакой возможности встретиться с ним. Вполне вероятно, впоследствии он будет найден и тогда, вне всяких сомнений, предоставит весь материал, необходимый для завершения истории мистера Пима». Я абсолютно уверен, что в конечном счете По узнал точное местонахождение Петерса, но не сумел увидеться с ним, как бы ни хотел этого. В сороковых годах путешествие из Нью-Йорка до Иллинойса было долгим, утомительным и весьма дорогостоящим. И все же По надеялся однажды встретиться с Дирком Петерсом и потому не пожелал сообщить читателям, где именно проживает последний. Затем, к великому прискорбию, он умер, так и оставив повествование незавершенным.

Когда Бейнбридж произносил заключительную часть своей речи, мы услышали тяжелые частые шаги в коридоре, которые замерли перед моей дверью. И как только Бейнбридж умолк, в дверь громко постучали – явно набалдашником массивной толстой трости. Дверь резко распахнулась, и доктор Каслтон вбежал – вернее даже, вихрем ворвался – в комнату. Мы с Бейнбриджем мгновенно встали, и я выступил вперед с намерением пожать гостю руку и взять у него шляпу и трость, но он отмахнулся от меня.

– Нет, нет… у меня ни минуты времени… еще три пациента ждут… – Здесь он бросил взгляд на Бейнбриджа, словно проверяя, какое впечатление произведут такие слова на новичка, который должен радоваться, коли у него имеется хотя бы один-единственный пациент. – Привык исполнять свои обещания… Прекрасный вечер. – Он уселся на краешек кресла и быстро окинул глазами комнату. Не найдя сразу лучшего предмета для разговора, я заметил, что мы с доктором Бейнбриджем сейчас говорили об Эдгаре Аллане По и его незаконченном сочинении, «Повести о приключениях Артура Гордона Пима», и упомянул имя Дирка Петерса.

– Я знаю старого Петерса… хорошо знаю, сэр, – сказал доктор Каслтон без малейшего колебания. – Такой низкорослый старикан… бывший моряк… ростом четыре фута шесть дюймов, или семь… В свое время был отчаянным малым, надо полагать… Теперь старик лет семидесяти или восьмидесяти… лысый, безбородый… Арендует несколько акров земли на берегу. Сейчас очень болен.

В первый момент мы с Бейнбриджем перекинулись короткими взглядами, словно говоря друг другу: «Ну и как вам этот Каслтон?» Но когда он продолжил, а мы получили время подумать, нам вдруг пришло в голову, что, вполне вероятно, Дирк Петерс все еще жив и, возможно даже, обитает в здешних краях, а коли он проживает в окрестностях Беллву, доктор Каслтон запросто мог встречаться с ним. Сколь бы быстро мы ни переглянулись, Каслтон все заметил и прекрасно понял значение наших взглядов.

– Джентльмены, – продолжал он, – я знаю, о чем говорю. Да, действительно, я никогда прежде не связывал Петерса с упомянутым сочинением. В моих книжных шкафах книги стоят в два ряда. Тысячи томов перенесены на чердак, чтобы освободить место для новых книг – у меня никогда не возникает необходимости перечитывать книгу по второму разу. Конечно же у меня есть сочинения По, и в сафьяном переплете к тому же… величайший гений, посланный человечеству неоскудевающей щедрой рукой нашего Создателя. Мне никогда не доводилось читать названное вами великое творение сего могучего светлого ума – однако, я помню «Повесть о snorting thing» и «Литературную жизнь Какваса Тама». Но я уверен – уверен столь же твердо, как в безошибочности всякого веления Высшей Силы, – что Петер живет в десяти милях отсюда и в настоящий момент очень тяжело болеет – на самом деле, готовится отправиться в далекий край, откуда едва ли вернется. В «неведомую страну, из пределов которой не возвращаются путники». Сверхчеловеческими усилиями я поддерживал в Петерсе жизнь много долее срока, назначенного для него Создателем – а именно, три дюжины и десять лет; но мои возможности и возможности науки ограниченны, и начало конца уже близко.

К этому моменту доктор Каслтон расхаживал взад-вперед по комнате, изредка останавливаясь перед висящей на стене гравюрой, беря и кладя на место книги, с интересом рассматривая все вокруг. Складывалось впечатление, будто он вполне удовлетворил свое любопытство, побудившее его «заскочить» ко мне, и скоро уйдет. Уже через минуту после своих последних слов он, похоже, напрочь забыл о Дирке Петерсе. Меня глубоко захватила мысль, что Дирк Петер может находиться в пределах досягаемости, а коли так, вполне вероятно, нам удастся узнать у него, достигли ли они с Пимом Южного полюса, и если да, то что они там обнаружили. Представлялось совершенно очевидным, что ум доктора Бейнбриджа всецело поглощен тем же предметом. Мне не терпелось узнать, что он думает о заявлении доктора Каслтона, ибо чем дольше я размышлял над услышанным, тем сильнее склонялся к предположению, что доктор Каслтон не ошибается. Но Каслтон уже явно думать не думал о Дирке Петерсе, ибо до меня, погруженного в раздумья, доносились напыщенные речи следующего содержания:

– Да, сэр, Англия – могучая держава. Британский военно-морской флот, сэр, может вытеснить – и попомните мои слова, вытеснит! – Францию, Россию, Пруссию, Австрию и Италию из океана подобно тому, как аку… кашало… нет, огромная и прожорливая рыба-меч в своем стремительном натиске, с абсолютной неизбежностью и ураганной силой сметает целую стаю трусливой скумбрии или трески со своего пути, предначертанного Предвечным Творцом.

Сии пророчества Каслтона служили изящным комплиментом родной стране приезжего человека и, за отсутствием здесь других иностранцев, не задевали ничьих чувств. Ни прежде, ни впоследствии я не слышал, чтобы в свободном потоке его красноречия возникали заминки, как в данном случае, – каковое редкое обстоятельство уже само по себе достойно упоминания. Вскоре, несмотря на наши протесты, доктор Каслтон выбежал за дверь, и тогда мы с Бейнбриджем обсудили удивительные возможности, которые открывались перед нами в случае, если Дирк Петерс действительно обитал поблизости. Мы пришли к выводу, что сообщение Каслтона имеет чрезвычайно важное значение, и договорились о порядке наших дальнейших действий. Остаток вечера мы провели за беседой, весьма приятной для меня и явно доставившей удовольствие доктору Бейнбриджу, и расстались уже за полночь.

На следующее утро я заглянул к доктору Каслтону, и он, по обыкновению любезный и услужливый, не просто позволил мне навестить своего пациента, Петерса, но и предложил подождать до завтра, ибо знал, что Петерс в течение дня пришлет за ним (и вообще может прислать с часу на час) – а как только вызов поступит, он известит меня, и мы вместе отправимся к старому моряку, который, по словам доктора, живет в двухкомнатном бревенчатом домишке совсем один.

Глава четвертая

Приглашение доктора Каслтона присоединиться к нему пришло раньше, чем я ожидал: вскоре после полудня того же дня, когда он пообещал взять меня с собой к Дирку Петерсу, я получил записку, в которой говорилось, что, если мне удобно, в два часа он будет ждать меня у гостиницы, готовый отправиться к старому моряку.

За несколько минут до назначенного времени я уже стоял у главного входа «Лумис Хаус», и ровно в два доктор Каслтон подкатил в легкой четырехколесной коляске с откидным верхом, запряженной парой лошадей. Он пододвинулся, освобождая мне место по левую руку, и мы тронулись в путь.

Мы проехали целую милю по главной улице в западном направлении, прежде чем покинули пределы города. Затем мы выехали на укатанную грунтовую дорогу, и великолепная пара резвых черных лошадок пустилась крупной рысью. Доктор Каслтон сказал, что мы достигнем места назначения – находившегося в десяти с лишним милях от города, – через сорок минут, и так оно и вышло. По грунтовой дороге мы двигались со скоростью около двадцати миль в час, но, покрыв три или четыре мили, свернули на узкую дорожку, которая вскоре начала петлять по холмистой местности, но, даже здесь доктор снижал скорость до десяти-двенадцати миль в час лишь на самых неровных участках.

Когда мы вот так, с ветерком, катили в легкой коляске по извилистой дороге среди могучих дубов и кленов, набирая скорость на крутых спусках длиной пятьдесят-шестьдесят футов, замедляя движение на подъемах и порой гулко грохоча по ветхим дощатым мосткам, доктор заметил, что Петерс безнадежен и умрет в ближайшие дни, если не часы. «Старый Петерс, – сказал он, – последние два-три года практически не имел средств к существованию. Одному Богу ведомо, на что он жил после того, как утратил способность работать. Даже его крохотная ферма заложена». Я выразил доктору удивление тем обстоятельством, что он готов проехать в общей сложности двадцать с лишним миль, дабы нанести визит одинокому старику, болезнь которого считает неизлечимой и от которого не может ожидать гонорара. Я выслушивал суждения Каслтона с неизменным любопытством. Многие его представления о жизни отличались таким своеобразием; его воображение, неизменно живое, зачастую порождало фантазии столь причудливые; его умонастроение менялось так быстро и резко, а чувства, зачастую самые приземленные, порой вдруг обретали столь возвышенный характер, что он наверняка вызвал бы у меня интерес даже в обстоятельствах менее обыденных и скучных, нежели обстоятельства моего пребывания в Беллву до настоящего времени. Когда я выразил легкое удивление тем, что он тратит столько времени и сил без всякой денежной выгоды, доктор Каслтон ответил:

– Дорогой сэр, вы путешественник. Вы плавали по морям и пересекли огромный океан, вы переваливали через высокие горные хребты и жарились под тропическим солнцем в песчаных пустынях. Для вас наши Скалистые горы что кротовые кочки, а наши великие озера что пруды. Вы не малое дитя, боящееся темноты. Здесь доказательств не требуется. И все же, сэр, давайте напряжем воображение и представим себя на месте Колумба, в третий день августа 1492 года. Нам предстоит оставить позади Известное и отправиться на поиски Неведомого – впервые пересечь бескрайнее водное пространство, которое на протяжении бесчисленных веков простиралось перед пытливым взором Европы и не поддавалось исследованию. Мы не покидаем сей мир… мы не одиноки. И все же разве не отрадно, что наши друзья пришли на берег попрощаться с нами? Сочувствие добрых, напутствия смелых – разве они не утешают и не ободряют нас в любых обстоятельствах? Бедняга Петерс, к чьему убогому жилищу мы сейчас приближаемся, одинок… и он готовится отправиться в свой последний путь в одиночестве. Край, в который он отправится не сегодня – завтра, не просто неведом, но и непостижим для нас в нынешнем нашем состоянии. Вот зачем, сэр, нужны ученые люди. Даже самый практический человек, когда наступает срок отправляться в последний путь, не пренебрегает сочувствием и добротой близких и обнадеживающими словами благожелательных и бескорыстных. Да, вы можете сказать, что для умирающего присутствие рядом ученого мужа служит не Бог весть какой поддержкой. Ученый человек, равно как невежественный, почувствовав приближение смерти, обращается за помощью или, по крайней мере, за знанием своего будущего. Он посылает за своим врачом, который не может его обнадежить, не может сказать, сколько дней или часов ему осталось; он посылает за своим адвокатом, который не может клятвенно пообещать, что его последняя воля будет выполнена после смерти. И наконец, он посылает за служителем Господа – и что же говорит священнослужитель? Вероятно, он представляет старую, старую организацию, история которой началась много столетий назад, задолго до периода темного средневековья, на закате блистательной светлой эпохи; старую церковную иерархию, притязающую на обладание всем духовным знанием, к коему с обоснованной надеждой обращается человек. И что же говорит умирающему сей представитель и наследник многовековой духовной культуры прошлого? Он может честно сказать: «Надейтесь» – но коли он говорит нечто большее, чем просто «надейтесь», он уподобляется слепцу, объясняющему другому слепцу путь по неизведанным лабиринтам. Все это верно; но тот факт, что ученые люди однажды появились и поныне продолжают существовать и кормиться на получаемые от народа средства – в сумме превосходящие годовой доход любой страны – свидетельствует о том, что в них есть потребность, подлинная потребность. Я говорю «подлинная», поскольку «нельзя все время дурачить всех». Вот почему, мой юный друг, бедный Петерс нуждается во мне. Позже, коли у него еще останется время, он призовет к себе представителя религии, которую исповедует сам или которую исповедовали его отец или мать. Я стану возле него и положу ладонь на покрытый испариной лоб – и он исполнится надежды и не впадет в отчаяние. Кто знает, не обладают ли наши надежда и вера способностью неким странным образом связывать настоящее с будущим, привнося зерно бессмертного духа в душу, где оно цветет пышным цветом в вечности? Как говорит Байрон,

«How little do we know that which we are, How less that we may be».

