На этом, завершающем этапе исследования уже можно возвратиться к разбору смысла стиха «Иль даже Демоном моим» (8-XII). То, что в слове «Демон» использована прописная буква, а также то, что начальный стих восьмой главы отсылает читателя к пушкинскому стихотворению 1823 года, свидетельствует, что в данном случае Онегин отождествляется с героем эпического сказа именно этого стихотворения, созданного в 1823 году в Одессе и напечатанного в 1824 году в «Мнемозине».
В «Сыне отечества», 3-1825, в статье «Письма на Кавказ» анонимным автором было высказано предположение, что под Демоном Пушкин подразумевает конкретное лицо. Бытует мнение, что это – Александр Раевский, с которым Пушкин познакомился в Пятигорске и встречался в 1823 году в Одессе, причем на последнем обстоятельстве почему-то делается особый упор, хотя Раевский прибыл в Одессу только в декабре 1823 года.
В 1825 году в наброске статьи «О стихотворении Демон» Пушкин, упоминая о себе в третьем лице, отрицал привязку персонажа сказа этого стихотворения к какой-либо конкретной личности и сводил все к аллегорическому отображению комплекса определенных ощущений.
Как можно было заметить по приведенным выше неединичным фактам, отрицая или утверждая что-то, Пушкин нередко стремился сохранить элемент двусмысленности, а если такового не было, то ввести его. В данном случае усматривается два таких момента. Первый: статья готовилась от имени другого лица, и поэтому ее содержание Пушкина ни к чему не обязывало: какой-то «анонимный критик» изложил свою точку зрения, которая не обязательно должна совпадать с точкой зрения автора. Второй момент: хотя содержание второй части стихотворения может действительно рассматриваться как аллегория, все же описание поведения Демона носит настолько реалистический характер, что в полную аллегоричность этого образа поверить трудно.
Вряд ли можно согласиться с тем, что в образе Демона выведен А. Раевский. И не только потому, что к моменту создания и публикации этого стихотворения Пушкин не мог знать о той роли, которую Раевский якобы сыграл в его высылке из Одессы в Михайловское (уже через год после создания стихотворения!) Представляется, что наша пушкинистика, всячески лакируя образ «друга Пушкина» П. А. Катенина, не жалела черной краски на формирование образа «врага» А. Н. Раевского. В шестнадцать лет – участник Отечественной войны, получил ранение в ногу; после 14 декабря был арестован, но была установлена его непричастность к заговору. Перед освобождением царь спросил его: «Я знаю, что вы не принадлежите к тайному обществу; но имея родных и знакомых там, вы все знали и не уведомили правительство; где же ваша присяга?» На что Раевский ответил: «Государь! Честь дороже присяги; нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись еще». Такое заявление в глаза монарху – Поступок настоящего мужчины.
Вот внимательно перечитываю все документы, которыми оперируют современные исследователи в попытке доказать «подлый» характер А. Раевского, и все больше убеждаюсь в исключительном благородстве этого человека. Вот его письмо Пушкину от 21 августа 1824 г. – очень дружеское, теплое; оно писано если не с отцовских позиций, то по крайней мере с вполне законной позиции не только старшего по возрасту, но и более опытного человека (участие в войне вполне давало ему это право). В письме содержится единственный упрек поэту – «… в недостаточном уважении к религии – хорошенько запомните это, ибо не впервые я вам об этом говорю». С такой позицией трудно не согласиться. Как и трудно исключить ее из характеристики личности Раевского. И тем не менее, исследователям как-то удается истолковать это письмо как «лицемерное» (со ссылками на Т. Г. Цявловскую, которая «почти доказала» низменный характер натуры Раевского). Затем берется тезис о «лицемерности» этого письма в качестве доказательства того, что Раевский не мог не поступить подло по отношению к Пушкину. Потом этим доказательством доказывают, что письмо «лицемерно». Затем… и т. д.
Писем с религиозными наставлениями несчастным жертвам своих козней демоны-циники не пишут. А что Пушкин в таких наставлениях нуждался, у пушкинистов, надеюсь, сомнений нет – ведь сейчас не тридцатые годы, когда одно упоминание о религии давало «законное» право навешивать на «реакционера» любые последующие ярлыки.
