К книге
Похищенное письмоПадение дома Эшеров пер. К. Бальмонта
80%
Падение дома Эшеров пер. К. Бальмонта
12

Son coeur est un luth suspendu: Sitot qu’on le touch, il resonne.[105]

В продолжение целого дня, тусклого и беззвучного дня мрачной осени, под небом, обремененным низкими облаками, я в одиночестве проезжал верхом по странно-печальной равнине, и наконец, когда уже надвинулись вечерние тени, передо мной предстал угрюмый дом Эшеров. Не знаю почему, но лишь только взглянул я на это здание, как чувство нестерпимой тоски охватило меня. Я говорю «нестерпимой», потому что она отнюдь не была смягчена поэтическим, почти сладостным ощущением, которое обыкновенно испытываешь при виде даже самых суровых, самых пустынных картин природы. Я смотрел на сцену, открывшуюся моему взору, на дом, выделявшийся среди самого обыкновенного ландшафта, на зябнущие стены, на окна, подобные пустым глазницам, на редкие кусты густой осоки, на стволы седых ветхих деревьев, и душа моя была подавлена унынием, которое я не смогу сравнить ни с чем, разве только с пробуждением ото сна, навеянного опиумом, – с этим горестным и внезапным возвратом к повседневности, с ненавистным зрелищем, которое вырастает из-за поднимающегося занавеса.

Сердце замерло, сжалось от холодной боли, и фантазия, бессильная осветить мысль, не могла обратить непобедимую печаль ни к чему возвышенному. «Что же это? – остановился я в раздумье. – Почему моя душа надрывается при виде дома Эшеров?» Это было неразрешимой тайной; я не мог разобраться в смутных грезах, которые роились в моей голове. Поневоле я должен был удовлетвориться скудным заключением, что есть, несомненно, известные сочетания самых простых, естественных предметов, действующие на нас именно таким образом, и что анализ этих сочетаний связан с догадками, которые теряются в глубине, для нас недоступной. «Вполне возможно, – размышлял я, – что было бы достаточно изменить всего одну деталь этой картины, для того чтобы уменьшить или даже совсем уничтожить ее способность производить такое скорбное впечатление». Движимый этой мыслью, я направил лошадь к обрывистому берегу черного мрачного пруда, недвижно лоснившегося перед зданием, и посмотрел вниз; я затрепетал еще сильнее, когда глянул на искаженные опрокинутые отражения седой осоки и призрачных деревьев, и пустых окон.

И, однако, в этой-то обители печали я был намерен пробыть несколько недель. Ее владелец, Родриг Эшер, был одним из товарищей моего детства; но много лет прошло с тех пор, как мы виделись в последний раз. Несмотря на это, недавно, находясь в отдаленном уголке страны, я получил от него письмо, полубезумное и такое настойчивое, что оно допускало только одну форму ответа – личный приезд. Каждая строка дышала нервным возбуждением. Эшер писал об острых физических страданиях, о душевном расстройстве, которое угнетало его, и о желании видеть меня, его лучшего, его единственного друга, о надежде, что радость побыть вместе со мной несколько облегчит его муки. В том же тоне было высказано и многое другое – это его сердце открывалось и просило ответа, и я, не колеблясь ни минуты, откликнулся на призыв, который все же казался мне очень необычным.

Хотя в детские годы мы были близкими друзьями, я почти ничего не знал о Родриге Эшере. Он всегда был очень сдержан. Мне было известно, однако, что представители его рода, весьма древнего, с незапамятных времен отличались особой впечатлительностью, что проявлялось в создании произведений высокого искусства и в неустанной благотворительности, щедрой и деликатной, а также в страстной любви к музыке; в этой семье отдавали предпочтение сложным произведениям, а не общепризнанным красотам. Я знал, кроме того, один весьма примечательный факт: родовое древо Эшеров, хотя и старинное, ни разу не дало жизнеспособной ветви, – другими словами, их род продолжался только по прямой линии, за небольшими исключениями, совершенно незначительными. В голове моей промелькнула теперь мысль о том, что характер местности полностью соответствует характерам ее обитателей, и, рассуждая об этом взаимном влиянии, весьма вероятном в течение долгого ряда столетий, я подумал, что, может быть, именно отсутствие побочной линии, последовательная, неуклонная передача вместе с именем родового имения от отца к сыну стала в конце концов причиной тождества между двумя взаимодействующими элементами, настолько полного, что первоначальное название поместья потерялось в причудливом, исполненном двойного смысла наименовании – дом Эшеров; в умах крестьян, его употреблявших, сливались воедино и семья, и фамильный дом.