Но вот мы и приехали. И по лицу старой соседки, выглядывающей из двери, я понимаю, что наш больной еще жив.

Мы остановились перед крохотной хижиной общей площадью футов сто шестьдесят, со стенами, сложенными из толстых бревен с врезкой по углам. Доктор вошел внутрь, оставив меня сидеть в коляске, но вскоре появился на пороге и подал мне знак рукой. Войдя в дом, я услышал голос: «Да, доктор, старая посудина все еще держится на плаву… полузатоплена, но все еще держится на плаву». Посмотрев в направлении голоса, я увидел на кровати в углу комнаты безбородого старика. Я ни на секунду не усомнился в том, что вижу перед собой Дирка Петерса, моряка с «Дельфина», бунтовщика, исследователя Антарктического океана, покровителя и друга Артура Гордона Пима. Его тело было до пояса прикрыто старым одеялом, но я с уверенностью мог сказать, что рост у него меньше пяти футов – в настоящее время, вероятно, не более четырех с половиной. По словам По, в 1827 году рост Петерса составлял четыре фута восемь дюймов. Одна рука старика была безжизненно вытянута вдоль тела, и кончики пальцев достигали чуть не середины голени; а другая, с раскрытой широкой ладонью, способной целиком накрыть небольшой окорок, лежала на одеяле. Мускулистые плечи, шея и обнаженная рука старика свидетельствовали о колоссальной физической силе. Вот она, огромная голова, упомянутая По, совершенно плешивая под париком из куска лохматой овчины, который больной машинально приподнял в знак приветствия, и со вдавленным теменем; вот он, широкий рот от уха до уха, с узкими губами, практически неподвижными, как стало заметно, когда он издал сухой смешок и вокруг глаз у него собрались глубокие морщины, свидетельствовавшие о мимолетном сокращении лицевых мышц. На физиономии старика застыло такое выражение – во всяком случае, если говорить о растянутых в подобии жутковатой улыбки губах, не прикрывавших длинные торчащие зубы, – какое легко представить у демона, глумящегося над погубленной невинностью. О, ошибки здесь быть не могло! Доктор Каслтон бросил на меня вопросительный, но одновременно уверенный взгляд, и я утвердительно кивнул. Но если я рассчитывал получить возможность обстоятельно побеседовать с Петерсом, то здесь мои ожидания не оправдались. Доктор Каслтон засобирался уезжать еще прежде, чем я закончил разглядывать старика. Я услышал, как старая соседка – жена рудокопа, по доброте своей присматривавшая за инвалидом, – жалостливо сказала:

– Нынче ночью я сидела с ним, доктор. Бедняга, он бредил. Ему мерещилось, будто он стоит на ледяной горе, которая стоит на горе соли, и смотрит в преисподнюю. Но когда рассвело, он пришел в чувство.

Доктор Каслтон извлек из недр объеместого медицинского саквояжа какие-то пилюли и порошки, сделал необходимые предписания и совсем уже собрался удалиться, не предоставив мне возможности поговорить с Петерсом. Тогда я попросил позволения задержаться еще на несколько минут, чтобы задать больному пару вопросов, и он удовлетворил мою просьбу. Я подступил вплотную к кровати и, глядя в глаза, смотревшие на меня, спросил старика, действительно ли его зовут Дирк Петерс, на что тот ответил утвердительно. Затем я спросил, не он ли в 1827 году вышел из порта Нантакет на бриге «Дельфин» под командованием капитана Барнарда, на борту которого, помимо всех прочих, находился некий юноша по имени Артур Гордон Пим, – и мгновение спустя пожалел, что задал вопрос с излишней прямотой. Петерс сумел довольно спокойно и разумно ответить «да» на оба мои вопроса, но при словах «Дельфин», «Барнард» и «Пим» глаза у него начали вылезать из орбит, и ужасные зубы тускло заблестели в темном провале рта, когда он испустил душераздирающий вопль и рывком принял сидячее положение. Мне показалось, глаза у него вот-вот лопнут, когда он уставился безумным взглядом в пустоту, словно видя перед собой наступающее воинство демонов.

– О Господи! – диким голосом прокричал он. – Там, там… она умерла. Ах… – немного успокаиваясь, – ах, старец с глазами бога… хрустальные кубы с прозрачной влагой небес. О!.. – Он снова возвысил голос до пронзительного крика. – О, она умерла, а он любит ее… а я люблю его. Послушай, тебя называли человеком-бабуином… так стань больше, чем человеком!.. Я любил мальчика… говорю вам, я сразу полюбил его. Я спас его однажды – нет, дюжину раз!.. но только не здесь… только не из преисподней. Выбраться из ущелий с соляными стенами, взобраться по крутым скалам из застывшей лавы и… но внизу огненное озеро… старик… и пропасть, Боже мой, бездонная пропасть! Снежная борода… глаза бога… – Затем он на несколько секунд успокоился. – Ах боже мой, боже мой. – Потом проговорил низким, страстным голосом: – Я буду человеком-бабуином, и я сделаю то, чего еще не делал ни один человек и ни один зверь… да, и что вовек не сделает ни один человек.

Затем Петерс впал в совершенно невменяемое состояние и выпрыгнул из постели. Доктор Каслтон стоял у двери, и я проворно отступил к нему. Старая женщина исчезла. Петерс испускал вопль за воплем; я даже не предполагал, что человеческое горло способно издавать столь ужасные звуки. Он схватил толстую дубовую жердь и переломил с такой легкостью, с какой я переломил бы сухой прутик. Позже я взял обломок подлиннее, положил концами на два камня, отстоящие друг от друга на четыре фута, и уронил на него посередине булыжник весом за сотню фунтов – и дубовая палка, переломленная руками могучего старика с такой легкостью, с какой вы переламываете пальцами деревянную зубочистку, даже не прогнулась от удара. Затем Петерс оторвал от пола нерастопленную печку и вышвырнул через открытое окно во двор, где она приземлилась на расстоянии семи-восьми футов от дома и разбилась вдребезги. Излишне говорить, что мы с доктором Каслтоном покинули комнату с величайшей живостью. Дабы закончить описание сей малоприятной сцены, добавлю, что дикий приступ безумия продолжался у Петерса еще с минуту – но наконец, футах в сорока-пятидесяти от хижины, он рухнул наземь, обессиленный. Тогда мы отнесли старика обратно в постель, доктор Каслтон дал необходимые указания старой соседке, и в скором времени Петерс заснул, а мы отправились обратно в город.

– Странно, – промолвил доктор Каслтон, когда мы проехали с милю, наверное. – Странно, что мысль способна на такое! Одно произнесенное вслух слово приводит в действие механизм памяти, и человек переносится на полвека назад, к некой ужасной сцене, навсегда запечатлевшейся в мозгу – а если не в мозгу, то где? – после чего моментально следует рефлекторная реакция организма, и кроткий инвалид в мгновение ока превращается в маньяка, обладающего силой Самсона. Ах, может ли кто разгадать тайну тайн и объяснить нам природу человеческого сознания! В сем даре Божьем кроется тайна жизни, тайна смерти и, возможно даже, тайна самой Вечности!

Обратно мы ехали несколько медленнее. Я пытался сообразить, как же нам узнать у такого человека, как Петерс, секретные сведения – коли он владеет таковыми. Даже если факты его прошлого не составляли никакой тайны, а представляли просто научный интерес, я имел случай убедиться, что заводить с Петерсом разговор на тему удивительного морского путешествия следует чрезвычайно осторожно. В конце концов я решил не обсуждать данный предмет, покуда не встречусь с Бейнбриджем, который, я знал, с нетерпением ждал моего возвращения, едва ли смея надеяться, что описанный По Дирк Петерс действительно существует и найден.

Когда мы подъезжали к городу, мои мысли обратились к странному существу, сидевшему рядом со мной. Вот человек, способный мыслить – и научно, и поэтически – о чудесах земных и небесных, но одновременно способный всерьез говорить о своем намерении выдворить из города своего конкурента! Безусловно, подобные речи, столь смехотворные, в сущности целиком и полностью относятся к жанру драматического искусства – призваны скорее оправдать предполагаемые ожидания слушателей, нежели выразить истинные чувства говорящего. Потом мне вспомнилось случайно услышанное выступление доктора, в ходе которого перед умственным взором Пиклса нарисовалось сладостное видение потока банкнот, текущего в его пустой карман. Я мысленно улыбнулся, а затем, внезапно исполнившись дерзости, положил проверить, что Каслтон скажет мне насчет денежного вопроса. Я решил признаться, что через открытое окно гостиничного номера случайно услышал разговор на означенную тему. В таком случае он лишится возможности категорически отречься от странных суждений, высказанных в прошлый раз. А коли он не сможет отрицать, что выступал в защиту позиции, столь явно несостоятельной, и одновременно не сможет всерьез отстаивать подобную точку зрения, не принижая свои интеллектуальные способности в глазах постороннего человека (а я ни на миг не подумал, будто сам он верит в бредовые идеи, столь блистательно изложенные и доказанные бедному старому Пиклсу), то как, интересно, он выпутается из затруднительного положения?

Когда я завел речь о денежном вопросе, Каслтон мгновенно оживился, но когда я упомянул о случайно подслушанном разговоре с Пиклсом, он слегка растерялся – правда, буквально на секунду. Он овладел собой так быстро, что я не заметил бы его замешательства, не наблюдай за ним внимательнейшим образом.

– Что ж, – беспечно сказал он, – поскольку вы гость в наших краях и поскольку вы человек в высшей степени благородный, sans peur et sans reproche – который, я знаю, не станет ставить меня в двусмысленное положение здесь, в моем городе, разглашая мои истинные взгляды, – я вполне могу по секрету открыть вам правду. Я, мой дорогой сэр, не дурак. (Только помните, все это должно остаться между нами.) Я великий политик, сэр, теоретик и практик – я лишь повторяю мнение, которое многие мои друзья (люди выдающихся интеллектуальных способностей и наилучшие из судей) объявляют непреложной истиной… политик глубочайшего ума, сэр, и чрезвычайной хитрости – весьма редкое сочетание, по утверждению философов. Вопрос о государственных банковских билетах просто смеху подобен! Знаете, сэр, деньги имеют ценность единственно благодаря той самой нехватке денег, по поводу которой все вопят. Восполните общий дефицит любого товара на Земле до полного обеспечения каждого жителя планеты, и его рыночная стоимость мгновенно станет равной нулю. Ничто не имеет большей реальной ценности для человека, чем атмосферный воздух; однако запасы последнего настолько велики, что общая потребность в нем полностью удовлетворяется, да еще остается колоссальный излишек – поэтому воздух не имеет рыночной стоимости. На Земле нет ничего менее нужного и полезного для рода человеческого, чем алмазы; однако обладание фунтом крупных алмазов превращает нищего в Креза. Мечты об увеличении выпуска бумажных денег знаменуют лишь следующий этап наших детских фантазий о том, как мы найдем огромную гору из чистого золота и осчастливим весь мир. В принципе, найти золотую гору можно, но – увы! – какую ценность будет иметь золото после такой находки? Возьмите, к примеру, реальные деньги. В качестве денег можно использовать любой металл, который мир согласится считать деньгами, но только при условии, что означенный металл встречается в природе не в таком изобилии, чтобы в силу своего избыточного количества не иметь никакой ценности, но и не настолько редко, чтобы практически не иметь стоимостного выражения. Денежный стандарт даже может время от времени меняться, коли мы не прочь взять на себя колоссальный труд провести реформу…

– И коли мы, – вставил я, воспользовавшись секундной паузой, – не прочь ограбить либо должника, либо кредитора, одного из двух.

