К книге
Маятник жизни моей… 1930–195443 тетрадь 7.8-14.10.1940
24%
43 тетрадь 7.8-14.10.1940
41

13 августа. Москва

Воздух, отравленный бензином, антрацитом, испариной четырех миллионов плохо вымытых человеческих тел. Грохот и лязг строительства, гудки автомобилей. Босоногие, грязные, сопливые заморышики-дети у амбразуры ворот и в каменных квадратах душных дворов, лишенных травы и деревьев, на оголенных улицах, бывших прежде бульварами. Очередь у газированной воды, у ларька с мороженым, у пива. Очередь везде, начиная с картофеля и молока и кончая конвертом на почте. В переулках полутьма, пьяные окрики молодежи, визги девочек.

11 сентября. Снегири

Утро. Еще никто не вставал. Море тумана нахлынуло на луга, дошло до края усадьбы. Леса, который недалеко за лугом, совсем не видно.

Как странно близки бывают в семьдесят лет детство, юность: точно спаивается звено цепи, идущей в бесконечность. Звено здешней жизни – на “зеленой звезде, называемой Землею”. В одном из моих старческих стихотворений об этом – “в кольце начала и концы”.

Вместе с туманом, когда я открыла занавеску, припало к моему окну то, Бог знает в какой дали затерянное, туманное утро в степи под Воронежем. Мы ехали в крытом экипаже с доктором Шингаревым. И во мне, и в нем расцветало в ту осень – повторным, однажды заглушенным уже – расцветом чувство. Глубокое, благоуханное, горестное. Оттого горестное, что был он женат и честно относился к жене и любил двух крохотных детей своих. В невольно тесной близости под крытым верхом экипажа повторилось для нас (и уже больше никогда не повторялось) жуткое, ни словами, ни жестом не тронутое блаженное томление, три года перед этим пережитое. Тогда, на возвратном пути из Парижа, мы так же невольно были придвинуты друг к другу теснотой вагона. И так как это была вторая бессонная ночь, решили поочередно спать на плече друг друга на моей маленькой думке. С какой странной осязательностью вспомнилось касание русой его шелковистой бороды, звук дыхания, стук сердца, которое 22 года тому назад перестало биться. (Этого человека зверски убили в 1918 году.) Не надо думать, что в живости этого воспоминания есть и то телесное томление страсти, которое в молодости, верно, было. В старости оно помнится иначе – в потрясающем и расширяющем своем для души значении, без плотского привкуса. Да и тогда потрясение души и расширение ее до пределов бытия было так велико, что плотское переставало уже быть плотским.

В этот вечер, в Воронеже, я припоминала его слова о прелести “туманных очертаний дали”, о “влаге слез”, которыми напоены ранней осенью степи, и у меня сложились строчки, которые я сейчас вспомнила после тысячелетнего забвения:

И даль полна туманных очертаний,

И воздух напоен недвижной влагой слез,

У сердца дали нет. И нет воспоминаний.

Оно в стране невоплотимых грез —

Блаженных грез, загадочно-неясных,

Коснувшихся пределов бытия,

Земного чуждых и прекрасных,

Как небо и душа Твоя.

12 сентября. Москва

Если допустимо сравнивать то, что называется душой (нечто по существу необъятное и до конца непонятное), с чем-то протяженным, пространство души окажется занятым на три четверти пра-пра-прадедовским (и родительским) наследием, и лишь четверть, а в иных случаях и в десять раз меньше окажется принадлежащим личной, а не родовой душе человека, его личности. И как надо быть настороже личной душе от воздействия родовой души с ее наполовину зоологическими законами и обычаями и привитыми историей и средой свойствами. В свободолюбивом человеке вдруг проявится раб, в добром и благородном – жестокий эгоист, в тонко чувствующем – пещерный дикарь…

6 октября

Известие о смерти Сережиного дедушки.

Как всегда, смерть до конца проявила внутренний образ человека. Во весь рост встала рыцарственная фигура Sans peur ni reproche.

Всю жизнь служил верой и правдой идее, которая вмещала истинную, для него реальную, на земле осуществимую правду. В свое время отдал остатки земли “народу” (был в партии народных социалистов). Сидел в тюрьме за речи, расшатывающие трон (был секретарем во 2-й Думе). Как известный экономист был приглашен в Госплан. Несогласный с некоторыми сторонами в постановке дел, ушел, рискуя вызвать к себе недоверие и опалу. В ежовские времена был оторван от любимого дела – работы над чаадаевским архивом, доставшимся ему по родственной линии. Несмотря на свои годы – что-то около 80-ти – был выслан, куда – неизвестно. И там, как и за всю жизнь, можно быть в этом уверенным, не покривил душой, не изменил своей правде. На “поминках” прочли написанный им 10 лет тому назад набросок (очень искренний и яркий): “Смерть Чаадаева”, в котором чувствуется его личное, с чаадаевским совпадающее, высокоодухотворенное отношение к жизни и к смерти.

Предыдущая главаГлава 41 из 172Следующая глава