Неудавшийся в своё время митрополит Великой Руси Пимен был прощён Василием Дмитриевичем. Киприан возвратил ему все регалии архиепископа и позволил вернуться в его епархию — Переяелавль-Залесский. Этот Пимен и пригласил к себе Дорифора на рубеже веков — расписать выстроенный заново Спасо-Преображенский собор и отдельные церкви в монастырях (в частности, в Никитском). Живописец, находившийся тогда в невесёлом расположении духа, сразу загорелся и решил поехать всей семьёй, вместе с Пелагеей и маленькой Улей. Долго уговаривать жену не пришлось — та хотела тоже развеяться и сменить обстановку, выехать на природу и забыть о волнениях прежних месяцев. Дом оставили на прислугу, и на двух возках поскакали к северо-востоку от Москвы. По дороге завернули в Троицкую обитель, поклонились могиле Сергия Радонежского, посетили церковь, где увидели несколько икон Андрея Рублёва, восхитившие Софиана. Грек сказал: «Вот ведь умница, право слово. У него рука золотая. Пишет как поёт. Жаль, что вместе не поработали в Благовещенском соборе в Кремле». А супруга погладила его по плечу: «Не тужи раньше времени. Может, и удастся». — «Нет, навряд ли, слишком далеко у нас с Куприяшкой зашло».
Вскоре прибыли на Плещеево озеро, при впадении в которое речки Трубеж и стоит Переяславль. Место было чрезвычайно красивое, доброе, уютное; изумрудный лес и лазоревая вода, жёлтые подсолнухи и багряные маки, выводки гусят и по-деловому жужжащие пчёлы. Пимен встретил путешественников радушно — он, хотя и приближался к восьмидесяти годам, выглядел бодрячком и передвигался без палки. Разместил приезжих в гостевых палатах архиепископского двора и приставил к ним нескольких монахов исполнять обязанности челяди. А затем отправился показывать Феофану, как теперь бы сказали, «фронт работ» и попутно высказывал свои пожелания: здесь изобразить павших ниц апостолов на горе Фавор («Преображение»), здесь — великого Иоанна Богослова, здесь же — воскрешение Лазаря. Живописца распирало желание разузнать, как на самом деле погиб лжемитрополит Михаил-Митяй, но он сдерживал себя, понимая неуместность таких расспросов.
Жили замечательно: утром пили парное молоко, ели свежий мёд, Пелагея и Уля провожали Дорифора на труды праведные, а затем приносили ему обед; вечером сидели на крыльце дома и смотрели, как солнце садится в Трубеж, за верхушки плакучих ив; дочь и отец играли в куклы, хохотали, дурачились. Софиан писал с воодушевлением, словно крылья чувствовал за спиной, и Христос в «Преображении» получался у него новый, не такой, как прежде, — не вершитель судеб, не вселенский судия, но внимательный и добрый собеседник, у которого душа болит от всего увиденного и услышанного. Свет от Его одежд, золотисто-белый, сияющий, образует шестиконечную звезду, замкнутую в лазоревый, полный золотых лучей круг. Этот свет завораживал и пленял... Слава Богу, сил художнику пока доставало — он работал по восемь, по девять, иногда по десять часов в сутки. И хотя уставал изрядно, никогда не жаловался на солидный возраст, а наоборот, говорил, что только после шестидесяти начал жить как положено, с полным осознанием ценности бытия и своих задач на земле. «Раньше шёл на ощупь, натыкался на препятствия, падал, набивая шишки и сдирая кожу, — говорил он жене нередко, — а теперь двигаюсь осознанно, понимая, чего хочу и к чему стремлюсь. Нет беспечности. Перестал существовать по наитию. Зная, что могила не за горами, ценишь каждый день, каждую минуту. Рад-радёшенек, что сумел выторговать у смерти новую икону, новую картину и фреску. Да, естественно, смерть сильна и неотвратима; но хотелось бы успеть сделать больше, прежде чем коса ея отсечёт мне голову». Пелагея не желала продолжения этих слов и всегда меняла тему беседы, а сама порой холодела от мысли о возможной кончине мужа — как ей быть без него, самого хорошего и самого доброго мужчины на свете?
До Переяславля докатились слухи о холере в Поволжье. Якобы болезнь косила целые города и веси. А ведь это рядом — если плыть под парусом, по Оке и Нерли, можно оказаться в Залесском через пару дней. Как бы кто не занёс заразу! И поэтому, когда на пороге дома Феофана вырос одинокий измученный путник, тощий и больной, и сказал, что прибыл из Нижнего, все перепугались, не хотели впускать. Но хозяин не побоялся, вышел из дверей и спросил:
— Кто ты есть и зачем пришёл?
На мужчину было страшно смотреть — маленький, плюгавенький, кожа да кости, и седая борода висит клочьями. Слабым голоском он проговорил:
— Аль не узнаешь старого приятеля?
Софиан вгляделся, но действительно вспомнить не сумел. Неуверенно сказал:
— Нет, прости. Не соображу, где мы виделись.
— Да, не мудрено... Еле выжил после этой напасти.