– Вовсе нет, – ответил Каслтон. – Я полагаю, реформа будет проведена честно. Как я заметил, она будет делом чрезвычайно трудным и совершенно невыгодным; в действительности, изменение денежного стандарта представляется задачей столь сложной, что практически невыполнимой. Но мы отвлеклись от темы – мы говорили не о традицонных металлических деньгах, а о бумажных, о банковских билетах. Будучи человеком здравомыслящим, вы не в силах понять, путем каких логических умозаключений другой здравомыслящий человек может дойти до того, чтобы выступать за обесценивание наших денег; и все же существует очень веская причина, по которой самый здравомыслящий человек может занять именно такую позицию. Разумеется, дорогой сэр, я прекрасно понимаю, что правительство, выпускающее в обращение неограниченное количество бумажных денег, поступит честно только в том случае, если сначала удовлетворит финансовые потребности населения, а потом объявит означенные деньги недействительными. Конечно, сэр, мне нет нужды говорить человеку вроде вас – изучавшему биографии таких выдающихся государственных деятелей Англии, как могущественный Берк, прозорливый Питт, хитроумный Палмерстон, – что девяносто процентов населения, даже в сей славной стране бесплатного образования и свободомыслия, по сравнению с остальными десятью процентами остается бедным и бесчестным или бедным и невежественным; и что никто из всех ста процентов не посыпает голову пеплом, когда получает хоть что-то задаром. Я демократ, сэр, последователь Джефферсона – во всяком случае, являлся таковым до недавнего времени. Но несколько лет назад наша партия совершила серьезную ошибку, слишком уж сосредоточившись на интересах рабов. В конце концов я потерял всякую надежду на успех на выборах. Теперь, когда я прошепчу в ваше всепонимающее ухо, что лидеры «Бумажноденежной» партии не имеют ничего общего с республиканцами, вы меня поймете правильно. Повторяю, сэр, я не дурак – даже если порой болтаю глупости. Но позвольте вам заметить, что типографии Соединенных Штатов никогда не будут арендованы министерством финансов Соединенных Штатов, какая бы партия ни победила на выборах.

К тому времени, когда Каслтон закончил, мы въехали в город. Возможно, читателю будет небезынтересно узнать, что несколькими годами позже, когда однажды утром я сидел в своей библиотеке, задумчиво глядя в окно на далекое дымное облако над Ньюкаслом, на столе передо мной лежала минуту назад прочитанная «Таймс», из которой я узнал о результатах политических дебатов в штате Иллинойс. Победили республиканцы. Представители «Бумажноденежной» партии и демократы проиграли. Потом в глаза мне бросилось имя Каслтона! Доктор выдвигал свою кандидатуру на пост губернатора – но не от «бумажноденежной» партии и не от демократической, а – кто бы мог подумать! – от антиалкогольной, или прогибиционистской партии!

Когда мы подкатили к «Лумис Хаус», доктор Бейнбридж стоял на тротуаре у главного входа в гостиницу, словно в ожидании нашего возвращения. Я улыбнулся и утвердительно кивнул в ответ на его вопросительный взгляд; а потом вышел из коляски, подхватил молодого человека под руку и, сердечно поблагодарив доктора Каслтона за оказанную любезность, направился в свой номер.

Глава пятая

Открыв дверь своего номера, я застал в гостиной коридорного Артура, сидящего в глубоком кресле с одним из моих томиков По в руке. Он случайно услышал часть разговора накануне вечером и, очевидно, заинтересовался «Повестью о приключениях Артура Гордона Пима». Я заметил также, что стоявшая на столе бутылка коньяка, в которой, я мог поклясться, оставалось не менее трех четвертей содержимого, когда я покинул гостиницу сразу после обеда, теперь совершенно пуста. В комнате витал аромат выдохшегося бренди, и взгляд Артура казался слишком уж мутным и неподвижным для столь раннего часа, как пять вечера. Потом он разрешил все мои сомнения, громко икнув.

– Ну что, Артур, что, мой мальчик, – шутливо сказал я, когда он неуклюже привстал с кресла, в которое, впрочем, тут же упал снова, услышав мой добродушный тон и поняв, что суровой кары не последует, – приятно проводил время?

– Да, сэр, – ответил он довольно твердым голосом – однако, последующие слова каждые несколько секунд прерывались оглушительной икотой, которую я здесь опущу. – Читал про Пима и Барнарда. Вот страх-то, когда они встречают корабль, полный мертвых трупов! Только представьте такой вот старый корабль, на котором нет ни одного живого человека, одни мертвяки, и паруса подняты, и он носится взад-вперед по океану по воле ветров и волн! Когда корабль подошел вплотную к бригу и с заваленной трупами палубы донесся дикий вопль, я так и подскочил на месте! Ну не ужасно ли, когда чайка вытаскивает окровавленный клюв из спины мертвого мужчины, а потом пролетает над бригом и роняет кусок человечьего мяса к ногам несчастного голодного Паркера? Мама родная! У меня прям кровь в жилах застыла.

«Ну да, – подумал я, – и ты разжижал ее моим бренди, путем вливания последнего в глотку». Меня позабавили комментарии Артура, и в любое другое время я послушал бы малого подольше, но сейчас мне надо было договориться с доктором Бейнбриджем насчет встречи с Петерсом; посему я сказал Артуру, что он может взять книгу на два-три дня, каковое предложение он с радостью принял и, непроизвольно взглянув напоследок на пустую бутылку, вышел из комнаты.

Мы с Бейнбриджем сели, и я описал недавно произошедшую в комнате Дирка Петерса сцену, почти слово в слово повторив все, что там говорилось. Он задумался на несколько минут, явно дав волю своему живому воображению, а потом сказал:

– Итак, мы нашли его! Боже мой, боже мой, какое открытие! Это все равно, что сойти в царство теней и взять за руку самого По! Но вы слишком поторопились – как я сам сделал бы на вашем месте. Что ж, мы должны увидеться с Каслтоном – вернее, вы должны – и попросить у него разрешения сейчас же отправиться к Петерсу и остаться там, в случае необходимости, на весь день и всю ночь или даже дольше. Мы позаботимся о бедном старике и выждем удобного случая, чтобы выведать у него факты странного путешествия, начиная с момента, когда, несомые быстрым океанским течением, они с Пимом устремились в таинственную бездну, словно приглашающую их в свои объятия, и путь им преградила поднявшаяся из моря человеческая фигура в саване. Он говорил «огонь…соль…лед»? Я начинаю почти… почти понимать! У вас в Англии слышали когда-нибудь перуанское предание об антарктической стране, теплой и восхитительной, населенной цивилизованным – или вернее, чрезвычайно просвещенным – и весьма таинственным племенем белых людей. Такое предание существует. Однажды в Нью-Йорке, года три назад, я позволил себе взять выходной, как имел обыкновение делать время от времени после периода напряженной учебы. В упомянутый день я вошел в Асторскую библиотеку и получил разрешение бродить в свое удовольствие между книжных стеллажей. В руке я держал одну из маленьких складных табуреток, которые повсюду стояли в залах, и всякий раз, когда находил книгу, вызывавшую у меня особый интерес, присаживался и просматривал ее. Понимаете, я предавался своего рода духовному разгулу в сей огромной сокровищнице литературы. В середине дня я оказался в одном из самых редко посещаемых уголков библиотеки. Там, на полке столь высокой, что я едва до нее дотягивался, стоя на библиотечной стремянке, я нашел странную маленькую книжицу, якобы написанную в 1594 году. Она завалилась за другие тома. У нее был черный кожаный переплет, сильно потрепанный; выпущенная в 1728 году Лейпцигским издательством, она, вероятно, была преподнесена библиотеке в дар мудрым и щедрым основателем последней – впрочем, это только мое предположение. Изложенная там история сильно напоминала одну из многих повестей того времени, во всяком случае, по форме. Я присел, чтобы просмотреть книгу – и встал лишь часа через три, когда дочитал все до конца. Уже на второй странице я убедился, что в ней содержится больше правды, чем вымысла. Чтобы счесть данное сочинение целиком и полностью плодом воображения, мне пришлось бы признать в авторе величайшего из художников слова, превосходящего всех прочих писателей в части достоверности описания вымышленных обстоятельств и событий. Нет, в основе повести лежали подлинные факты – услышанные из вторых или третьих уст, но подлинные. Там рассказывалась якобы правдивая (а я думаю, действительно правдивая) история одного моряка, который служил под командованием сэра Фрэнсиса Дрейка и сопровождал сего английского мореплавателя в плавании 1577–1580 гг. Вы вспомните известный исторический факт, что в ходе упомянутого плавания сэр Фрэнсис пересек Тихий океан, прошел через Магелланов пролив и вернулся в Англию, обогнув мыс Доброй Надежды. Говорят, в ходе того трехлетнего плавания однажды он на месяц потерял ориентацию; на самом деле известно, что в судовом журнале отсутствуют записи за два месяца. Однако ничто не мешало сэру Фрэнсису продолжать вести записи. Мы можем догадаться о причинах, по которым он, в ту варварскую эпоху, предпочел временно хранить молчание об открытой им чудесной земле и обитающем там странном народе. В книге говорилось, что по выходе из Магелланова пролива в Тихий океан корабль сэра Фрэнсиса на протяжении двух недель несло на юг по воле ужасного и во всех отношениях необычного шторма Когда ветра и волны улеглись, он с удивлением обнаружил, что находится у входа в гавань, на берегу которой раскинулся город – далеко не такой большой, как Лондон или даже Париж, но превосходящий великолепием и Лондон, и Париж тех дней настолько, насколько современный Париж изысканностью облика превосходит грязный и запущенный Париж трехвековой давности. Согласно немецкой книжице в кожаном переплете, даже самые красивые европейские города того времени не шли ни в какое сравнение с ним. Полагаю, он представлялся автору таким, какими нам представляются Афины эпохи Перикла. Об обитателях города – вероятно, стоявших на много высочайшем уровне культуры по сравнению с невежественными грубыми мореплавателями, – сказано мало. Поскольку на сей раз «туземцев» не стали ни запугивать, ни «обращать», сэр Фрэнсис отбыл оттуда, нисколько не обогатившись против прежнего, если не считать нескольких подарков, не представлявших фактической ценности. Похоже, однако, «туземцы» настояли на одном: к моменту прибытия в город сэр Фрэнсис не знал, на какой долготе находится, и они вынудили у него согласие принять такие условия, которые не позволяли установить местоположение корабля до тех пор, покуда он не отойдет оттуда на тысячу с лишним миль. О климате той странной земли можно судить по употребленным автором эпитетам, которые переводятся на наш язык словами «чудесный», «райский», «целительный», «восхитительный». Один раз автор сравнивает этот антарктический город с Венецией – разумеется, с Венецией, существующей в его воображении. Нет, в данном случае сэр Фрэнсис не мог похвастаться никакими своими достижениями; и во времена, когда неспособность противостоять чужой воле или подчинять своей воле других считалась унизительной или даже позорной, он благоразумно предпочел хранить молчание обо всей этой истории – тем более, что ни один мореплаватель не сумел бы отыскать означенный город, даже если бы сэр Фрэнсис рассказал все, что знал. Я упоминаю об изложенных в повести сведениях для того лишь, чтобы показать вам, что мысль о теплой антарктической земле занимала и другие умы; и я могу сослаться на многие другие древние легенды и предания, заставляющие с большой долей уверенности предположить, что в Антарктическом океане существуют обитаемые земли, населенные культурными, развитыми людьми. Конечно, я рассчитываю узнать от Дирка Петерса важные для мира факты, если только он не умрет или не будет находиться в таком бредовом состоянии, которое поставит под сомнение правдивость его истории, пусть даже он поведает о самых невероятных чудесах, как наверняка сделает, коли проживет еще хоть один день. Право слово, я впервые за много лет по-настоящему взволнован. Просто уму непостижимо, как может Каслтон оставаться столь спокойным и безразличным к данному делу, когда он вечно возбуждается по ничтожнейшим поводам! Итак, сэр, вам надобно снова разыскать его – несомненно, сейчас он в своей конторе напротив. Получите у него разрешение отправиться к Петерсу – Каслтон всегда готов услужить, когда к нему обращаешься с конкретной просьбой; затем поужинайте и приготовьтесь ехать. Я буду здесь в восемь часов, со своей лошадью и двухместной коляской. Сегодня ожидается прекрасная лунная ночь, и давайте не будем рисковать, откладывая дело на завтра. Мы возьмем с собой лед, а также вино, мясной эсктракт и другие средства, призванные поддержать в бедном старике жизненные силы – по крайней мере, до той поры, покуда он не расскажет нам свою историю. Вполне вероятно, нам придется провести там двадцать четыре часа, а при необходимости и все тридцать шесть; посему возьмите с собой пальто, а я прихвачу пару одеял на случай, если нам понадобится прилечь отдохнуть. Итак, до встречи в восемь.