Как я уже сказал, единственным результатом моего несколько ребяческого эксперимента – когда я глянул вниз, в пруд, – было усиление первоначального впечатления. Несомненно, оттого, что я сам осознавал, как быстро меня охватывает суеверное предчувствие – почему бы мне не назвать его так? – оно еще больше укреплялось во мне. Таков, я уже давно это знал, парадоксальный закон чувств, имеющих источником страх. Быть может, потому-то, когда я опять устремил взгляд на дом, оторвавшись от его отражения в пруду, у меня возникла странная фантазия – фантазия настолько смешная, что я упоминаю о ней лишь для того, чтобы указать на силу и живость ощущений, меня угнетавших. Я совершенно явственно увидал – так настроил я свое воображение, – что вокруг дома царит атмосфера, свойственная только ему и всему находившемуся в непосредственной от него близости, – атмосфера, которая не имела ничего общего с небом, но медленно поднималась от дряхлых деревьев, старых стен и безмолвного пруда – необъяснимое и заразное испарение, ленивое, тяжелое, еле заметное, свинцового цвета.

Стряхнув с себя то, что должно было быть сном, я обратил более пристальное внимание на вид здания. Судя по всему, оно было очень старым. Под влиянием времени даже камни, казалось, выцвели. Мхи и лишайники покрывали его фасад, свешиваясь с карниза, словно тонкие перепутанные нити. Но это вовсе не было признаком обветшалости. Каменная кладка нигде не обрушилась, и эта устойчивость контрастировала с отдельными искрошившимися камнями. Во всем этом было много чего-то такого, что напомнило мне целостность старого деревянного изделия, которое долгие годы гнило в каком-нибудь заброшенном подвале, вне разрушительного действия свежего воздуха. Но, кроме этого намека на разложение, не было ни малейшего признака непрочности здания. Только очень внимательный наблюдатель смог бы обнаружить еле заметную расщелину, которая, начинаясь от крыши, зигзагом шла по фасаду и терялась в угрюмых водах пруда.

Изучая эти особенности, я подъезжал по мощеной дорожке к дому. Слуга, поджидавший меня, взял мою лошадь, и я вошел в замок, под его готические своды. Безмолвный лакей, неслышно ступая, повел меня по темным извилистым переходам в студию своего хозяина. Многое из того, что я тут увидел, усиливало, не знаю почему, смутное чувство, о котором я уже говорил. Все, что окружало меня: резьба на потолках, темная обивка на стенах, мрачные эбеновые полы и боевые трофеи, которые бряцали, сотрясаясь от моих быстрых шагов, – было мне привычно еще с детства, и я сразу же узнал все это – и все же дивился, чувствуя, какие неведомые грезы возникают во мне при виде этих обыкновенных предметов.

На одной из лестниц я встретил домашнего врача. Мне показалось, что его лицо выражает коварство и вместе с тем смущение. Он первый торопливо подошел ко мне и, поздоровавшись, тотчас же скрылся. Лакей отворил дверь и ввел меня к своему господину.

Комната, в которой я очутился, была очень просторной, с высокими потолками. Длинные и узкие стрельчатые окна находились на таком расстоянии от черного дубового пола, что изнутри в них было совершенно невозможно заглянуть. Слабые красноватые лучи, проходя сквозь оконные стекла, защищенные решеткой, позволяли видеть некоторые предметы интерьера, находившиеся поближе; но глаз тщетно пытался достичь отдаленных углов комнаты и разглядеть сводчатый, украшенный резьбой потолок. Со стен свисали тяжелые драпировки. Старинная обстановка отличалась ветхостью, вычурностью и отсутствием комфорта. Повсюду были разбросаны книги и музыкальные инструменты, но и они не могли хоть сколько-нибудь оживить картину. Я чувствовал, что дышу атмосферой скорби. Все было окутано суровостью и глубокой печалью.

При моем появлении Эшер встал с дивана, на котором лежал, и приветствовал меня с живостью и сердечностью. В первую минуту мне показалось, что в этой живости было много деланного – вынужденные усилия светского человека. Но одного взгляда на лицо моего друга было достаточно, чтобы убедиться в полной его искренности. Мы сели, и в течение нескольких мгновений, пока он молчал, я глядел на него со смешанным чувством сострадания и страха. Никогда никто не изменялся так в столь короткое время! Я не узнавал Родрига Эшера, я не мог поверить, что бледное существо, находившееся передо мной, и товарищ моего детства – один и тот же человек. Однако лицо это по-прежнему было привлекательным. Мертвенная бледность; большие глаза, чистые и необычайно блестящие; губы несколько тонкие и бесцветные, но с удивительно красивым изгибом; изящный нос с горбинкой и широкими ноздрями; очаровательный, но невыразительный подбородок, что свидетельствовало о недостатке решимости; волосы нежней и тоньше паутины, – все эти черты в соединении с необыкновенно развитым лбом придавали лицу Эшера выражение, которое нелегко забыть. В самом преувеличении характерных перемен было что-то такое, из-за чего я сомневался, кого именно вижу перед собой. Больше всего меня поразили и даже испугали призрачная бледность кожи и чудесный блеск глаз. Кроме того, шелковистые волосы Родрига находились в полном беспорядке, и, похожие на тысячи паутинок, что летают в воздухе, не падали вдоль лица, а скорее развевались вокруг него, – в них было нечто, напоминающее арабески и чуждое традиционному представлению о том, как должно выглядеть человеческое существо.