А жену и ребяток похоронил... Больше никого у меня не осталось на свете близких — акромя тебя... Прохор я. Прохор с Городца.
— Боже мой! Неужто? — в изумлении ахнул Грек. А потом, забыв о предосторожности, с чувством обнял дорогого товарища. — Ну, входи, входи. Я сейчас распоряжусь о баньке и о чистом белье...
— Ай, не хлопочи, неудобно.
— Да какое неудобство, ей-богу! Я так рад увидеться! Думал о тебе не единожды: вот бы снова потрудиться совместно. Жизнь опять свела! Это не случайно.
— Все под Господом ходим.
Поначалу Феофановы домочадцы избегали прямого общения с Прохором и кормили его отдельно; он не обижался и предубеждение принимал как должное. Только с Дорифором беседовал. Рассказал о кончине своей семьи, поголовном море: первой захворала супруга, вслед за ней — старший сын, живший вместе с ними, а затем и сам Прохор. Приходила ухаживать за больными младшая дочка, вышедшая замуж за местного попа, но свалилась тоже. Выжил только поп с богомазом, остальные преставились. А куда податься? И решил плыть в Переяславль, где, как слышал, нынче трудится Феофан; спрашивал много раз: «Ты признайся, коль не ко двору — я тебя покину». — «Слушать не желаю, — отвечал Софиан. — Видно, что здоров, только отощал. Ничего, отъешься». И действительно: время шло, а никто от пришельца не заразился, и к нему стали относиться получше. Ел он мало, но часто, постепенно накапливая силы и наращивая плоть. Вскоре щёчки порозовели и округлились, в голосе появилась крепость, и уже передвигаться начал без посоха. А к исходу третьей недели переплыл туда и обратно Трубеж — на глазах у восторженной Ули и её родителей. Вылез мокрый, со светящимися от счастья глазами, и, пофыркав в усы, пообещал, что теперь пересечёт вплавь Плещеево озеро. Все смеялись и поздравляли его с полнейшим выздоровлением.
Вскоре Феофан разрешил приятелю присоединиться к работе над росписями храмов. Вместе им творилось прекрасно, и особенно удалась совместная четырёхчастная икона, изображавшая воскрешение Лазаря, Сретение, Троицу и Иоанна Богослова, надиктовывающего писцу своё Откровение. Преподобный Пимен был чрезвычайно доволен, выплатил не только обещанные рубли, но и сверх того, и ещё заказал разукрасить затейливым узором собственный список Евангелия, чем художники и занялись в зиму 1401-1402 годов.
Между тем в Москве из-за Грека разгорелось нешуточное сражение. Мать-княгиня Евдокия Дмитриевна, помогавшая деньгами поновлять Благовещенский собор в Кремле, как-то раз появилась у сына, князя Василия Дмитриевича, в возбуждённом состоянии и спросила нервно:
— Что у нас происходит, княже?
Тот не понял и переспросил:
— Ты про что, маменька, толкуешь?
— Про самоуправство митрополита.
— Да неужто? — округлил глаза старший сын Донского. — Чем же Киприан провинился перед тобою?
— Не передо мною, но перед Русью! Выгнал из Москвы Феофана и задумал отдать Благовещенский собор для дальнейшей росписи братьям Чёрным.
— Знаю, знаю. Не без помощи Елены Ольгердовны, кстати говоря. Между ней и Греком пробежала чёрная кошка...
Евдокия скривилась:
— Кошка, мышка — да не всё ли равно! Мы не можем дозволять личные ея счёты разрешать этакими кознями. Отчего страдать должны церковь, прихожане? Симеон и Даниил — живописцы отменные, но, прости, Феофану и Андрейке Рублёву не годятся даже в подмётки.
Отпрыск согласился:
— Верно, не годятся. Только что я могу супротив Киприана? Ссориться с митрополитом не след.
У княгини-матери от негодования вздулись ноздри:
— Да не ссориться надобно, а требовать! Твой родитель с Куприяшкой не церемонился. Даже продержал в холодной два дня! И покойного святителя Алексия заставлял делать что хотел. Потому как был истинный правитель — Царство ему Небесное! Или ты пошёл не в него?
Князь проговорил неохотно:
— Хорошо, попробую убедить архипастыря.
— Не попробуешь, а поставишь условие: коли не откажется от услуг братьев Чёрных, я не выделю на строительство больше ни монетки.
— Ты уж чересчур, маменька, крута.
— В самый раз. И тебя призываю к этому. Кто ещё, как не Грек, сможет написать «Корень Иессеев» и особенно — «Апокалипсис»? Без неистовства Феофана, мощи, силы, тут и затевать нечего.
— А Рублёв, думаешь, не справится?
— С «Апокалипсисом» — вряд ли. Слишком благостен, незлобив и мягок.
— Ох, на что ты меня толкаешь?..
— Дурень, на святое, праведное дело. Я не раз пеняла покойному Дмитрию, что подозревал Феофана в связях с Вельяминовым. И тем самым не позволил ему потрудиться в Москве. Чем лишил Белокаменную стольких не случившихся образов. Стань мудрее и тоньше. Одолей Киприана в сем. И тебе зачтётся.
— Нынче же схожу.
