Тело мое, по сравнению с телами и лицами на картинах и в античной скульптуре, казалось мне таким некрасивым, что приятна была мысль, что я присоединена к нему только на срок, что оно – не я (в то же время его требования, его покой, удобства, плотские прихоти его я исполняла, как если бы они были мои!).
Позднейший, старческий уже, опыт – крымский, киевский, калистовский – относится уже не к опыту отделения своего “я” от тела, а воссоединения его в расширившемся сознании с телом.
Тело мое, вернее мое “я”, ощутилось мною как неотъемлемая от меня частица вселенной, данная мне для запечатления в ней моего лика, слиянная со всем миром и освященная призванием к сотворчеству с Творцом по замыслу Его в процессе обожения Твари.
Отсюда тело, в частности мое, но также и другие, казалось мне унизительной для человека формой со своими кишечниками, гениталиями, с кровью, мясом, костями, такими же, как у всех домашних и диких зверей.
Унизительным (хоть и привычным и чем-то приятным), но неестественным для человека казался процесс насыщения тем же способом пожирания, глотания, как у гориллы, у собаки, у крысы. Анатомия и физиология брака, хотя и завлекала в юности воображение, казалась отталкивающе-безобразной и несовместимой с достоинством человека. Тело, в какое попала человеческая душа по закону воплощения, казалось мне не только не храмом, но дантовской Male bolge – “злой ямой”, чистилищем, какому мы обречены, слава Богу, что на короткий срок.
Первым подготовительным опытом к изменению этой кощунственной мысли послужила мне редкостная чистота и благоговейное отношение к моей плоти человека, вступившего со мной в союз в моем втором браке.
И это подготовило меня к тому, что мне захотелось вчера начать эту тетрадь запомнившимися при чтении ап. Павла словами: “Не знаете разве, что тело ваше – храм живущего в вас св. Духа?”
Теперь я могу ответить апостолу: – Я знаю это. Не просто верю Тебе, как давно этому верила. Но знаю уже неотъемлемым моим опытом. В него вошло и пережитое в детстве чувство временности своего пребывания в теле. И брезгливость к плотской стороне брака в молодости. Отвращение к физической стороне мужчины при влечении к мужской душе, к мужской личности. И жажда материнства в зрелом возрасте. И отношение ко мне в брачные наши годы “отца детей моих”.
Уменьшилась, если не совсем прошла брезгливость к человеческому телу. К жизни пола (хотя тут нужна вся полнота смирения, чтобы принять ее в тех зоологических формах, как она дана человеку). Ощущаю каждого человека во плоти – и уродливого, и чуждого по своим душевным свойствам, ощущаю как “образ и подобие Божие”, хотя искаженное, но не навеки искаженное в нем. До каждого мне хотелось бы дотронуться с братской лаской, как в трехлетнем возрасте на пароходе, где впервые осознала, что людей много.
Неожиданный приход Димы. Говорил о том, что хочет непременно сделать мой портрет. Специализировался на старушечьих лицах. Принес показать портрет другой бабушки (Гизеллы Яковлевны). Портрет чуть не девяностолетней Анны Николаевны – удачнее. И трагически, до жуткости, взято лицо Т. А. Полиевктовой. Я не отказываюсь позировать: почему-то даже хочется, чтобы осталось мое лицо у детей, у самого Димы, у Ники. У девочек, если им этого захочется. И еще у Вали, у Игоря. Суета сует это желание.
Но то, что захотелось Диме перед отъездом на Кавказ просто навестить меня и что он говорил со мной тепло, искренно и уже как взрослый, – не суета, а “Божья ласка” – так ощущаю теперь каждое проявление любви близких людей к себе.
(Вспомнилось выражение художника Ковальского: “Красота – Божья ласка”. И красота, и любовь, и всякая радость, приходящая к нам от людей, от их мыслей, чувств и поступков, – “Божья ласка”, через их посредство излучающаяся на нас Солнцем мира.)
Когда-то Лев Шестов, друг моей молодости, сказал: “Человеку необходимо ждать чего-нибудь впереди, хотя бы маленького, но чем-то украшающего жизнь. Если же говорить о вещах больших и не узкожитейского значения – за неимением чего-либо большого будет человек ждать просто смерти как окончания бессмыслицы или Начала того пути, где будет смысл и цель”.
(Нужно прибавить к этому дружбу, о которой у Флоренского (в его “Столпе и утверждении”). Там она, за исключением страстной стороны и физического единения, присутствующего в жизни пола, аналогична с Любовью, включая и ревность, и невозможность этого чувства сразу к двум и более лицам).
“Дружество” (термин не мой, взят у Толстого) – нечто другое. То, в чем мы объединены с Геруа. В последней встрече он осознал все признаки этого явления в душевно-духовном общении людей, выделенные мной из понятия просто дружбы или Amor-filia (в “Столпе” Ф.).
Семь признаков дружества:
1. Как и любовь, оно возникает как мистическое самозарождение помимо воли обеих сторон (Геруа возражал: от воли зависит укрепление и рост. С этим я согласилась).
2. Возраст, пол, условия среды никакой роли в нем не играют (Клерамбо[866] у Ромена Роллана. Его биографический опыт дружества с Мальвидой Мейзенбург).
3. Главная отличительная от просто “дружбы” черта – усиление динамики внутреннего познавательного процесса и расширение сознания в моментах общения. Взаимное питание мысли и обогащение опыта мысли друг друга (Андрей Болконский и Пьер Безухов; Чаадаев и Пушкин).
4. Отсутствие ревности. Отсутствие притязаний на ту или другую форму общения, на ритм и все оттенки их в других отношениях.
5. Ощущение общего пути и взаимно помогающего и взаимно обогащающего движения.
6. Три условия, какие в дружбе не всегда соприсутствуют, а в дружестве необходимы: искренность, бескорыстие, глубина, требование в общении только на глубине внутреннего делания, сознательного или бессознательного устремления к слиянию с всеединством (одно из условий для обоих лиц – взаимное видение, слышание, понимание. Это, впрочем, как и в настоящей дружбе, и в подлинной любви).
7. Понимание исключительной значительности и, так сказать, провиденциальности Встречи и возникшего из нее пути “Дружества”.
Лежит передо мною клочок клочкастой вчерашней нашей беседы с Ольгой, где карандашом начертано то, что, если бы мне назначено было жить на свете не какие-то дни (в последнее время такое у меня самочувствие), а сто или даже тысячу лет, я вспомнила бы о клочке этом с такой же нежно благодарной любовью и радостью: было, было то, что на клочке этом: “…Анечка плакала, «заступаясь» за Вас, и обнимала меня, и просила позвать и привезти Вас, и обвиняла меня в «эгоизме»”. Тут золото Анечкиного сердца, унаследованного от матери. Тут Любовь с большой буквы. И чувство справедливости.
Защитная тирада Анечки (вступившейся за мои права на кров, мне обещанный по телефону одним из близких мне лиц, со слов А.):
“Я сказала: это барство. Это обрастание богатством. Зазнайство. Вы больны, окружены врачами и garde-malad’ами[867], но у вас шесть комнат, и можно было так устроить, чтобы вы не видели и не слыхали человека, которого вам доктора запрещают или вы сами не можете в вашей болезни выносить. Но вы о нем не думаете – что у него пропало лето, что воздух ему нужнее, чем вам, и что он морально вынес, скитаясь по чужим углам в Москве. У нас «дом» летом не функционировал…”
(Почти всё то, что в свое время обрушивали на Аллу все, ее знавшие: “обрастание богатством, Nouveau riches, “зазнайство” и т. д.)