Такой же необоснованной представляется и ссылка на содержание датируемого 1820 годом письма генерала своей дочери Ек. Н. Раевской. Да, отец жалуется, что сын холоден; что ищет в нем проявления любви, чувствительности, но не находит их; что сын не рассуждает, а спорит, и т. п. Спрашивается: ну и что? Это что – доказывает подлый характер сына генерала? Но следует учесть, что сам генерал был очень своенравен, а, судя по содержанию его письма, то, чего он требовал от своего старшего сына, тот ни по каким канонам становления личности мужчины-сангвиника дать был не должен. Ведь проблему отцов и детей изобрел не Тургенев; эта «проблема» – естественный закон нашего развития, мы все через это проходим, без этого просто не может сформироваться личность мужчины. Но следует ли из этого, что каждый из нас, кто в юности искал личной свободы и стремился освободиться от диктата родителей, обязательно становился подлецом?
Если же учесть, что к теме «коварства» А. Раевского искусственно притягивается и стихотворение Пушкина «Ангел» (1827 г.), содержание которого никакого отношения к коварству не имеет, а, наоборот, поднимает другую очень серьезную философскую тему (в наши дни в совершенстве разработанную в романе Вл. Орлова «Альтист Данилов»), то это как раз и характеризует уровень подхода к очень серьезной этической странице биографии как Пушкина, так и Раевского.
Не могут не удивлять и попытки «подогнать» психологические черты Пушкина под версию о «коварстве» его друга. Поэта рисуют таким инфантильным, неопытным и доверчивым юношей, что прямо диву даешься: эти же самые исследователи в других своих работах не жалеют ни бумаги, ни чернил на описание пикантных похождений Пушкина перед Южной ссылкой – включая и ситуации, после которых поэт лечился «Меркурием в крови». Следует ли напоминать, что до создания «Демона» на счету поэта уже было несколько дуэлей? И что перед знакомством с Раевскими Пушкин оставил в Петербурге для публикации свою поэму с Людмилой в заглавии и беспомощным импотентом в концовке четвертой песни?.. За что, кстати, получил в ответ «Сплетни» с аншлагом…
Но дело даже не в этом. А в том, хотя бы, что все, относящееся к фабуле эпического сказа стихотворения, подано в глубоко прошедшем времени – настолько удаленном от 1823 года, что Пушкин просто не мог писать о Раевском в такой форме. «Глубина» прошедшего времени, его отдаленность от того «настоящего», с позиции которого ведется сказ, подчеркивается и тем, что, как следует из содержания первой части стихотворения, встреча с Демоном произошла в тот далекий период, когда чувства лирического героя стихотворения действительно носили еще свежий, восторженный, юношеский характер.
Александр Раевский «не подходит» как прототип эпического героя и по другой причине. По описанию Демона можно видеть, что речь идет о каком-то анти-романтике, на роль которого фигура Раевского просто не «дотягивает». Причем анти-романтике, встреча Пушкина с которым произошла в достаточно далеком прошлом по отношению к 1823 году. Если датировать время действия эпической фабулы петербургским периодом, скажем, 1818-1820 годами, то отмеченные противоречия отпадают. Нелишним будет вспомнить, что «одесский» период общения с А. Н. Раевским начался только в декабре 1823 года, и что уже с мая того же года Пушкин работал над той самой первой главой романа, где упоминается о прогулках с «приятелем» по набережной Невы. То есть, ко времени возобновления общения с Раевским в Одессе Пушкин уже вжился в образ создаваемого им романа, и его видение окружающего не могло не преломляться сквозь призму его сюжета. К тому же, перед этим он, по крайней мере с лета 1821 года, занимался поиском формы своего ответа на катенинские «Сплетни», и его мозг не мог не работать в этом направлении. Поэтому создание «Демона» следует расценить, скорее, как одну из проб на этом пути. И потом – «вытягивает» ли приписываемый Раевскому цинизм (наличие которого, кстати, некоторые его современники отрицают) на то, чтобы «забить» более сильными ощущениями досаду Пушкина от «Сплетен»?..