Я сразу же был поражен бессвязностью речи моего друга; как я вскоре заметил, это объяснялось постоянными и бесплодными попытками побороть нервное возбуждение, которое, по-видимому, стало для него обычным состоянием. Я ожидал чего-то подобного, был подготовлен к этому, с одной стороны, письмом, с другой – некоторыми детскими воспоминаниями и заключениями об особенностях его темперамента. Все движения Эшера были то бодрыми, то ленивыми. Его голос также менялся: из нерешительного и вялого (как будто силы совсем покинули Родрига) вдруг становился глухим, отрывистым и властным, а затем превращался в гортанный, прекрасно-размеренный говор, как у запойного пьяницы или у курильщика опиума в период наиболее сильного возбуждения.

Именно таким голосом говорил Эшер о своем настойчивом желании видеть меня, об облегчении, которого он ожидал после моего приезда. Подробно и даже несколько длинно он распространялся о том, что считал истинной причиной своей болезни. Во всем виновата, говорил мой друг, проклятая наследственность; он уже отчаялся найти какое-нибудь лекарство. Родриг тотчас же прибавил, что это всего лишь нервное возбуждение и, конечно, скоро пройдет.

Болезнь его проявляла себя во множестве странных ощущений. Описание некоторых из них заинтересовало меня и поставило в тупик, хотя, быть может, на меня подействовала также его манера рассказывать. Эшер очень страдал от болезненной остроты ощущений; он мог принимать только самую простую пищу, носить одежду, сшитую лишь из определенных тканей. Запах цветов угнетал его, глаза страдали даже от самого слабого света, и только некоторые звуки, а именно звучание струнных инструментов, не внушали ему ужаса.

Я увидел, что Эшер сделался рабом своего страха. «Я погибну, – говорил он, – я должен погибнуть от этого жалкого безумия. Так, именно так, а не иначе, суждено мне расстаться с жизнью. Я боюсь будущего, и не самих событий, а их последствий. Я дрожу при мысли о каком-нибудь, даже самом обыкновенном случае, который может оказать воздействие на мое невыносимое душевное возбуждение. Не самой опасности я боюсь, а ее неизбежного спутника – ужаса. Находясь в этом безнадежном, в этом жалком состоянии, я чувствую, что рано или поздно настанет момент, когда я должен буду расстаться сразу и с рассудком, и с жизнью в борьбе против этого свирепого призрака».

Кроме того, по некоторым бессвязным, неясным намекам я догадался и о других проявлениях странного душевного состояния, в котором находился Эшер. Он был порабощен суевериями, связанными с домом, где он жил и откуда уже много лет не решался выйти; мой друг говорил о какой-то силе – в выражениях слишком туманных, чтобы я мог их сейчас воспроизвести. Он утверждал, что фамильный дом точно тяжкое бремя давит на его душу; что седые стены и башни, и темный пруд, в который они гляделись, наложили печать на его моральное существование.

Эшер допускал, однако, хотя и после некоторого колебания, что необыкновенная тоска, угнетавшая его, в значительной степени могла проистекать из причины более естественной и гораздо более ощутимой; он имел в виду тяжелую болезнь и, несомненно, близкую смерть его нежно любимой сестры, его единственного друга за эти долгие годы, последнего человека на земле, с которым он был связан кровными узами. «После ее смерти, – произнес Родриг с таким печальным выражением, что я помню его до сих пор, – я, больной и лишенный каких бы то ни было надежд, останусь последним отпрыском древнего рода Эшеров». В то время как он говорил это, леди Мадэлин (так звали его сестру) бесшумно прошла в отдаленной части комнаты и, не заметив моего присутствия, исчезла.

Я глядел на нее с изумлением, близким к ужасу, – ощущение, которое я до сих пор напрасно пытаюсь себе объяснить. В оцепенении следил я за тем, как она удаляется. Когда же дверь наконец закрылась, я с инстинктивным любопытством взглянул на Родрига, но он заслонил лицо руками, и я смог заметить только бледность, необыкновенную бледность, распространившуюся по его исхудавшим пальцам, между которыми брызнули слезы.