И Бейнбридж удалился, возбужденный, как мальчишка в предвкушении увлекательного приключения. Мне начало казаться, что он позволяет своему воображению играть с собой шутки – намеренно позволяет вводить себя в заблуждение, словно ребенок, уже вошедший в сознательный возраст, но по-прежнему находящий наслаждение в старых сказках и мифе о Санта-Клаусе, хоть и давно распознавший обман.

К восьми часам я получил у доктора Каслтона разрешение отправиться вместе Бейнбриджем к Петерсу и оставаться там столько времени, сколько мы пожелаем.

– Я сам выеду туда рано утром, – сказал Каслтон, – и сделаю все возможное, чтобы продлить часы жизни несчастного старика. Не позволяйте Бейнбриджу пичкать Петерса своими новомодными снадобьями – в противном случае я не ручаюсь за последствия. Я не говорю, что в свое время – подчеркиваю, в свое время – Бейнбридж не станет блестящим врачом; но это произойдет не ранее, чем он, умудренный опытом, умерит свои амбиции и поймет, что Рим строился не в один день, да и не зубочисткой. Только не передавайте ему мои слова, прошу вас: мне бы не хотелось ранить его юную душу.

Когда доктор Бейнбридж подкатил в коляске к гостинице, я стоял в ожидании на тротуаре, и минуту спустя мы уже ехали к месту проживания Петерса.

Глава шестая

На дорогу до дома Дирка Петерса у доктора Каслтона ушло около сорока минут; доктору же Бейнбриджу потребовалось в два с половиной раза больше времени, то есть два часа без двадцати минут. В упряжке Бейнбриджа шла одна лошадь – прекрасная рослая гнедая в яблоках – великолепное животное, которое, как большинство лошадей, изучило все привычки своего хозяина, имеющие отношение к собственным интересам. В отличие от Каслтона, Бейнбридж любил животных; Каслтон ценил лошадей за способность резво бегать, тогда как Бейнбридж превыше всего ставил благополучие своей лошади и никогда не ездил быстро без крайней необходимости.

Посему мы ехали неспешно, беседуя о Дирке Петерсе и приключениях Пима, и в конце концов придумали, как вызвать старика на разговор о путешествии, одно воспоминание о котором, внезапно вызванное моим вопросом, несколькими часами ранее произвело на него столь ужасное действие. Доктор Бейнбридж растолковал мне, что дикая реакция Петерса, описанная мной, явилась следствием не столько воспоминаний о событиях прошлого, о которых он наверняка размышлял тысячи и тысячи раз в течение минувших сорока восьми или сорока девяти лет, сколько способа, каким означенные воспоминания или мысленные образы были вызваны в его сознании.

– Чтобы вы все поняли, – сказал он, – мне нужно лишь напомнить вам об одной особенности психики, свойственной почти всем людям, и в общих чертах объяснить, как нам следует вести себя со стариком и почему я велел вам подготовиться к тому, что нам придется задержаться там надолго. Представим, к примеру, что некая женщина потеряла мужа в результате чрезвычайно трагического несчастного случая и что со времени, когда она овдовела, прошло несколько лет. Она думала о случившемся десятки тысяч раз, и тяжелые воспоминания приходили к ней сотнями разных путей – например, при виде вещей покойного супруга или в процессе развития некой мысли, ассоциативно связанной с печальным предметом, или вследствие другой косвенной причины. Каждый день в уме бедной женщины множество раз рисовалась ужасная сцена смерти – и наконец она выплакала все слезы и стала безучастной к посещающим ум горестным видениям. Но если теперь, после всех прошедших лет, вызвать у нее в уме, внезапно и необычным образом, страшные картины прошлого – скажем, прямым вопросом, особенно заданным незнакомым голосом, – незамедлительно последует бурная реакция: отчаянные рыдания, безудержные потоки слез – все, как в день трагедии. Значит, именно способ, каким вызываются в уме воспоминания о факте известном, но пребывающем в сознании в латентном состоянии, провороцирует нервную реакцию. В другом случае аналогичный результат может дать некое зрительное впечатление, а звуковое никак не подействует. Я не предвижу никаких серьезных препятствий, способных помешать нам вызвать Петерса на откровенность. Терпение, осторожность, никакой спешки (необходимо помнить, что «тише едешь – дальше будешь») – и мы достигнем цели, к которой стремимся.

Когда мы договорились о «методе воздействия» на сознание Петерса, я исполнился уверенности, что со знаниями и тактом Бейнбриджа мы добьемся успеха, и мысли мои потекли по другому руслу. Я принялся размышлять о дружелюбии, которое в общении со мной неизменно выказывали все американцы, начиная от промышленника-миллионера и кончая коридорным. Если ко мне и относились, как к иностранцу, то только к моей выгоде, а городские старожилы, казалось, видели во мне просто жителя другого штата. В Америке даже расположенные в глубине страны захолустные городишки многонациональны, тогда как в Англии таковыми являтся лишь самые крупные города и морские порты. Посему о некоторых вещах я мог судить не только понаслышке, но и на основании личных наблюдений. Например, я заметил, что в среде американского рабочего класса существует антипатия к китайцам. Об итальянцах из низов общества все имели достаточно дурное мнение, чтобы держаться от них подальше после наступления темноты. Немцы и ирландцы проживали в стране в большом количестве, и к каждому из них относились так, как он заслуживал своими личными качествами. Англичан любили везде, где мне доводилось бывать. Да, у американцев имелась известная склонность упоминать в разговорах с ними о славном бое при Банкер-хилл и тому подобном, но она проявлялась скорее забавным, нежели неприятным для англичанина образом. Если американцы и таили в душе хоть малую толику зла против англичан, то я никогда этого не замечал. Сейчас я говорю об американцах, родившихся в Америке. У меня сложилось впечатление, что французов в Штатах не воспринимают всерьез, хотя в школе всех американцев учили ценить и любить французскую литературу. От испанцев, как правило, предпочитали держаться на почтительном расстоянии. (Англосаксонская литература сильно не жаловала испанцев.) Вообще я не встречал ни одного американца, который ненавидел бы кого-нибудь – мне кажется, американцы просто неспособны на ненависть.

Затем мне пришло в голову по возвращении на родину написать книгу «Нравы и обычаи Америки». «Несомненно, – сказал я себе, – сейчас я за несколько минут сумею узнать у Бейнбриджа достаточно фактов, чтобы хватило на целую книгу». Впоследствии я отказался от этого намерения, но в тот момент загорелся идеей. Я положил задать спутнику несколько самых существенных вопросов и хорошенько запомнить ответы. «В первую очередь, – решил я, – я проясню спорный вопрос о существовании в Штатах аристократических претензий. Некоторые английские авторы, пишущие о нравах и обычах Америки, и наши самые проницательные исследователи американского характера утверждают, что американцы большие снобы и всегда с великой радостью заявляют о своем родстве, пусть даже самом отдаленном, с аристократическими семействами». И я поднял разговор на означенную тему.

– Мне бы очень хотелось убедить вас, – начал доктор Бейнбридж в ответ, – что в Соединенных Штатах от аристократических претензий практически не осталось и следа. Как теоретически, так и на деле в нашей стране нет разделения общества на классы. Такие мнимые классовые барьеры, как богатство или политическое влияние, подобны бумажным перегородкам и в действительности ровным счетом ничего не значат. Я не говорю ни о каких родословных, поскольку в Соединенных Штатах любая попытка выстроить генеалогическое древо заканчивается вырождением семьи еще до того, как оно разрастется. Притязания на благородное происхождение сохранились у нас лишь в двух штатах: в одном четыреста-пятьсот человек все никак не могут забыть, что их предки первыми высадились на берег Америки; а в другом несколько семейств по сей день обсуждают давно приевшийся вопрос, чья прапрабабка стоила больше фунтов табака. Но если честно, разве этого достаточно, чтобы признать справедливыми упреки европейцев в том, что мы претендуем на принадлежность к аристократии или пытаемся создать сей привилегированный класс?

Нас упрекают еще и в другом: мол, мы такие жалкие прихвостни титулованной знати. Я не стану отрицать, что видел американцев, готовых бежать с высунутым языком, чтобы хоть одним глазком взглянуть на настоящего герцога, но я в жизни не встречал американца, готового заплатить деньги за такое удовольствие, если только он не настолько богат, чтобы вовсе не заботиться о деньгах. И потом, представители родовой знати здесь быстро прискучивают. Коли приезжего герцога сопровождает лицо, менее значимое, чем король, он уже через год перестанет вызывать интерес у людей, не встречающихся у него на пути. Вы, у себя в Англии, не должны судить об этом предмете по реакции моих соотечественников на один недавний визит, ибо граждане Соединенных Штатов питают такие уважение и любовь к ныне правящей королевской семье Великобритании, каких у него не вызывала доселе ни одна королевская семья и ни один правитель. Хм! Наши люди никому не желают зла; но любопытство и обезьянство не отомрут у представителей рода человеческого, покуда наш позвоночный столб не сократится еще на позвонок-другой.

Все с тем же намерением собрать факты для задуманного трактата я попросил Бейнбриджа объяснить, какую такую особенную выгоду принесла гражданам Соединенных Штатов республиканская форма правления. Он ответил, что не знает о науке государственного управления ничего, достойного упоминания, и никогда не бывал за пределами Соединенных Штатов.