Обращает на себя внимание и полное отсутствие в «Демоне» каких-либо реалий, связанных именно с Одессой или кавказскими курортами, хотя таковые безусловно должны были проявиться, будь эта стихотворная эпиграмма направлена против Раевского.
И вот самым первым стихом восьмой, завершающей главы романа Пушкин возвращает читателя в 1823 год – не только к началу его создания, но и к факту создания «Демона». Введенная в XII строфе параллель между образами Онегина и Демона дает читателю возможность понять, кого именно подразумевал Пушкин в качестве героя эпической фабулы написанного в 1823 году стихотворения. Таким образом, по своей структуре «Демон» является типичной мениппеей, поскольку имеет место различие между интенцией Пушкина, который как автор произведения стремится довести до читателя конкретную идею, и лирического героя, который скрывает личность объекта сатиры. Двойная отсылка к этому стихотворению в восьмой главе вводит его содержание в метасюжет «Евгения Онегина»[9].
Как можно видеть из этих и приведенных выше фактов, упрятанная в различные произведения полемика Пушкина с Катениным не прекращалась до самого конца жизни поэта. Однако и после его смерти Катенин не остановился, а продолжил эту полемику. Сказать, что этот геростратов труд прекратился с его смертью (Катенин трагически погиб в мае 1853 года), вряд ли возможно. Похоже, что полемика продолжается до сих пор. Судите, читатель, сами, как романные образы не только становятся объективной реальностью, но в буквальном смысле сходят со страниц произведений в реальную жизнь, воплощаясь в плоть и кровь.
Приведу выдержку из характеристики, данной в 1934 Ю. Г. Оксманом датированным 9 апреля 1852 года катенинским «Воспоминаниям о Пушкине»: «Под предлогом сообщения конкретных фактов из истории своего знакомства с Пушкиным, в последний раз попытался апеллировать если не к читателям, которых у него давно уже не было, то к будущим историкам и литературоведам. В своей предсмертной записке он напоминал последним о своей ведущей роли в общественно-политической жизни 10-х и 20-х годов, очень тонко популяризировал свой эстетический кодекс, сложившийся в борьбе левого фланга русских нео-классиков с эпигонами Карамзина, и с прежних своих партийных позиций архаиста 20-х годов творил суд и расправу над всем творческим наследием Пушкина»{68}.
Можно было бы привести содержащиеся в «Воспоминаниях» холодные характеристики «Кавказского пленника», «Бахчисарайского фонтана», «Цыган», «Полтавы», «Медного всадника»; ограничусь, пожалуй, только одной выдержкой: «Лоскутья, из какой бы дорогой ткани ни были, не сшиваются на платье; тут не совсем история и не совсем поэзия, а драмы и в помине не бывало (хуже «Фауста» Гете) (Это – о «Борисе Годунове»). «Моцарт и Сальери» – неудача, «Скупой рыцарь» и «Дон Жуан» неудачно выбраны и также не кончены: нечего и говорить».
Но у нас речь о «Евгении Онегине». С. М. Бонди так охарактеризовал вклад Катенина в познание структуры этого романа (к вопросу о «Путешествии» Онегина): «Знакомый Пушкина – поэт и критик П. А. Катенин так рассказывал позже о причинах этого сокращения: «Об восьмой главе Онегина слышал я от покойного в 1832 году, что, сверх Нижегородской ярмарки и одесской пристани, Евгений видел военные поселения, заведенные графом Аракчеевым, и тут были замечания, суждения, выражения, слишком резкие для обнародования, и поэтому он рассудил за благо предать их вечному забвению и вместе с тем выкинуть из повести всю главу, без них слишком короткую и как бы оскудевшую». Приведя эту выдержку из письма к Анненкову 1853 года, и соединив ее с тем местом «Воспоминаний», где Катенин повествует о своей беседе с Пушкиным на тему пропущенной главы, С. М. Бонди так завершает эту тему: «В 1832 году, таким образом, вышла в свет отдельной книжкой последняя (теперь ставшая восьмой) глава романа с приложением «Отрывков из путешествия Онегина».