Врачебное искусство уже давно было бессильно перед болезнью леди Мадэлин. Апатия, постепенное угасание индивидуальности и частые, хотя и преходящие, припадки каталептического характера, – таковы были симптомы ее необычайной болезни. До последнего времени она мужественно переносила тягости своего недуга и не хотела обрекать себя на лежание в постели; но в день моего приезда, к концу вечера, покорилась уничтожающей силе разрушения (как тогда же сообщил мне ее брат, крайне возбужденный); таким образом мне стало известно, что я видел леди, вероятно, в последний раз, что, живую, я не увижу ее больше никогда.

Прошло несколько дней, и мы оба – и я, и Эшер – ни разу не произносили ее имени; в течение этих дней я настойчиво пытался развеять меланхолию моего друга. Мы вместе читали и рисовали, а иногда я, как бы убаюканный, внимал полубезумным импровизациям его красноречивой гитары. И чем теснее становилась наша дружба, чем глубже я мог заглянуть в потаенные уголки его души, тем с большей горечью видел бесплодность каких-либо попыток озарить ум, который был окутан свойственной ему стихией – безутешной тьмой, ум, напоенный мраком, распространявшим непобедимые черные лучи на рассудок и тело Родрига.

Я никогда не забуду часов, проведенных наедине с владельцем дома Эшеров. Но было бы напрасной попыткой стараться описать характер замыслов или занятий, к которым приучил меня мой друг. Экстаз, достигший крайних пределов, освещал все сернистым светом. Протяжные песни, которые пел Эшер, будут вечно звучать в моей душе. Среди других похоронных мелодий в моей памяти до сей поры сохранилась безумная ария, странным образом дополняющая один из последних вальсов Вебера[106]. А картины, которые создавала изысканная фантазия Родрига! С каждым новым штрихом они облекались чем-то смутным, что заставляло меня трепетать все сильней и сильней, именно потому, что я не знал причин этого трепета; – как живые, они все еще стоят передо мной, но напрасно было бы пытаться выразить их тайный смысл словами. Картины Эшера приковывали внимание и пугали своей обнаженностью и простотой замысла. Если когда-нибудь кто-то из смертных и смог нарисовать идею, то это – Родриг Эшер. По крайней мере, на меня – учитывая обстоятельства, в которых я оказался, – веяло непобедимым ужасом от этих чистых абстракций, которые ипохондрик попытался изобразить на полотне; даже тени этих ощущений я не испытывал при созерцании грез Фюсли[107], блестящих, но все же слишком подробных.

Один из фантастических замыслов моего друга, не так глубоко проникнутый духом абстракции, все же может быть описан словами, хоть и весьма приблизительно. Небольшая картина изображала бесконечно длинный прямоугольный склеп или туннель, с низким потолком и гладкими белыми стенами без каких-либо выступов или украшений. Некоторые особенности рисунка позволяли думать, что этот туннель находится очень глубоко под землей. Не было заметно ни одного отверстия, не было также ни факела, ни какого-либо другого искусственного источника света, но поток ярких лучей заливал туннель фантастическим, неестественным блеском.

Я уже упоминал о том, что слух моего друга был болезненно чувствительным, что делало для него невыносимой всякую музыку, за исключением той, которая воспроизводилась с помощью струнных инструментов. Быть может, именно то, что Эшер ограничил свой талант игрой на гитаре, в значительной степени обусловило фантастический характер его мелодий. Но что касается лихорадочной легкости его импровизаций, ее нельзя объяснить данным обстоятельством. Эти необузданные фантазии, с особенным подбором звуков и слов (музыка нередко сопровождалась стихотворными экспромтами) были результатом напряженной умственной сосредоточенности, которая, как я уже говорил, проявляется лишь в состоянии крайнего возбуждения. Я легко запомнил слова одной баллады. Быть может, она потому так поразила меня, что я, как мне показалось, впервые понял тогда одно обстоятельство, а именно: Эшер вполне сознавал, что его царственный разум колеблется на своем троне. Стихи назывались «Дворец, населенный духами» и звучали так:

1

Замок чудесный – немой властелин – Гордо вздымался когда-то давно В самой зеленой из наших долин, Где только ангелам жить суждено. Там, где раскинулась Мысли страна, Вечно над ним серебрилась луна, Там – утомясь – серафим отдыхал И, удивленный, вздыхал.

2

В окнах вились и крутились огни, С ними знамена вились заодно. (Все это было в минувшие дни, Все это было когда-то давно.) В сумерках нежных угасшего дня Плыл ветерок, мелодично звеня, Плыл он вперед, возвращался назад, Сладкий струил аромат.