– Но, – продолжал Бейнбридж, – я могу рассказать вам, какими возможностями, в частности, пользуются граждане нашей страны. И начну с того, что в Соединенных Штатах, как я уже говорил, нет разделения общества на классы, если не считать преступный элемент, обычный для всех стран, и ту безнравственную, но сравнительно малочисленную социальную группу, которая обитает на пограничной полосе между респектабельностью и преступностью. Сей действительный факт порой ставится под сомнение в Европе – почему, я могу лишь догадываться. Кому бы у нас пришло в голову явиться сегодня в детские сады и школы нашей страны и, расспросив о происхождении детей, отобрать из них примерно тех, от кого через двадцать-тридцать лет произойдут люди, которые будут возглавлять наше правительство, сидеть в нашем Национальном Конгрессе, командовать нашей армией и управлять нашей торговлей? Я слышал, что в Европе такая ситуация, когда сын человека, зарабатывавшего на жизнь физическим трудом, достигает высокого общественного положения, является скорее исключением из правила. В Соединенных же Штатах это обычное явление. У нас доставшееся по наследству богатство скорее мешает, нежели способствует серьезной политической карьере. «И все же, – скажете вы, – американцы не всегда довольны существующим положением дел». Ни один прогрессивный, устремленный в будущее народ никогда не бывает доволен существующим положением дел. Действительно, такой народ естественным образом порождает демагогов, и в Америке грядет период демагогии. Но в нашей прекрасной стране никогда не произойдет дурацкой революции. Американцы знают, что за свое всеобщее избирательное право и принцип большинства они заплатили дорогую цену.

Я сделал замечание, на которое Бейнбридж ответил:

– Да, лет двенадцать назад нам удалось положить конец довольно серьезной революции, но она была вызвана разногласиями по поводу П. В. Ныне же…

– Прошу прощения, – перебил я, – что такое П. В.?

– О, извините, – ответил он. – П. В. означает Пережиток Варварства, рабство – единственный пережиток, когда-либо существовавший в Соединенных Штатах.

Я исполнился гордости от сознания, что материал для моей книги накапливается столь быстро, и решил продолжать в том же духе.

– А как насчет неприязни американцев к англичанам, о которой мы так много слышали в Англии? – спросил я. – Хотя я лично ни разу не сталкивался с проявлениями подобного чувства.

– Это растение, которое наконец завяло, несмотря на старательную искусственную культивацию. Политик, который попытается играть на подобном чувстве (государственный деятель никогда не пожелает совершить такую попытку), скоро поймет свою ошибку. О, полагаю, некоторым американцам приятно думать, что мы унаследовали все лучшее от нашей матери – такой здоровой, сильной, богатой матери. Невинная болтовня на эту тему ей нисколько вредит, а многим из нас идет на пользу. Для убежавшего из дома мальчишки прелесть и интерес побега в значительной мере заключаются в том, что по нему тоскуют; а коли родители не признаются, что тоскуют, тогда он тем громче заявляет, что они оплакивают утрату. Но я скажу вам – и скажу с твердой уверенностью в истинности своего утверждения, – что народ Соединенных Штатов никоим образом нельзя склонить выступить с оружием в руках против Великобритании, если только речь не пойдет о жизненных интересах страны. Лично я, как вам уже известно, люблю Англию – не английских хлыщей, но английский народ; я люблю английскую литературу, люблю славную историю Англии; я восхищаюсь блестящим законодательством сей страны. Английская литература служила мне духовной пищей с отроческих лет – нет, чуть ли не младенчества. А славное прошлое Англии! Лондон представляется мне таким великолепным городом, каким, наверное, Макколею представлялись Афины. Порядочные американцы – то есть большинство – не слушают шовинистически настроенных политиков; и новоявленных политических деятелей, обиженных на Европу, предоставляют vis medicatrix naturae (целительной силе природы). Между Англией и Соединенными Штатами никогда больше не будет войны. Американцы англосаксонского происхождения мыслят трезво, а подавляющее большинство наших немцев всегда занимало разумную и нравственную позицию по вопросам национальной политики – они не строят из себя интеллектуалов и оригиналов. Я люблю немцев за то, что они не гоняются за неизвестным. Думаю, большинство читающих американцев – то есть три четверти всего населения страны – относятся в Англии так же, как относились Ирвинг и Готорн. Но, судя по вашему описанию, мы подъезжаем к дому Петерса.

Бейндридж не ошибся в своем предположении. Когда коляска остановилась перед домом, на порог вышел мужчина преклонных лет – по всей видимости, сосед-рудокоп. Мы подозвали его, и в ответ на наш вопрос он сообщил, что Петерс спит мирным сном. Затем мы осведомились насчет места для лошади и узнали, что старая конюшня Петерса ныне пустует, поскольку последняя дряхлая кобыла, которой он владел, перешла в мир иной прежде своего хозяина. Престарелый рудокоп вызвался позаботиться о нашей лошади, и потому мы взяли из коляски всю поклажу и вошли в маленькую бревенчатую хижину, где находился предмет нашего живого интереса.

Устроившись настолько удобно, насколько позволяли обстоятельства, мы стали ждать развития событий. Около полуночи Петерс проснулся и попросил воды, каковую просьбу мы незамедлительно исполнили. Старик говорил слабым, еле слышным голосом, и Бейнбридж явно засомневался, что он протянет достаточно долго и будет в состоянии изъясняться внятно. Но когда мы дали больному немного разбавленного портвейна, а затем чашку бульона, приготовленного из мясного экстракта, он обнаружил известные признаки живости – во всяком случае, голос у него окреп. В силу обстоятельств несчастный долго оставался практически без ухода, и наши старания вернуть его к жизни дали бесспорно хороший результат. На протяжении всей ночи мы исполняли все желания, которые он выражал, и удовлетворяли все его предполагаемые потребности, какие только приходили на ум нам самим. Мы не предпринимали попыток выведать у него какие-либо сведения, касающиеся странного путешествия, но, по совету Бейнбриджа, громко беседовали друг с другом, а порой заговаривали и с Петерсом – всегда о разных пустяках. Это делалось для того, чтобы старый моряк привык к нашим голосам; и мы оставили комнату освещенной (насколько это представлялось возможным, не причиняя больному неудобства), чтобы он привык к нашей наружности. Время от времени Бейнбридж подходил к кровати и клал ладонь старику на лоб, а позже он регулярно приподнимал Петерса за плечи и давал глотнуть бульона или вина.

Еще до наступления утра Бейнбридж установил достаточно близкие отношения со стариком, чтобы присесть на край постели и завести с ним тихий немногословный разговор о его ферме, о доброте и способностях доктора Каслтона и прочих предметах, предположительно интересных больному. Он ласково похлопывал беднягу по плечу и гладил по голове – примерно так, как делает человек, знакомящийся с большим псом. К утру Петерс вполне привык к нашему присутствию; казалось, он воспринимал нашу заботу как нечто само собой разумеющееся и даже полагающееся ему по праву. Ночью он несколько часов спал, а в пять утра проснулся, заметно окрепший против прежнего. Никакого бредового состояния, даже намека на затуманенность рассудка – на самом деле ничего такого, что могло бы встревожить или смутить нас. Бейнбридж собирался часов в восемь утра завести с Петерсом беседу на важнейший из предметов; разумеется, он намеревался подойти к нему постепенно: от общих рассуждений о путешествиях перейти к разговору о конкретных путешествиях, в частности, морских; затем, вероятно, упомянуть о недавней арктической (не антарктической) экспедиции; а потом, еще не задавая никаких вопросов, упомянуть о Нантакете, с каковой командной высоты уже решить, стоит или нет произносить имя Барнарда. Затем, если все пойдет хорошо, Бейнбридж рискнет конкретизировать предмет разговора – например, упомянет о бриге «Дельфин»; а далее мы надеялись без дальнейших промедлений (помимо необходимых для отдыха Петерса) выведать всю историю о невероятных приключениях, доказательство достоверности которой мы видели перед собой в облике Дирка Петерса – возвратившегося с Южного полюса путешественника, собственной персоной.

В шесть утра мы приготовили себе завтрак, который показался нам вдвойне вкусным после ночи, проведенной на свежем деревенском воздухе, и в предвкушении захватывающего повествования о тайнах загадочной страны, несомненно, полной поразительных чудес и, как мы с основанием полагали, населенной людьми, имеющими самые необыкновенные обычаи и свойства.

Мы только-только закончили завтрак, когда к хижине быстро подкатила коляска и остановилась перед дверью. Мы услышали голос доктора Каслтона, громко зовущего старого рудокопа, который минутой раньше пошел задать корма лошади Бейнбриджа.

Глава седьмая

Доктор Каслтон вошел в комнату больного обычным своим стремительным шагом и, небрежно, но любезно поприветствовав на ходу нас обоих, приблизился к кровати и пощупал у Петерса пульс.

– Ага, стало лучше! – сказал он. – Вчерашняя доза хинина сделала свое дело; принятая на ночь каломель прошла через печень и разогнала желчь, этого злейшего врага человеческого здоровья и хорошего настроения; а утренняя доза слабительного, вне всякого сомнения, вскоре даст о себе знать. Сейчас мы вольем в него пунша, причем изрядное количество, и да, продолжим курс хинина, повторим каломель на ночь, а к завтрашнему утру он будет готов к приему других лекарств.

Я предпочитаю не говорить с уверенностью о вещах, вызывающих у меня сомнения; но тогда я заподозрил, а сейчас совершенно убежден, что доктор Бейнбридж, взяв на себя заботу о Петерсе, не счел нужным выполнить предписания Каслтона и давал больному только свои снадобья, настоящие или мнимые, дабы Петерс, я и лечащий врач не заметили никаких упущений. Я понимаю, насколько ужасно такое обвинение, и все же утверждаю: за все время, пока Бейнбридж ухаживал за Петерсом, последний не получил и четвертой части лекарств оставленных для него доктором Каслтоном (если вообще получил хоть что-то).

Но если Бейнбридж – желая продлить жизнь Петерса и доверяя своему профессиональному мнению больше, чем мнению коллеги, – действительно не давал больному назначенные препараты, то скоро стало ясно, что подобная хитрость может оказаться тщетной. Как я уже говорил, Каслтон обладал поразительной, почти сверхъестественной проницательностью и интуицией; и сейчас, задав пару вопросов, он извлек из жилетного кармана пузырек, из которого принялся вытрясать на квадратик белой бумаги крупнозернистый белый порошок, явно собираясь высыпать оный на язык больного. Бейнбридж заботился о самочувствии Петерса не только из эгоистических соображений, из желания узнать у старого моряка о фактах странного путешествия, но и просто по-человечески сострадал несчастному. Он определенно полагал, что белый порошок только повредит больному – вероятно, ослабит его и вызовет рецидив, а возможно даже, ускорит кончину – и заметно встревожился и раздражился. Наконец он предложил Каслтону отложить применение лекарства, хотя бы на несколько часов. А когда Каслтон убежденно выразил свое личное мнение о необходимости действовать без промедления, бессмысленность любых попыток спорить с ним представилась столь очевидной, что Бейнбридж не рискнул возражать. Однако в стремлении настоять на своем он поступил совсем уж неблагоразумно: предложил дать Петерсу свое собственное лекарство, которое, сказал он, быстро поможет больному; похоже, речь шла о каком-то новом средстве или, во всяком случае, неизвестном Каслтону. Несколько мгновений я ожидал взрыва негодования, свидетельствующего об оскорбленном достоинстве, но Каслтон сдержал первый порыв и, не глядя на Бейнбриджа, но демонстративно обращаясь ко мне одному, заговорил в высшей степени серьезным и решительным тоном:

– Я, сэр, являюсь членом Медицинского общества графства Клэр; некогда я был председателем означенного научного общества, а впоследствии семь лет кряду исполнял обязанности секретаря – на каковом посту предовратил многие споры и разногласия благодаря крайней неразборчивости своего почерка, исключавшей для моих коллег, а зачастую и для меня самого возможность успешно сослаться на протоколы предыдущих собраний. Так скажите мне, сэр, как мужчина мужчине, вправе ли я следовать советам или рекомендациям – пусть даже достойным поистине могучего интеллекта… так вот, вправе ли я следовать рекомендациям человека, не принадлежащего к нашему научному обществу? Прежде чем вы ответите, позвольте мне заметить, что наше общество известно во всем Египте – то есть в Египте, штат Иллинойс. Когда светило медицины в Париже или Лейпциге заявляет о некоем открытии, мы выносим решение о ценности и оригинальности последнего – хотя устраиваем заседания в первую очередь с целью представить наши собственные открытия. Так вот, сэр, я спрашиваю вас, должно или нет неукоснительно соблюдать устав нашего общества… а второй пункт третьего параграфа означенного устава – этическое требование, каковой пункт присутствует в моральных кодексах всех солидных медицинских обществ мира – гласит, что член общества не имеет права консультироваться с нечленом, даже если речь идет о спасении человеческой жизни.