Непростительная для литературоведа ошибка в дате публикации «Путешествий» была бы не так страшна, если бы она не заслонила от исследователей того факта, что «комплимент», отпущенный Пушкиным Катенину в тексте «Предисловия», насквозь пропитан сарказмом. Осознание этого факта помогло бы, возможно, вспомнить классическую этическую норму, зафиксированную еще в Римском праве, которое по сей день является основой законодательства (норм поведения) всех цивилизованных обществ: «Один свидетель – не свидетель». К тому же, прошу обратить внимание на еще один элемент в воспоминаниях Катенина, который тонко уводит от истинной системы дат фабулы сказа: у Пушкина речь шла о «Макарьеве» (то есть, до 1817 года), Катенин же оперирует понятием «Нижегородская ярмарка».
Поразительна та легкость, с которой пушкинистика приняла на веру анекдот о пресловутых «аракчеевских поселениях», даже не ставя вопрос о достоверности сведений единственного человека, который более чем через двадцать лет «вспомнил», что якобы слышал об этом от самого Пушкина. Дошло до того, что уже в комментарии, помещенном в десятитомном академическом собрании, Б. В. Томашевский упоминает об «аракчеевских поселениях» как о совершенно неоспоримом факте литературной жизни.
Начало всему этому было положено публикацией статьи П. А. Попова «Новые материалы о жизни и творчестве Пушкина» («Литературный критик», 7-8, 1940). На основании обнаруженного в отделе рукописей ГБЛ им. Ленина списка письма Катенина к П. В. Анненкову от 24 апреля 1853 года, в котором как раз содержатся приведенные выше строки, П. А. Попов составил подробное сообщение, в котором причислил Катенина к «ближайшим друзьям» Пушкина. И хотя в этой же самой статье приводится один факт, вообще ставящий под сомнение достоверность воспоминаний мемуариста, утверждение о «поселениях» было принято на веру без малейших сомнений, но с далеко идущими выводами и печальными последствиями.
Досадно, что опубликованный в 1934 году глубокий комментарий Оксмана, в котором дан развернутый анализ отношения Катенина к Пушкину, не был принят во внимание. Можно понять П. А. Попова, которому удалось обнаружить в архиве интересный документ; но сенсационность находки не должна была препятствовать трезвому анализу.
В своей статье «В столице он капрал…», опубликованной в том же номере «Литературного критика», М. А. Цявловский писал: «В свою очередь и Пушкин не забывал Аракчеева и его страшные военные поселения. Из недавно сообщенного П. А. Поповым (в докладе 29 мая 1940 г. в Пушкинской секции ИМЛИ им. A.M. Горького – А. Б.) замечательного письма П. А. Катенина к П. В. Анненкову мы теперь знаем, что в первоначальной редакции восьмой главы «Евгения Онегина» герой романа во время своего путешествия по России посещал военные поселения. По этому поводу Пушкиным были написаны настолько остро-сатирические строфы (вот так анекдот обрастает новыми подробностями – ведь в письме Катенина оценка была не такой острой – А.Б.), что представить их цензуре нечего было и думать. Пушкин принужден был исключить их, отчего вся глава «Путешествий» потеряла свое значение и была целиком изъята из романа»{69}.
На фоне поразительной несостоятельности в элементарных и совершенно очевидных вопросах текстологии, когда те же самые пушкиноведы, которые непосредственно занимались подготовкой академических изданий, не смогли разобраться даже со структурой предисловия к «Путешествиям» и четко уяснить для себя дату их публикации, особенно приятно читать опубликованный еще за два года до выхода в свет Шестого тома Большого Академического собрания комментарий Ю. Г. Оксмана, в котором все расставлено по местам:
«Восьмая глава вышла в январе 1832 г. с предисловием Пушкина, которое заканчивалось: «пожертвовать одной из окончательных строф». Беседа Катенина с Пушкиным по поводу пропущенных строф получила отражение в предисловии к «Отрывкам из путешествия Онегина» в первом издании всего романа, вышедшем в конце марта 1833 г.»{70}.