3

Путники в этой блаженной стране Видели в окнах блуждающий рой Духов, идущих как будто во сне, Духов, внимающих лютне святой. Трон багрянцем посредине блистал; В пышном сиянье на нем восседал, Между подвластных своих, властелин Лучшей из лучших долин.

4

Дверь лучезарная в замок вела, Перлы, рубины блистали на ней, В дверь все плыла, и плыла, и плыла, Вечно горя и сверкая сильней, Отзвуков нежных живая семья, Сладость восторга во взорах тая, Славили все они ум одного, Мудрость царя своего.

5

Все вдруг померкло, подкралась беда, Темные силы стеснили царя. (Плачьте! О, плачьте! Над ним никогда Не заблестит золотая заря!) Вкруг его дома увяли цветы; Слава и пышность былой красоты Помнятся смутно, как сказки слова, Тлеют, лишь тлеют едва.

6

Путников странные думы страшат; Сквозь красноватые стекла окна Тени огромные смутно дрожат, Звуков скорбящих рыдает волна; Там, где смеялось Эхо, теперь Бурной толпой через бледную дверь Ужасы с хохотом диким идут, Мчатся, растут и растут.

Я хорошо помню, что эта баллада навеяла на нас множество мыслей, причем выяснилось одно интересное воззрение Родрига Эшера, на которое я указываю теперь не столько в силу его новизны, сколько по причине упорства, с каким мой друг на нем настаивал. Это воззрение сводилось к признанию за растительным миром способности чувствовать. Но в расстроенной фантазии больного эта идея приняла более смелый характер и была перенесена, с известными оговорками, в мир неорганический. У меня нет слов, чтобы выразить полноту и силу его убеждений. Они соединялись (как я уже намекнул) с серыми камнями, из которых был выстроен дом его предков. Способность чувствовать, говорил Эшер, порождается расположением этих камней – определенным сочетанием, а равно и сочетанием мхов и лишайников, распространившихся по их поверхности, и ветхих деревьев, стоявших вокруг, – но больше всего тем, что вся эта комбинация продолжительное время оставалась неизменной и отражалась в неподвижных водах пруда. Очевидность этого проявлялась, как сказал Эшер (и тут я невольно вздрогнул), в постепенном и несомненном уплотнении над водами и вокруг стен особенной атмосферы. Результат, прибавил Родриг, проявлялся в течение веков. Он определил судьбу его фамилии и сделал из него то, что я видел – то, чем он был. Такие воззрения не нуждаются в комментариях.

Книги, которые мы читали и которые на протяжении многих лет питали ум больного, находились, разумеется, в строгом соответствии с его взглядами. Мы вместе размышляли над этими произведениями. «Вер-Вер» и «Монастырь» Грессе, «Бельфегор» Макиавелли, «Рай и ад» Сведенборга, «Подземное путешествие Николаса Клима» Хольберга, «Хиромантия» Роберта Фладда, труды Жана д’Эндажинэ и Делашамбра, «Путешествие в голубую даль» Тика, «Город солнца» Кампанеллы – все это увлекало Эшера. Особенно полюбился моему другу небольшой том in octavo[108] «Руководство по инквизиции» доминиканского монаха Эймерика Жеронского. Эшер часами грезил и над страницами Помпония Мелы о древних африканских сатирах. Но наибольшее наслаждение он получал, перечитывая любопытную и необычайно редкую книгу in quarto[109] готической печати – молитвенник какой-то позабытой церкви, озаглавленный «Бдения по усопшим согласно хору магунтинского храма».

Невольно я подумал о странном ритуале, описанном в книге, и о его влиянии на ипохондрика, когда однажды вечером Эшер сухо сообщил мне, что леди Мадэлин уже нет в живых и что он намерен до окончательного погребения сохранять ее тело в одном из многочисленных склепов, расположенных в подвале здания. Я не чувствовал себя вправе оспаривать приведенный им довод. «Я принял такое решение как брат, – сказал мне Родриг, – учитывая необычный характер болезни, сразившей покойницу, назойливые и подробные расспросы ее доктора, а также то, что наше фамильное кладбище находится слишком далеко от дома и открыто всем стихиям». Не могу отрицать, что, когда я вспомнил зловещее лицо человека, которого встретил на лестнице в первый день приезда, у меня пропала всякая охота спорить с тем, что представлялось мне самой невинной и в то же время естественной предосторожностью.

По просьбе больного я сам помог ему устроить это временное погребение. Тело леди Мадэлин было положено в гроб, и мы вдвоем отнесли его вниз. Склеп не открывали столько лет, что, когда мы вошли туда, наши факелы в этой удушливой атмосфере едва не погасли, и мы почти ничего не смогли рассмотреть.