Он сделал паузу. Мы с Бейнбриджем хранили молчание. Собственно, нам не было особой нужды высказываться, поскольку Каслтон, похоже, прочитал наши мысли, как явствует из дальнейших его слов.

– «Широта взглядов», скажете вы. Да, действительно, широта взглядов необходима в нашем вечном мире. Как самостоятельные личности, мы имеем широкие взгляды – мы джентльмены; но другое дело, если взять нас, как группу. Я за гармонию. Я признаю, что порой на наших собраниях мы сцепляемся не на шутку… жизнь – это борьба, так или иначе. Сэр, в стране процветают гнусные ереси и схизмы… Но позвольте мне спросить вас – не присутствующего здесь доктора, которого я уважаю за колоссальную эрудицию и циклопическую (я имею в виду великую, а не одноглазую) мудрость, – какое лекарство может предложить он? Я спрашиваю вас, сэр, а не его.

Здесь доктор Каслтон подступил вплотную ко мне и прошипел на ухо жутковатым шепотом: «Этот болван не признаёт традиционную медицину!» Потом он отстранился и посмотрел на меня, словно ожидая увидеть ошеломленное выражение лица.

Затем я обменялся несколькими словами с Бейнбриджем и доложил Каслтону о результате переговоров.

– Ну да, ну да… конечно! – сказал он со всем сарказмом, на какой был способен. – Значит, мой юный ученый друг полагает, что некий орган – в данном случае печень – весом почти четыре фунта заработает от действия сотой части капли… капли непонятно чего! Черт возьми, сэр, не сплю ли я?

– Спросите доктора Каслтона, сэр, сколько сотых грана выделенного вируса оспы потребуется, чтобы распространить эпидемию смертельного заболевания по всей стране? Спросите его, из чего вырастает дуб?

– Спросите его, – сказал Каслтон, – сколько времени понадобится желудю, чтобы превратиться в дуб. В данном случае от лекарства требуются скорость действия и проникающая сила.

– Спросите его, – сказал Бейнбридж, – обладает ли солнечный луч скоростью действия и проникающей силой – и сколько он весит. Чтобы поразить болезнь в самое сердце, требуется один-единственный меткий выстрел…

– Скажите ему, – завопил Каслтон, – что печень – это мамонт, шкуру которого может пробить лишь двадцатичетырехфунтовая пушка. Мы не охотимся на носорогов с дробовиком.

– Скажите джентльмену, – сказал Бейнбридж, слегка покраснев, но по-прежнему сохраняя достоинство, – что в таком случае животное следует не убивать, а лечить.

– Черт побери, – сказал Каслтон, – кто здесь говорит об убийстве? Неужели я – известный врач, джентльмен и ученый, член знаменитого Медицинского общества – пал настолько низко, что меня можно называть убийцей? Остановитесь… остановитесь, пока не поздно. Скажите джентльмену, что он слишком далеко зашел… скажите, что правила приличия обязывают его извиниться… скажите, что он играет с огнем. Я опасен – так говорят мои друзья, – чертовски опасен. – На лице Бейнбриджа мелькнула улыбка, но даже такая вот слабая, почти неуловимая тень мимолетной улыбки не ускользнула от внимания Каслтона, хотя он, казалось, смотрел в другую сторону. – Я имею в виду, опасен в честном бою. Шарлатанство, сэр, мне глубоко отвратительно…

– Полно, полно вам, джентльмены, – сказал я. – Вы позволяете вашему профессиональному amour propre заводить вас невесть куда. – Мне, профану, кажется, – продолжал я, принимая самый добродушный вид, – что возникшие разногласия можно легко уладить. Доктор Каслтон настаивает на необходимости выстрелить в пациента двадцатичетырехфунтовыми ядрами, а доктор Бейнбридж предлагает пальнуть мелкой дробью. Безусловно, мелкая дробь запросто проскочит между крупными ядрами, и одно не помешает другому – так используйте и первое, и второе. Доктор Каслтон считает, что лекарство следует дать немедленно, а доктор Бейнбридж, похоже, находит целесообразным подождать четыре-пять часов. Я предлагаю компромисс: давайте дадим больному лекарство через час или два. Похоже также, каждому из вас неприятно пользовать пациента средством, назначенным другим, – так позвольте мне прописать старику оба средства. Какие возражения можно выдвинуть против такого решения?

Они оба рассмеялись, и поскольку Каслтон все равно собирался возвращаться в город, мое предложение чрезвычайно понравилось Бейнбриджу. Каслтон выразил молчаливое согласие и через полминуты, казалось, забыл о столкновении – а если и помнил, то давал это понять лишь своим преувеличенно любезным обращением с Бейнбриджем. Минуту спустя он сказал мне:

– Дорогой сэр, сегодня я ускорил свой визит к пациенту из желания оказать вам услугу. Вчера вечером, после вашего отъезда к вам в «Лумис Хаус» заглядывал мистер ***. Я случайно столкнулся с ним, когда он, несколько огорченный вашим отсутствием, выходил из гостиницы, где узнал, что, вероятно, вас не будет ближайшие два дня. Я вызвался поутру доставить вам любое сообщение, которое он изволит передать. Узнав, что вы находитесь всего в десяти милях от города, он сказал, что у него к вам срочное дело, и спросил, не сможете ли вы на несколько часов вернуться в город сегодня. Я пообещал передать вам означенную просьбу и сказал, что, коли вы пожелаете, я доставлю вас в гостиницу к девяти – в каковой час он обещал зайти в «Лумис Хаус», в надежде увидеться с вами.

Я поблагодарил доктора и, посоветовавшись с Бейнбриджем, сообщил о своем намерении воспользоваться случаем немедленно вернуться в Беллву. Я обрадовался, что ухаживать за Петерсом придется Бейнбриджу, а не мне. Мысль, что я не услышу историю Петерса из первых уст, несколько расстроила меня, но я надеялся вернуться после полудня и знал, что Бейнбридж сумеет в точности повторить все слова старого моряка. Я сомневался, что до моего возвращения он успеет многое выведать у Петерса, ибо престарелый путешественник был очень слаб и умом, и телом и быстро утомлялся. Но когда старик заинтересуется и увлечется предметом разговора – а в противном случае никаких сведений из него не вытянуть, – он наверняка станет весьма словоохотливым.

Доктор Каслтон пустил лошадей резвой рысью. Он расстался с Бейнбриджем в наилучшем расположении духа и, когда мы уже тронулись с места, прокричал напоследок: «Не забудьте дать больному каломель в половине десятого, доктор, а дополнительно применяйте любые средства, какие сочтете нужным. Я полностью вам доверяю. Коли вам понадобится помощь, дайте мне знать».

Странный человек! Столь милый и столь грубый; столь благородный и столь низкий; столь достойный и столь ничтожный; столь свободомыслящий и столь ограниченный; столь добрый и столь злой. Погрузившись в подобные размышления, я задался вопросом, как один и тот же человек может излагать такие взгляды, какие он изложил в связи со своим медицинским обществом, и одновременно говорить о жизни и смерти так, как он говорил со мной накануне. Во что он верит на самом деле? Неужели все чудачества доктора объясняются актерским темпераментом, который проявляется почти во всех случаях, когда он обнаруживает свое истинное «я»?

Мы неслись по лесной дороге, приближаясь к месту назначения на милю каждые три минуты, и вскоре подъехали к единственному на всем пути холму, который выделялся значительной высотой и крутизной склонов. Здесь доктор Каслтон позволил лошадям перейти с резвой рыси на медленный шаг и – вечно возбужденный, вечно деятельный – извлек из бокового кармана своего холщового пыльника маленькую книжицу, очевидно, недавно изданную.

– «Ошибки Богов и другие лекции» – сказал он, взглянув на корешок и прочитав название. – А, «богов»! Название, сэр, очень многое говорит о содержании; и мы с вами просто зря потратим время, коли откроем сию книгу – а люди невежественные совершат преступление против себя самих, коли сделают такое.

– Надо полагать, автор – один из «ужасных типов», о которых я слышал, – заметил я. – «Плохой парень» с Запада, вне всяких сомнений. Прискорбно, весьма прискорбно – не так ли?

– О нет, нет! Автор вовсе не ковбой, он истинный джентльмен – с такими же изысканными манерами, как у меня; и в самой книге нет ничего прискорбного. В ней содержатся несколько лекций в агностическом духе, с которыми время от времени выступал очень одаренный, но, мне кажется, впавший в заблуждение человек. Выражение «впавший в заблуждение» я употребляю не в том смысле, в каком применили бы по отношению к нему наши священнослужители, ибо наши священнослужители, похоже, понимают сего автора столь же превратно, сколь неправильно понимает он цели англосаксонской христианской церкви девятнадцатого века. Но попомните мои слова, сэр, в Англии скоро услышат об этом молодом «неверующем» лекторе, ибо с таким острым умом, с такой железной логикой и с таким сжатым выразительным слогом он скоро снищет признание самых известных современных агностиков. Он живет недалеко от Беллву, и я частенько ходил на его выступления. Я считаю его лучшим из ораторов, когда-либо мной слышанных, хотя дважды меня покорял своим красноречием Филлипс, и с дюжину раз – Бичер. Я не стану оскорблять ваш и свой зрелый ум, повторяя высказывания самых нетерпимых церковников об этом блестящем агностике; я говорю вам все это только потому, что, быть может, однажды, на своей далекой родине, вы зададитесь вопросом, что же кроется за столь страстным стремлением распространить агностические взгляды и тем самым вовлечь неудовлетворенный дух страны в широкую антицерковную пропаганду. Я не сторонник подобного движения, но я полагаю правду единственным надежным оружием и люблю правду ради нее самой – я бы отказался войти во врата рая, когда бы туда допускались лжецы. Я не знаю истории жизни этого человека, но одно представляется несомненным: по неким причинам он свято верит, что, нападая на христианство, он совершает в высшей степени похвальное дело. И в своей вере он так же искренен и так же пылок, на свой холодный логический манер, как христианин в своей. Если бы сей человек допускал двуличие – или хотя бы счел совместимым со своим чувством справедливости обыкновение держать при себе свое мнение по религиозным вопросам, – к настоящему времени он уже был бы губернатором Иллинойса; а в стране нет такой выборной должности, на которую он, со своими блестящими способностями, не мог бы претендовать с правомерной уверенностью в успехе. Он сам понимает это так же хорошо, как и все, кто его знает. В возрасте тридцати трех лет – еще до того, как его взгляды стали широко известны, – он занимал пост главного прокурора штата. Ни одна политическая партия никогда больше не осмелится выдвинуть его кандидатуру на государственную должность.

– Это несправедливо, – заметил я. – Это граничит с религиозным гонением.

– Вы правы, так оно и есть, – сказал Каслтон. – Но факт остается фактом. Если он решит баллотироваться на какую-либо должность, он потеряет достаточно много голосов от своей собственной партии, чтобы позволить сопернику выиграть.

– Но дорогой доктор, – сказал я, – я не понял, почему вы считаете, что этот человек заблуждается. Вы же наверняка не хотите, чтобы он изменил своим убеждениям?