Можно понять пушкинистов тридцатых годов, готовивших Большое академическое собрание в условиях сталинских репрессий. Но тот факт, что заместитель директора Пушкинского Дома Ю. Г. Оксман, «самый блестящий представитель истории русской литературы в XX веке»{71}, непосредственно возглавлявший начало этой большой работы, был репрессирован, вряд ли может служить оправданием тому поспешному забвению, которому подвергли его работы оставленные на свободе коллеги.
…Таким образом, через шестнадцать лет после смерти Пушкина Катенин вошел в историю как единственный человек, с подачи которого в научный оборот были введены лживые «воспоминания» об «аракчеевских поселениях». Не поняв сарказма Пушкина в его адрес при публикации «Путешествий» и слишком легко отказавшись от выводов, сделанных Ю. Г. Оксманом, историки литературы безоговорочно включили в арсенал научно установленных фактов ложь единственного человека, которому правда о романе была невыгодна, и который, сойдя с его страниц в реальную жизнь, посмертно отомстил Пушкину, полностью подтвердив данную ему характеристику Герострата и надежно направив на ложный путь не одно поколение исследователей творчества поэта.
Если рассматривать стихотворение «Демон» как один из «прологов» к роману, то «презренная проза» «Воспоминаний о Пушкине» этого Демона фактически становится вторым эпилогом, непосредственно примыкающим по своему содержанию к концовке «Разговора книгопродавца с поэтом».
Наверное, даже сам Пушкин не предполагал, что прорвавшееся во второй главе неосознанное намерение убить романтика Ленского его Демон осуществит в реальной жизни в 1852 году.
Что ж, читатель, наша совместная работа закончена? Осталось только гневно осудить Катенина и со спокойной совестью закрыть книжку, а автору поблагодарить читателя, что тот дочитал ее до конца? Нет, уважаемый читатель, уж теперь-то вы так просто от прочитанного не избавитесь. Ваша прогулка с Онегиным не закончена, она продолжается.
Хотите знать, что послужило царю поводом уволить полковника своей гвардии, ветерана Отечественной войны, в отставку? Брат царя, великий князь, проводивший смотр, придрался к заплате на рукаве солдата. «Дырка!» – гневно обратился он к Катенину. – «Никак нет, ваше императорское высочество, это заплата», – мужественно отвечал полковник. – «А я говорю, что дырка!» – «А я говорю, что заплата»… Солдата не наказали, наказали полковника – отставкой. Не за мифическую дырку, а за строптивость. Вернее, за то, что его стихи к тому времени уже стали гимном тех, кого позже назовут декабристами. Потом его изгнали и из столицы, а когда император, проезжая через Костромскую губернию, выразил намерение навестить Катенина в его имении, тот демонстративно уклонился от встречи. С императором!!{72}. Об отношении Катенина к своим крестьянам я уже писал…
Это – факты из биографии Катенина; того самого, который так некрасиво поступил с памятью о Пушкине. Вот он – тот громадный диапазон личности, послужившей прототипом для создания образа Онегина.
Самое страшное при анализе – стать на чью-то сторону, идеологизировать процесс исследования, занять позицию эдакого верховного судьи. Давайте не будем никого осуждать, а возьмем факты, как они есть, и сквозь их призму воспримем созданный Пушкиным образ. «Образ Онегина – отрицательный или положительный?» – сейчас такие вопросы, кажется, уже не задают. Истинно художественный образ не может быть ни положительным, ни отрицательным. Потому что это – сама жизнь. Это – мы с вами, каждый из нас. Надеюсь, читатель признает: на всем протяжении исследования я максимально деидеологизировал свои построения, и теперь, когда все изложено и изменить ничего нельзя, наверное, уже можно коснуться общего вопроса идеологизации исследовательского процесса. И если теперь читатель Пушкина, углубившись в содержание созданного его гением образа, в какой-то его грани узнает самого себя, буду считать, что время, затраченное на это исследование, не пропало зря.