В эту сырость и тесноту не было доступа дневному свету. Склеп был расположен очень глубоко и как раз под той частью здания, где находилась моя спальня. В Средние века он, очевидно, служил темницей, а позднее тут хранили порох или какие-нибудь другие легко воспламеняющиеся вещества, поскольку часть пола и весь длинный коридор, по которому мы пришли сюда, были обиты медью. Массивная железная дверь была защищена подобным же образом. Поворачиваясь на петлях, эта громада издавала необыкновенно резкий, пронзительный скрип.

Установив на подставку нашу скорбную ношу, мы отодвинули немного в сторону еще не завинченную крышку гроба и взглянули на лицо усопшей. Поразительное сходство между братом и сестрой только теперь вдруг бросилось мне в глаза, и Эшер, быть может, угадав мои мысли, пробормотал несколько слов, из которых я узнал, что покойница и он были близнецами и всегда испытывали друг к другу горячую симпатию, природу которой трудно объяснить.

Наши взоры, однако, недолго были прикованы к лицу усопшей – мы не могли смотреть на него без трепета. Болезнь, погубившая леди Мадэлин в расцвете юности, как бы в насмешку оставила слабую краску на щеках и груди покойницы, как это неизменно бывает при болезнях каталептического характера, а также нерешительную, точно на что-то намекающую улыбку, которую так страшно видеть на мертвом лице. Привинтив крышку, мы заперли железную дверь и, измученные, отправились наверх, в покои, вряд ли менее мрачные.

И вот, после нескольких дней горькой печали характер душевного расстройства, которое угнетало моего друга, заметно изменился. Изменилась и его манера держаться. Обычные занятия были забыты. Бесцельно переходил Эшер из комнаты в комнату быстрыми неровными шагами. Бледность его лица сделалась еще более призрачной, но лучистый блеск глаз совершенно потух. Тон его голоса утратил резкость, которая иногда слышалась прежде, и ее сменил трепет волнения, словно вызванный паническим ужасом. Бывали минуты, когда мне казалось, что постоянно возбужденный ум больного угнетала какая-то тайна, сообщить которую он никак не решался. Временами же я опять приходил к заключению, что все это – необъяснимые причуды безумия: Эшер часами смотрел в пространство, застыв в позе, выражавшей глубочайшее внимание; он как бы старался уловить какой-то воображаемый звук. Удивительно ли, что состояние моего друга наполнило мою душу страхом – заразило меня. Я чувствовал, как и на меня медленно наползают его суеверные фантазии.

Власть этих ощущений я особенно сильно испытал на седьмой или восьмой день после того, как мы положили тело леди Мадэлин в склеп. Поздно ночью я лег спать. Бежали мгновенья, уходили часы – а сна все не было. Я старался с помощью трезвых рассуждений избавиться от охватившего меня нервного возбуждения. Я говорил себе, что, вероятно, многое из того, что я чувствовал – если только не все – было навеяно чарами мрачной обстановки – этими темными оборванными драпировками, которые, как бы неохотно повинуясь дыханию зарождающейся бури, вздрагивали на стенах и скорбно шелестели вокруг резного алькова.

Но мои усилия были тщетны. Неотступный страх все более проникал в мою душу, и наконец беспричинная тревога легла мне на сердце тяжелым кошмаром. Сделав усилие, я приподнял голову от подушки и, устремив пронзительный взгляд в темноту, стал прислушиваться – сам не знаю почему, быть может, инстинктивно – к каким-то глухим неопределенным звукам, которые долетали неизвестно откуда, с большими паузами, в промежутки, когда буря затихала. Охваченный острым чувством страха, непонятного, невыносимого, я накинул на себя одежду (я знал, что мне уже не уснуть) и, быстро шагая взад и вперед по комнате, старался вывести себя из жалкого состояния, так неожиданно охватившего меня.

Но вскоре мое внимание привлекли мягкие шаги, послышавшиеся на лестнице. Я тотчас же узнал, что это Эшер. Через мгновение он тихо постучался в мою дверь и вошел с лампой в руке. Лицо его, как всегда, было мертвенно-бледным – но, кроме того, в глазах было выражение бешеной веселости – все его черты носили явную печать сдержанного истерического возбуждения. Вид Эшера ужаснул меня – но, что бы ни случилось, все, все было предпочтительнее одиночества, которое я так долго выносил, и, когда он вошел, я почувствовал некоторое облегчение.

«Ты не видел? – резко проговорил Эшер, после того как несколько мгновений молча и пристально смотрел вокруг себя. – Ты не видел? Постой! Сейчас!» Прикрыв рукой лампу, он бросился к одному из окон и распахнул его настежь – в бурю и тьму.