– О нет, ни в коем случае! Я имею в виду, он заблуждается, когда полагает, будто агностическая пропаганда в массах по-прежнему идет во благо миру. Вольтер имел все основания распространять и пропагандировать свое учение, ибо во Франции той эпохи атеизм являлся неотъемлемым элементом политической свободы. Том Пейн имел все основания держаться своей линии, поскольку христианство, извращенное заблуждающимися или безнравственными людьми, встало на сторону тирана и оставалось там до начала Французской революции. Но у этого человека нет никаких веских причин бороться против влияния церкви в Соединенных Штатах сегодня, в 1877 году. Христианская церковь в наши дни, безусловно, преследует благие цели и никоим образом не пытается ограничить свободу личности или общества.

– Но разве вы не сказали минуту назад, что из-за своих агностических взглядов он навсегда лишился возможности занять государственную должность здесь, в великой свободной стране, в 1877 году и во все последующие годы?

– Нельзя жить в свободной стране и запрещать одному человеку голосовать против другого – даже если на его выбор влияет покрой брюк кандидата.

– Да, – сказал я, – но если на выбор человека влияет покрой брюк кандидата, такого человека не грех просветить и образовать. Ваш агностик наверняка сказал бы, что с влиянием церкви нужно бороться до тех пор, покуда она судит о компетентности человека в одной области по позиции, которую он занимает по вопросам из совершенно другой области.

– Никакое образование не поможет нашему народу освободиться от предрассудков, но лично я проголосовал бы против упомянутого человека по той причине, что его линия поведения свидетельствует о несовместимости его позиции со способностью управлять государственными делами. Никто никому не запрещает высказывать собственное мнение; мы всего лишь выступаем против взглядов пресловутого джентльмена, недовольные влиянием оных на умы, – как он выступает против убеждений своих противников. Количество агностиков, которые не станут голосовать за назначение пресвитерианина на государственную должность, в пропорциональном отношении равно количеству пресвитериан, которые при аналогичных обстоятельствах не станут голосовать за агностика.

– Но каким образом вера или неверие агностика могут помешать человеку, компетентному во всех остальных отношениях, занять государственную должность? – спросил я.

– Несомненно, многие из лучших современных государственных деятелей являются агностиками, но они не пропагандируют агностическую идеологию. Люди, способные переварить и усвоить агностические принципы, способны сами породить такие идеи; а людям, неспособным переварить и усвоить такие идеи, лучше вообще не иметь о них представления.

– Вы можете привести пример, – спросил я, – когда преждевременное просвещение народа в части агностических идей вредит отдельному человеку или обществу в целом?

– Да, сэр, могу. Необразованным американцам – жителям штата «Белой бедноты», – необразованным итальянцам и необразованным ирландцам только вредит, когда у них отнимают веру. Первые из них, коли верят, одеваются опрятно, живут достойно и имеют достаточно высокие стремления, а коли не верят, влачат бессмысленное существование и предаются порокам праздности и табакокурения, если не хуже. Вторые и третьи находятся либо под влиянием церкви, либо под влиянием тайной организации. Если ирландец или итальянец из низов общества, не наделенный способностью правильно использовать свои малые наличные знания – верно истолковывать свои чувства или разумно сдерживать свои порывы, – отрекается от церкви, устанавливающей контроль духовенства, он получает взамен тайную организацию, осуществляющую тайный административный контроль с тупой жестокостью и бессмысленным упрямством, отравленный кубок и кинжал. На мой взгляд, если человеку приходится выбирать одно из двух: либо обретать свободу и независимость через кровь и предательство, либо стоять на коленях перед идолом, соответствующим его уровню умственного развития, – пусть уж он лучше стоит на коленях, покуда не станет способным на нечто более приемлемое, нежели убийство. Знаете, сэр, один ирландец из республиканцев (редкий случай), издатель по профессии, однажды сказал мне, что многие ирландские эмигранты приезжают в Америку совершенными дикарями; и (хотя, возможно, здесь я неправ) при виде любого шарманщика-итальянца в моем уме всегда сначала возникает видение всаженного в грудь кинжала и только потом появляется успокоительная мысль, что, коли парень католик, между мной и такой опасностью стоит исповедальня. Человек, который пытается внушить подобным малым идею абсолютной свободы, должен нести ответственность за все последствия.

– И все же, доктор, – сказал я, – путь к всеобщему знанию не может быть гладким на всем протяжении. Кто-то же должен подготовить почву. Если в христианстве есть нечто, препятствующее движению к конечной свободе, тогда я сам скажу: устраните препятствия. Такое дело всегда своевременно, и решительность здесь всегда уместна

– В истинном христианстве я не вижу ничего, кроме блага для рода людского – безусловно, сейчас вами движет единственно желание узнать мое мнение. Если в политике или устройстве церкви есть нечто, требующее преобразования, пускай она проводит реформы.

– Прошу прощения, доктор, – сказал я, – но я полагал вас самого агностиком. Не кажется ли вам, что религию, не выдержавшую проверки холодным разумом, следует исторгнуть из жизни человеческой?

– Нет, не кажется. Ум человеческий не сводится к одному только интеллекту – он имеет моральную или эмоциональную составляющую, абсолютно независимую от рассудка. Религия постигается не разумом, но чувствами. Ни один основатель религии никогда не обращался к разуму человека. Вы только задумайтесь на минутку. Давайте оставим в стороне невежественные и необразованные массы и подумаем о том, что представляют собой лучшие люди – люди, достигшие столь высокого уровня умственного развития, какой едва ли будет когда-либо доступен народу. Возьмите сливки общества в Англии или Америке: в какой мере представителями высшего сословия управляет разум, а в какой мере – чувства и представления, сложившиеся на основании чувств? Они не руководствуются в своих действиях логикой даже в одном случае из миллиона. Я не знаю ни одного примера, когда поведение человека обусловливалось бы чисто рационалистическим суждением в противовес чувствам.

– Безусловно, вы не хотите сказать, что образованные люди в большинстве своем не руководятся в своих действиях разумом?

– Я хочу сказать только то, что говорю: я не знаю ни одного примера, когда бы они действовали по велению разума, а не по велению чувств. Ах, молодой человек! Если бы нас заставили в повседневной жизни сообразовывать все свои поступки с диалектическим доказательством практической выгоды – делать только то, что нам выгодно с точки зрения здравого смысла, – мы бы просто перестали жить, хотя продолжали бы дышать и шевелиться. Даже в физике, какой толк в логических доказательствах, коли посылки любой теории являются основанием еще менее надежным, чем зыбучий песок – коли они условны и умозрительны?

Так вот, если бы агностики были честны (к чему они стремятся) и последовательны (чего у них не получается), они оказались бы в трудном положении. С точки зрения разума мужчине нет никакой выгоды целовать свою жену; никакие формальные логические рассуждения не приводят к выводу о необходимости содержать ее и детей; на самом деле он совершенно не обязан заводить детей – он делает все это по велению чувств или эмоций, абсолютно бессмысленных и бесполезных в представлении поклонника Чистого Разума! И если человек позволяет себе подобные «излишества» по велению своей нравственной и эмоциональной природы, значит, его стремление постичь первопричины известных и неизвестных явлений, а равно (как в нашем с вами случае сейчас) чудеса и тайны вселенной и нашего внутреннего мира тоже имеет разумные основания и не должно изгоняться из искреннего ума едкой насмешкой или пылким красноречием. Влияние религии на народные массы, прямое и косвенное, гораздо сильнее, чем кажется на первый взгляд. Повседневная жизнь самого агностика складывается под воздействием христианской традиции и христианского окружения. Наш автор не предоставляет нам никакой замены сей подсознательной потребности человеческой природы. Если разум не в состоянии ничего предложить взамен религии, почему бы не позволить людям, имеющим религиозные убеждения, сохранить свою веру, столь приятную для них самих и столь полезную для других? Сейчас я словно наяву слышу голос агностика: он видит слабое место в ваших рассуждениях и просто улыбается, готовясь привести веский аргумент в защиту своей позиции. Голос говорит: «Приятную? Ужели приятно вечно гореть в аду? Что ж, друг мой, у нас с вами разные представления об удовольствии». Это софистическая болтовня. Ада страшится не христианин, но грешник с нечистой совестью. Совесть, совесть! – единственная преграда между нами и адом в земной жизни! Христиане утешаются мыслью о любящем Христе – христиане, как мне известно по опыту, не страдают.

– Знаете, сэр, – сказал я, – мне остается только удивляться, что вы сами не ревностный христианин.

– Не берите меня в расчет, молодой человек. Ну вот, мы уже подъезжаем к городу. При желании я мог бы прочитать проповедь, способную обратить в христианство всех язычников на свете. Однажды во время богослужения на открытом воздухе я действительно прочитал проповедь; и скажу вам, старики хранили невозмутимое спокойствие, но более молодые и более впечатлительные мои слушатели закрывали лицо ладонями и рыдали от горя и раскаяния. Но – боже мой! – люди ходят на остроумные лекции агностиков или на пылкие проповеди священнослужителей вовсе не из желания получить пищу для ума. Поверьте мне, – он постучал пальцем по книжке, которую все еще держал в руке, – такого рода сочинения никого не подвигнут на размышления. В конечном счете, речь здесь идет просто о замене Христа юристом из Иллинойса.

Глава восьмая

В половине девятого мы подъехали к «Лумис Хаус», где я вышел из коляски и бегом поднялся в свой номер. Я едва успел наскоро умыться и переодеться, когда явился Артур. Доложив о посетителях, приходивших ко мне в мое отсутствие, и исполнив несколько пустяковых распоряжений, мной отданных, он принялся переминаться с ноги на ногу, что обычно свидетельствовало, как я уже успел понять, о желании высказаться на постороннюю тему, никак не связанную с нашими чисто деловыми отношениями – каковая вольность, неоднократно повторенная в первые два дня нашего знакомства, в результате закрепилась в качестве законного права.

– Ну что, Артур? – спросил я.

– Я дочитал книжку до конца, сэр… вон она, на столе. Она проняла меня до самых печенок. Но что же приключилось с Пимом и Петерсом дальше? И правда ли, что вы нашли этого старого пирата?

На последний вопрос я ответил утвердительно.

– Вот здорово! – продолжал он. – Мне бы хотелось увидеть старого коротышку. Но если вы меня любите, скажите мне, что там за пелена такая спустилась с неба и почему океан бурлил столь сильно? Почему антарктические черномазые так боялись всего белого и что означали иероглифы на мергелевой стене? А самое главное, что за женщина такая преградила путь лодке? Скажите мне… я никого не виню, понятное дело… но если мистер По знал, что не знает ответов на эти вопросы, зачем он раздразнил наше любопытство? Вы нашли ответы?

Я объяснил Артуру, что возможно, в данную минуту доктор Бейнбридж сидит на краю кровати Дирка Петерса и жадно слушает удивительную историю; и что сразу после встречи с одним джентльменом я собираюсь вернуться в дом Петерса и оставаться там, покуда мы всё не узнаем.

– Вы только не торопитесь, – сказал Артур, – и не пропустите чего-нибудь важного. Лучше не жалейте времени и подробно разузнайте обо всем. Вчера вечером я спросил доктора Каслтона, почему бурлил океан, и он высказал предположение, что там находился вход в преисподнюю и Сатана просто открыл двери для проветривания. Он такой: для него коли не рай, так значит, непременно ад. Но вот как старый Петерс протянул так долго на кошмарных снадобьях Каслтона, просто уму непостижимо… Ой, кто это?

В дверь негромко постучали. Прибыл мой гость.

Мне не удалось вернуться к Бейнбриджу так скоро, как я рассчитывал. Дела задержали меня в городе до позднего вечера, и я освободился лишь к девяти часам. В десять я послал за экипажем, и меня доставили к дому Петерса незадолго до полуночи.

Я нашел Петерса крепко спящим, а Бейнбриджа дремлющим в кресле. Шум моих шагов разбудил молодого доктора. Он с улыбкой поднялся на ноги, явно обрадованный моим появлением. Я с первого взгляда понял, что он преуспел в своих стараниях выведать у Петерса тайны антарктического путешествия.