В чем же причина того, что на протяжении многих десятилетий содержание романа «Евгений Онегин», как и другой, не менее значимой, части творчества Пушкина, интерпретируется неполно и неправильно? Вряд ли можно согласиться с чрезмерной резкостью оценки талантливого литератора М. Веллера: «Впрочем, в массе своей литературоведы такие же тупые люди, как и прочие граждане […] Вдуматься в смысл текста, допустить возможность, что они что-то элементарно не знают и не понимают – отсутствуют принципиально, принципиально отсутствует та самая интеллигентность мысли, коя есть сомнение и неудовлетворенность собственными достигнутыми результатами. Особенно это видно у нас на критике о Пушкине: работает целая кондитерская фабрика по выработке елея, патоки и глазури для Пушкина, каждое слово берется за эталон, каждая запятая заведомо гениальна, Пушкина как автора для них нет, есть идол, канонизированный гений, сияющий пророк, протрубить которому – не акт критики, не дань признания, но символ веры и причащения божества […] Все это было бы смешно, когда б так сильно не тошнило…»{73}.
Думаю, что дело не просто в тупости. За последние несколько десятков лет, начиная, пожалуй, с Тынянова, литературоведы, посвятившие свою жизнь пушкинистике, сделали очень много интересных находок, которыми невозможно не восхищаться. Дело, скорее, в ангажированности их мышления, что не совместимо с научной деятельностью. Они исходят из того, что Пушкин должен быть первым реалистом и почти декабристом, что во всех его произведениях лирический герой один и тот же, что он автобиографичен, то есть что Пушкин должен выступать в триединой роли: автора произведения, рассказчика и действующего лица, и на эту рукотворную икону собственного производства пушкинисты молятся, в это прокрустово ложе загоняется мысль, отсекается все ценное, что в него не укладывается. Это – следствие некоторых характерных черт нашей национальной психологии и ее порождения – Советской системы.
Филология наша является частью нашего общества, в котором было принято гневно клеймить все, что либо не вписывается в установленный стандарт, либо просто непонятно. Когда Тынянов написал свои лучшие работы, посвященные творчеству Пушкина? – В двадцатые годы. Когда закрепилось то нетерпимое отношение к свежей мысли, которое до сих пор доминирует в пушкинистике? – Увы, в 1936-1937 гг., когда к столетнему юбилею со дня смерти поэта в ударном темпе готовилось Большое Академическое собрание. Сейчас, по прошествии шести десятков лет, стали появляться публикации, в которых выражается удовлетворение тем фактом, что в условиях репрессий в отношении работников Пушкинского Дома коллектив, занимавшийся подготовкой Большого академического собрания, не пострадал. Но это не совсем так – пострадала наука, и отношение коллег к творческому наследию репрессированного Ю. Г. Оксмана тому яркое свидетельство.
Эта тенденция закрепилась при подготовке и (пере)издании «малого» академического собрания в десяти томах, уже после войны – поколением, сменившим в тридцатые годы предыдущее, еще способное свободно мыслить.
Комментарий Оксмана, 1934 год, и фактически опровергающая его статья Попова в 1940 г. Вот в этот промежуток времени все и произошло. 1937 год, первый сборник произведений Катенина в Малой серии «Библиотека поэта», вступление и комментарий Вл. Орлова. 1954 год – этот же сборник уже в третьем издании этой серии. В книге «П. А. Катенин. Избранное» (М.-Л., «Советский писатель», 1965) авторство вступительной статьи и комментария принадлежит Г. В. Ермаковой-Битнер – Вл. Орлов к тому времени уже стал редактором серии. Но зато текст произведений Катенина приводится по экземпляру прижизненного издания из частного собрания Вл. Орлова, о чем делается специальная отметка, и приходится только недоумевать, почему для этой цели не годятся другие экземпляры. Как отнеслась Ермакова-Битнер к комментированию неудобных мест, примеров достаточно, они приведены выше. Вопрос, пропустил ли бы Вл. Орлов, занимавший влиятельное положение, что-либо, противоречащее имиджу Катенина как «друга» Пушкина, считаю риторическим.