Вихрь, с бешенством ворвавшийся в комнату, чуть не приподнял нас над полом. Бурная, мрачно-прекрасная ночь была поистине безумной и необычайной в своем ужасе и красоте. Несомненно, смерч собирал силы где-то неподалеку от нас – ветер часто и резко менял направление, и поразительно густые тучи висели так низко, что, казалось, давили своей тяжестью на башенки дома. Мы видели, как тучи со всех сторон мчатся с яростной быстротой к дому Эшеров.

Я говорю, что мы хорошо это видели; между тем не было даже проблеска звезд или луны – и ни одной вспышки молнии. Огромные массы пришедших в возмущение водяных паров, выраставших исполинскими клубами, и все, что окружало нас на земле, сияло неестественным светом газовых испарений, которые окутывали дом, словно слабо мерцавший и отчетливо различимый саван.

«Ты не должен смотреть на это – не смотри, не смотри! – вскричал я, весь дрожа, осторожно отвел друга от окна и усадил в кресло. – Почему ты так взволнован? Ведь это всего лишь электрический феномен, не представляющий собой ничего особенного; а может быть, это мрачное зрелище вызвано испарениями. Давай закроем окно. Холодный воздух вреден для тебя. Вот одна из твоих любимых книг. Я буду читать, а ты слушай, и мы вместе проведем эту ужасную ночь».

Ветхий том, который я взял, назывался «Безумная печаль» и принадлежал перу сэра Ланселота Каннинга. Но, сказав, что это любимая книга моего друга, я, конечно, пошутил, хоть и не слишком удачно. В наивной и неуклюжей болтливости этого произведения было очень мало привлекательного для высокого, идеального ума Эшера. Это была, однако, единственная книга, которая оказалась у меня под рукой, и я лелеял смутную надежду на то, что возбуждение, которое испытывал ипохондрик, уляжется именно благодаря безумным фантазиям, изложенным в этом произведении. Судя по напряженному вниманию, с которым больной слушал мое чтение (или притворялся, что слушал), я мог поздравить себя с успехом.

Я дошел до известной сцены, где герой романа, Этельред, после тщетных попыток мирно войти в жилище отшельника решается проникнуть туда силой. Читатель, наверное, помнит, что это описывается так:

«И Этельред, обладавший от природы мужественным сердцем и весьма сильный из-за выпитого вина, не стал больше ждать и вести переговоры с отшельником, судя по всему, коварным и упорным, но, чувствуя на плечах капли дождя и думая, как бы не разыгралась буря, взмахнул своей палицей, двумя-тремя ударами пробил отверстие в двери и просунул туда руку, одетую в железную перчатку. Он изо всей силы дернул дверь на себя, и она треснула, и расщепилась, и разлетелась на куски, и по лесу прокатилось глухое эхо».

Дочитав этот отрывок, я сделал небольшую паузу и вздрогнул: мне показалось (хотя я тотчас же заключил, что это обман моего расстроенного воображения) – мне показалось, что из самой отдаленной части дома донесся неясный звук, как бы приглушенное эхо треска и грохота, которые так подробно описал сэр Ланселот. Внимание мое, несомненно, было привлечено именно этим совпадением; среди треска оконниц и обычного смутного шума все возраставшей бури в этом звуке, конечно, не было ничего, что могло бы заинтересовать меня или смутить.

Я продолжил чтение:

«Но, войдя, славный рыцарь Этельред был разгневан и изумлен, увидев, что коварного отшельника нет и в помине, а вместо него – дракон, покрытый чешуей, вида чудовищного, с огненным языком, сторожит золотой дворец с серебряной дверью. На стене висел щит из блестящей меди, а на нем была круговая надпись:

Кто дверь разбил, победителем был;

Кто дракона убьет, тот щит себе возьмет.

Взмахнул Этельред своей палицей и ударил дракона по голове, и тот упал перед ним и испустил свой смрадный дух с таким страшным и пронзительным криком, что Этельред вынужден был закрыть уши руками, чтобы защититься от страшного шума, подобного которому он никогда прежде не слыхал».

Здесь я опять остановился, на этот раз испытывая глубокое изумление – ибо теперь у меня не было ни малейшего сомнения в том, что я действительно слышал некий звук (откуда он доносился, я не мог определить), звук приглушенный и, очевидно, далекий, но резкий, протяжный и невероятно пронзительный – точно такой же, как тот неестественный крик, с которым умер легендарный дракон и который был уже воссоздан моим воображением.