– Ну как? – спросил я.

– Даже если нам ничего больше не удастся узнать, – сказал Бейнбридж, – добытых мной сведений достаточно, чтобы объяснить все загадочные явления, описанные По, как реальные факты, а также многие тайны, которые он постиг шестым чувством, явленным в сем гении в виде некоего сплава ясновидения и прозорливости, – тайны, о которых он говорит языком, не вполне доступным пониманию простого смертного. Во всяком случае, я отнюдь не разочарован; и мы еще многое можем узнать. Остались непонятными разные интересные детали, которые я надеюсь прояснить завтра. Теперь я знаю, почему в антарктическом регионе климат жарче тропического и что представляла собой (и представляет поныне) белая пелена. Знаю, откуда взялись иероглифы на черных мергелевых стенах пещер. Антарктическая страна превосходит – по части поистине чудесного – все страны мира, старого и нового, с которыми я знаком по опыту или понаслышке.

– Но правда ли все это? Не выслушивали ли вы просто сказки – или, вернее, матросские байки?

– Завтра я обстоятельно поведаю вам обо всем, что узнал, ненадолго прерывая свое многочасовое повествование для того лишь, чтобы удовлетворить насущные потребности сей скорбной развалины, – он указал на Петерса. – И когда вы подумаете о том, что он собой представляет, вы скажете, мог ли такой человек или кто-нибудь из его приятелей-моряков сочинить подобную историю. Я признаю, что в течение дня старик несколько раз начинал слегка заговариваться и что он имеет обычную для моряков склонность к преувеличению – поэтому иногда мне приходилось призывать на помощью всю свою проницательность, дабы отличить действительные факты от вымысла и отделить правду от неправды. Похоже, Петерс прожил более года поблизости от Южного полюса, и его впечатления от антарктической страны настолько поразительны, насколько она великолепна, а населяющий ее народ необычен. О нет, никаких чудес в духе Гулливера: обитатели той земли не гномы и не великаны, и они не держат говорящих лошадей; никаких иеху – ничего в таком роде. Крылья? О нет, никаких летающих мужчин и женщин, никаких женщин-призраков – все вполне благопристойно и мило. Потерпите немного – и я расскажу вам все по порядку, хотя сам я не имел удовольствия выслушать связное повествование. Одноглазые? Я же сказал вам: все благопристойно и мило. Нет, нет, ничего гомеровского – никаких овец, никаких сирен. Знаете, я здорово устал, и вы никакими силами не заставите меня сейчас начать рассказ, который займет шесть-восемь часов, даже если мы не будем прерываться по ходу дела, дабы обсудить отдельные моменты. Завтра, как уже сказал, мы узнаем у Петерса все остальные факты и, несомненно, выведаем новые подробности, а затем вернемся в город. Я намерен приезжать сюда каждый день, покуда Петерс не пойдет на поправку или не умрет – и полагаю, вы не откажетесь составить мне компанию. Каждый вечер мы будем встречаться у меня или у вас, и я буду рассказывать историю Петерса своими словами. Вас это устроит?

Я сказал, что вполне устроит. Затем мы расстелили одеяла и переночевали на полу.

На следующий день большую часть времени до полудня Бейнбридж сидел на краю постели Дирка Петерса и слушал разговоры, описания и объяснения старика. Я вышел из хижины и обследовал ближайшие окрестности, занимая себя в меру своих сил. Около двух часов пополудни мы отправились в город, оставив Петерса в значительно лучшем состоянии против того, в котором он находился два дня назад, когда мы впервые вступили в убогую хижину. Мы пообещали старику наведаться завтра, и действительно, один из нас или оба возвращались к нему каждый день в течение нескольких последущих недель. Тем вечером доктор Бейнбридж явился ко мне в гостиницу и начал рассказывать историю Дирка Петерса – и так продолжалось изо дня в день.

А теперь настало время и терпеливому читателю тоже узнать тайны далекой антарктической страны; тайны, которые сам По так и не постиг при жизни – разве только таким образом, каким гений, провидец постигает чудеса земные и небесные, видит самоцветы, сокрытые в недрах гор, и цветы, цветущие в безвестности, прозревает тайны океанских глубин и видит все далекое и близкое, великое и малое, что недоступно взору простого смертного.

Глава девятая

Возможно, среди моих читателей есть такие, кто никогда не читал «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» или читал это увлекательное и загадочное сочинение так давно, что уже забыл даже сюжет. В данной главе я намереваюсь кратко изложить основные факты означенного повествования, знание которых поможет лучше понять историю Петерса.

Люди, знакомые с упомянутой выше восхитительной и захватывающей повестью Эдгара Аллана По, знают, что она написана в автобиографической форме и почти все факты излагаются в виде записей Пима в судовом журнале или личном дневнике, впоследствии изданных мистером По. Таким читателям не стоит тратить время на ознакомление с настоящей главой, пусть и короткой. Такому же своему случайному читателю, который прежде не имел возможности насладиться интересным и поучительным сочинением гениальнейшего американского писателя, я хотел бы сказать только, что он поистине достоин зависти, ибо ему еще предстоит испытать несказанное наслаждение, лишь драгоценным воспоминанием о котором приходится довольствоваться остальным из нас.

Ниже в самых общих чертах излагается сюжет «Повести о приключениях Артура Гордона Пима».

В 1827 году Пим, едва вступивший в пору зрелости, убегает из родительского дома в городе Нантакете, расположенном на острове с таким же названием, в обществе своего друга Августа Барнарда, сына капитана судна, на котором они выходят в море. Бриг называется «Дельфин» и отправляется в торговый рейс в южную часть Тихого океана. Молодой Барнард прячет Пима в трюме, где он должен оставаться, покуда корабль не отойдет достаточно далеко от суши, чтобы возвращение беглеца домой стало невыполнимым делом. Пим, спрятанный среди бочонков, тюков и ящиков с грузом, погружается в долгий тяжелый сон, вызванный, вероятно, спертым зловонным воздухом в трюме. На четвертый день плавания большая часть экипажа поднимает мятеж, и бунтовщики, убив многих матросов, не пожелавших примкнуть к ним, сажают капитана Барнарда в маленькую лодку и, снабдив лишь горстью сухарей и кувшином воды, бросают на произвол судьбы. Молодому Барнарду разрешают остаться на судне. В эпизоде мятежа ведущую роль играет собака, служащая посыльным между Барнардом и Пимом, у которых нет иных средств сообщения.

Затем вспыхивает мятеж среди самих бунтовщиков, вызванный необходимостью спасти жизнь некоего Петерса – моряка, которому Барнард обязан жизнью. Кок исполнен решимости убить Петерса и уже собирается выполнить свое намерение, когда Петерс, молодой Барнард и присоединившийся к ним матрос по имени Паркер разрабатывают план нападения на бунтовщиков из «группы кока». Они успешно осуществляют свой план, в подходящий момент выпустив из укрытия на сцену действия Пима, замаскированного под одного убитого матроса, чей труп до сих пор остается на бриге; и воспользовавшись испугом и смятением противников, убивают кока и его сторонников.

Потом эти четверо – Барнард, Пим, Петерс и матрос Паркер – переживают много захватывающих приключений. Наконец бриг терпит крушение во время шторма, и над водой остается лишь днище перевернутого корабля, на котором все четверо удерживаются в течение многих дней. В конце концов несчастных подбирает торговое судно, направляющееся в Антарктический океан с целью открыть новые земли. Они достигают 83-го градуса южной широты и вскоре высаживаются на острове, населенном племенем странных чернокожих людей. Здесь, через коварство островитян, вся команда погибает – за исключением Пима и Петерса. Паркер умер еще раньше, причем такой смертью, которая читателю в процессе чтения кажется более интересной, нежели показалась Паркеру в действительности; и при одной мысли о которой, как признался Петерс сорока девятью годами позже, у него всегда возникает желание потерпеть до ужина, когда он вынужден воздержаться от обеда.

Спасаясь с острова на маленьком челне, Пим и Петерс насильственно увозят с собой одного островитянина. Как и все прочие туземцы, он чернокож, черноволос и даже зубы у него черные; на самом деле на всем острове нет ничего белого, даже вода там имеет странные особенности. И как все прочие туземцы, он страшно боится белого цвета и при виде любого белого предмета неизменно впадает в совершенное безумие или цепенеет от ужаса. Океанское течение несет лодчонку с тремя людьми на юг. Однажды Пим, на ветру вытаскивая из кармана белый платок, случайно задевает последним по лицу чернокожего островитянина, который мгновенно падает на дно лодки и бьется в судорогах, а позже стонет (как стонали все туземцы при виде белого): «Текели-ли! Текели-ли!» На следующий день мимо лодки проплывает белое животное, чье чучело они видели на берегу острова. Потом они видят на юге белую пелену, которая, как становится ясно по приближении, спускается с небес до самой воды. Вода океанского течения, несущего жалкий челн, с каждым часом нагревается все сильнее и наконец становится горячей. С неба дождем сыплется тонкая белая пыль, похожая на пепел, которая словно тает, едва касаясь воды. Огромные белые птицы вылетают из-за пелены с неизменным пронзительным криком «текели-ли! текели-ли!» – каковое загадочное сочетание слогов замирает на губах островитянина, когда душа наконец покидает его тело в тот последний ужасный день.

Последняя дневниковая запись Пима заканчивается следующими словами:

«Мы мчимся прямо в обволакивающую мир белизну, перед нами разверзается бездна, будто приглашая нас в свои объятья. И в этот момент нам преграждает путь поднявшаяся из моря высокая, гораздо выше любого обитателя нашей планеты, человеческая фигура в саване. И коже ее белее белого».

Нижеприведенное описание Дирка Петерса, каким он представлялся взору в 1827 году – то есть почти за пятьдесят лет до того, как я повстречал его семидесятипятилетним стариком (хотя в конце концов мы решили, что ему было под восемьдесят), – принадлежит перу Пима и взято из повести По.

«Этот человек был сыном индианки из племени упшароков, которое обитает среди недоступных Скалистых гор, неподалеку от верховий Миссури. Отец его, кажется, торговал пушниной или, во всяком случае каким-то образом был связан с индейскими факториями на реке Льюиса. Сам Петерс имел такую свирепую внешность, какой я, пожалуй, никогда не видел. Он был невысокого роста, не более четырех футов восьми дюймов, но сложен как Геркулес. Бросались в глаза кисти его рук, такие громадные, что совсем не походили на человеческие руки. Его конечности были как-то странно искривлены и, казалось, совсем не сгибались. Голова тоже выглядела какой-то несообразной: огромная, со вдавленным теменем (как у большинства негров) и совершенно плешивая. Чтобы скрыть этот недостаток, вызванный отнюдь не старческим возрастом, он обычно носил парик, сделанный из любой шкуры, какая попадалась под руку, – будь то шкура спаниеля или американского медведя-гризли. В то время, о котором идет речь, он прикрывал лысину куском медвежьей шкуры, который сообщал еще большую свирепость его облику, выдававшему его происхождение от упшароков. Рот у Петерса растянулся от уха до уха, губы были узкие и казались, как и другие части физиономии, неподвижными, так что лицо его соврешенно независимо от владеющих им чувств сохраняло постоянное выражение. Чтобы представить себе это выражение, надо вдобавок принять во внимание необыкновенно длинные торчащие зубы, никогда, даже частично, не прикрываемые губами. При мимолетном взгляде на этого человека можно было подумать, что он содрогается от хохота, но при внимательном рассмотрении становилось ясно, что если это и веселье, то какое-то бесовское. Об этом необыкновеннейшем существе среди моряков Нантакета ходило множество историй. Многие касались его удивительной силы, которую он проявлял, будучи в раздраженном состоянии, а иные заставляли усомниться в здравости его рассудка».

Предыдущая главаГлава 31 из 44Следующая глава