1984 год. В издательстве «Просвещение» выходит монография Б. С. Мейлаха с избитыми штампами в отношении «Повестей Белкина»; солидное издательство то ли не знает, то ли просто не хочет знать о публикации за десять лет до этого материалов Белькинда и Шварцбанда, по сравнению с которыми сентенции Мейлаха выглядят более чем слабыми. Оно и понятно – тут центральное издательство, Мейлах, а там – какой-то пединститут, к тому же еще и Даугавпилский…
Издательство «Наука», в котором в 1974 году вышла «Поэтика Пушкина» С. Г. Бочарова, – не Даугавпилский пединститут, а посвященный «Повестям Белкина» раздел в этой книге – едва ли не лучшее, что вообще было опубликовано о поэтике Пушкина за все годы существования пушкиноведения. Не считая, правда, опубликованной в 1967 году статьи самого Бочарова «Форма плана» («Вопросы литературы», 12-1967), содержание которой стоит не одной докторской диссертации. Ясно же, что опубликованная в 1984 году монография Мейлаха – шаг назад. Выходит, что просвещение интересует не содержание творчества Пушкина, а нечто иное? Что же в таком случае?
А ведь до 1984 года, в 1980 году, тоже в издательстве «Наука», вышла еще и монография Н. К. Гея о прозе Пушкина – пусть эта работа не такая сильная, как у Бочарова, но и по сравнению с нею монография Мейлаха проигрывает… Кстати, редактором монографии Н. К. Гея был уже С. Г. Бочаров – к тому времени все еще кандидат филологических наук. Что же это за наука такая, которая держит в черном теле такие светлые головы?..
1996 год, «Новое литературное обозрение». Подписанная инициалами заметка-фельетон по поводу издания в Москве сборника статей о творчестве Пушкина. Аноним изгаляется по поводу того, что из шестнадцати статей сборника по крайней мере тринадцать были ранее опубликованы, в их числе статьи С. Г. Бочарова и B.C. Непомнящего. Мне стыдно за журнал «Новое литературное обозрение» и за его редакционную коллегию – ведь то, что удалось опубликовать Бочарову, намного ценнее всей вместе взятой околопушкинской макулатуры, изданной до и после этого. Одна его фраза – «Мир героев – роман в романе» дает автору право издаваться, переиздаваться и быть читаемым до тех пор, пока официальная пушкинистика не поймет, что в этой фразе – содержание всего романа Пушкина (я не говорю уже о том, что С. Г. Бочаров пришел к этому заключению через анализ позиции рассказчика).
B.C. Непомнящий в главе «Начало большого стихотворения» своей книги «Поэзия и судьба. Над страницами духовной биографии Пушкина» (М., «Советский писатель», 1987) писал: «Звенья сюжета героев можно осмыслить как своего рода «отступления» от сюжета автора, точнее – инобытие этого сюжета […] В главе [первой] как минимум, два времени: настоящее, когда пишется роман, и прошлое, которое в нем описывается. Отсюда очевидно, что двойственность отношения к герою в значительной мере является функцией изменившегося автора: автор в настоящем уже не совсем таков, как в прошлом…» То есть, еще десять лет тому B.C. Непомнящий описал то, чему фактически посвящена эта книга. И не вина этих авторов, обладающих колоссально развитым чувством подлинного стиля Пушкина и стоявших очень близко к разгадке, что окончательную черту им переступить так и не удалось.
И вот кто-то, трусливо скрываясь за псевдонимом, смеет свысока ошикивать работы, которым цены нет… Которые достойны восхищения и глубокого изучения. Смотрю, кто же в редколлегии «НЛО» – ага, пушкинист А. П. Чудаков, дилетантские работы которого не только публикуются, но даже цитируются (в статье М. О. Чудаковой – Булгаковский сборник Куйбышевского пединститута, 1992 г.). Который так объяснял противоречия в романе Пушкина: «Знаменитые превращения брюнеток в блондинок у Бальзака на протяжении одного романа связаны именно с этим»{74}… Который до сих пор борется с «пониманием героя в плане психологического эмпиризма» и привлекает к объяснению «пушкинской художественной системы» Общую теорию относительности Эйнштейна (слава Богу, что хоть не НЛО – неопознанные летающие объекты). Старая литературоведческая номенклатура – жив, курилка… Так что не будем гневно осуждать Катенина – и без него в пушкинистике демонам нет ни числа, ни конца.