Это было уже второе, совершенно необъяснимое совпадение. Я был смущен противоречивыми ощущениями, среди которых преобладали удивление и ужас, но все же еще настолько владел собой, что не сделал ни одного замечания, боясь возбудить чуткую нервозность своего товарища. Я вовсе не думал, что и он слышал странные звуки, хотя за последние минуты его поведение заметно изменилось. Прежде Эшер сидел напротив меня, потом, постепенно поворачиваясь в кресле, обратился лицом к двери. Теперь я мог рассмотреть лишь его профиль, но заметил, что губы Родрига дрожали, точно он что-то беззвучно шептал. Голова его свесилась на грудь, но мне было видно, что он не спал: глаза его были широко открыты и пристально смотрели перед собой. Кроме того, движение его тела исключало мысль о сне – Эшер раскачивался из стороны в сторону, чуть заметно, но неустанно и однообразно. Быстро подметив все это, я продолжил читать повествование сэра Ланселота.

«И тут мужественный рыцарь, избегнув ярости чудовища и вспомнив о медном щите и о разрушенных чарах, отодвинул с дороги мертвого дракона и смело направился к стене, на которой висел щит. Не успел Этельред подойти к нему, как щит сам упал к его ногам на серебряный пол со страшным дребезжанием и тяжелым грохотом».

Едва эти слова замерли в воздухе, как вдруг – точно медный щит действительно упал в этот момент на серебряный пол – я отчетливо услышал удар и гулкий, дребезжащий, но, очевидно, приглушенный звон металла.

Я вскочил. Эшер же как ни в чем не бывало продолжал мерно покачиваться. Я бросился к креслу, на котором он сидел. Глаза Родрига смотрели в одну точку, черты застыли в каменном спокойствии. Но лишь только я положил руку ему на плечо, как по всему телу Эшера пробежала судорожная дрожь; жалкая улыбка затрепетала на его губах, и я услышал быстрый невнятный шепот. Глотая слоги, мой друг говорил тихо-тихо и как бы не осознавая моего присутствия. Наклонившись над ним, к самому его лицу, я наконец уловил чудовищный смысл его слов: «Не слышишь? А я слышу и раньше слышал. Давно-давно-давно… Шли минуты, часы, дни… Я слышал… но не смел… О, сжалься, сжалься надо мной! Я не смел… не смел об этом сказать! Мы похоронили ее заживо! Разве я не предупреждал, что мои чувства обострены? Говорю тебе теперь, я слышал, как она в первый раз зашевелилась в своем гробу. Я слышал это – много, много дней тому назад, – но не смел… не смел сказать! И вот… нынче ночью… Этельред… А! А! Разлетелась дверь отшельника, и дракон закричал, и щит загремел!.. Скажи лучше, ее гроб разлетелся, и железные петли ее тюрьмы заскрипели, и она сама стала биться под медными сводами. О, куда мне убежать? Разве она не придет сюда сейчас? Разве она не бежит сюда, чтобы упрекнуть меня в поспешности? Я слышу, как тяжело и страшно бьется ее сердце! Сумасшедший!..»

Эшер вскочил и закричал так отчаянно, словно с этим воплем сама жизнь покидала его: «Сумасшедший! Я говорю тебе, что она стоит за дверью!»

И как будто сверхчеловеческая энергия его слов обрела волшебную силу, тотчас же ветхая дверь, на которую указывал Эшер, медленно раздвинула свои тяжелые черные челюсти. За ней была высокая, окутанная саваном фигура леди Мадэлин Эшер. На ее белом одеянии виднелись кровавые пятна, на изможденном теле – следы тяжелой борьбы. Несколько мгновений она постояла на пороге, дрожа и шатаясь, потом с глухим и жалобным криком рухнула на брата и в судорожной – и на этот раз настоящей – смертельной агонии увлекла его наземь, увлекла труп, жертву страха, который он предчувствовал.

Я в ужасе бежал из этой комнаты и из этого дома. Буря все еще свирепствовала. Я промчался по старой дорожке, ведущей к воротам. Вдруг блеснул странный свет, и я обернулся, чтобы посмотреть, откуда может исходить такое необыкновенное сияние. За мной не было ничего, кроме обширного дома, утопавшего во мраке. Свет исходил от кроваво-красной полной луны, которая, опускаясь к горизонту, ярко блистала теперь через расщелину, прежде едва заметную, проходившую, как я уже говорил, в виде зигзага от крыши дома до его основания. Расщелина быстро расширялась. Смерч поднялся с новой силой, и лунный диск целиком предстал моим глазам. Голова у меня закружилась; я увидел, что мощные стены рушатся. Раздался грохот, и темные воды глубокого пруда угрюмо и безмолвно сомкнулись над обломками дома Эшеров.

Предыдущая главаГлава 12 из 15Следующая глава