Но, конечно, буча вышла немалая. Оскорблённый митрополит слышать не хотел о прощении Дорифора. На угрозы княгини-матери отвечал предерзко, что её пожертвования не такие уж грандиозные, можно обойтись. Лишь в одном уступил Василию: обещал вызвать из Звенигорода Рублёва и свести его для работы в храме с братьями Чёрными.
А пока Евдокия Дмитриевна, сидя у себя в тереме, обижалась на святителя, тот увиделся с Андреем Рублёвым. Богомаз у князя Юрия Дмитриевича Звенигородского — младшего сына Донского — чуточку отъелся, посвежел и уже не казался таким заморышем, как во время встречи с Софианом. Правда, поначалу слишком уж робел в митрополичьих палатах, кланялся и старался глаз не поднимать на Его Высокопреосвященство. От души благодарил за оказанную милость и сулимые деньги. Но когда услышал, что в Кремле собираются отказаться от услуг Феофана, вдруг преобразился, запылал щеками, поднял очи и воскликнул гневно:
— Я без Грека творить не стану!
Киприан даже растерялся:
— То есть почему?
— Потому как ученики предавать учителей не имеют права.
— В чём же здесь предательство?
— Он ко мне приезжал в Андроников монастырь, уговаривал поработать в Благовещенском соборе под его началом. И теперь я пойду, а его отставят? Как же мне после этого жить с подобным камнем на сердце? Нешто я Иуда и продамся за тридцать сребреников?
У болгарина иронично изогнулись усы:
— Не Иуда, не Иуда, уймись. Ибо Феофан — не Христос.
— Не Христос, но честнейший и благороднейший муж — даром что не инок. Мы живописуем по-разному, не во всём согласны по приёмам художества, но едины в главном — не размениваем Божеский дар на гроши и полушки.
Высший иерарх усмехнулся:
— Ты не токмо иконы кистью, но, как посмотрю, и слова языком плести мастер. Говоришь красиво. А того не уразумеешь, несчастный, что раздор у нас вышел с Греком не по пустякам, а по важному пониманию воли и неволи иконника. До каких пределов можно отступать от канона? Допустимо ли его единоличное видение тех или иных ликов? В этом и есть камень преткновения. Он упёрся, и я упёрся. Надерзили друг другу. Видно, не судьба.
Богомаз ответил:
— Мой наставник Сергий говорил многократно: на судьбу пеняют те, кто желают плыть по течению. Коли убеждён в своей правоте, в искренности помыслов, шевелись, борись, добивайся, и тебе Провидение поможет. Под лежачий камень вода не течёт. Дабы победить, надо меч достать из ножен, а не заслонять голову руками, сетуя на рок.
Киприан бросил в раздражении:
— Замолчи немедля! Не простому монаху учить митрополита. Я в последний раз спрашиваю тебя: присоединишься к Даниилу и Симеону без Феофана?
Тот мотнул головой и молвил:
— Нет, прости.
— Ну, тогда ступай с глаз моих. Ты меня разочаровал.
Выходя, Андрей пробубнил:
— Ну, а ты разочаровал Небо...
Вскоре у святителя состоялся и другой разговор — с Даниилом и Симеоном. Интересовался одним: как они отнесутся к возвращению в Москву Феофана? Старший брат, будучи немного навеселе, отвечал положительно: дескать, Грек — его учитель, и делить им нечего. А зато муж Гликерьи стал категорически против: или он, или Дорифор, вместе не работать.
— Ты же зять его, — удивился митрополит.
— К сожалению.
— Что, с женой в разладе?
— Мы давно спим отдельно.
— Ба, ба, ба! Этак не положено. Перед алтарём клялся в верности.
— Я не изменяю, но и не люблю больше.
— Сын у вас.
— К сыну отношусь хорошо, к матери его — с безразличием.
— Бога не гневи.
— Ничего не могу поделать.
Киприан вздохнул:
— Положение непростое. И великий князь, и княгиня-мать, и Андрей Рублёв — все за Феофана. Лишь Елена Ольгердовна ропщет... Я склоняюсь к тому, чтобы помириться с Греком...
Симеон сказал:
— Буду рад вельми. Обнимусь при встрече, ровно сын с отцом. Я ж к его жене не присох...
Даниил вскричал:
— Что ты мелешь, пьянь? — но осёкся и покраснел, понурясь.
Подойдя вплотную к младшему брату, иерарх заметил:
— Значит, вот откуда ноги растут?.. Я не ведал...
Тот проговорил ядовито:
— А причина гнева княгини Серпуховской тоже не ясна?
Старший Чёрный прошелестел:
— Ты куда заехал, болван?
Но митрополит отрицать не стал:
— Мне сие известно... Женщина раскаялась, грех давно отпущен. Ворошить не будем. И тебя призываю, Данилушка: усмири злые чувства и последуй примеру брата — общими усилиями вы и Дорифор лучше прочих поновите собор. Так тому и быть. А теперь ступайте. Будьте благоразумны, дети мои, — и душевно перекрестил обоих.
Выйдя из палат, Симеон сказал, нахлобучив шапку:
— Стыдно за тебя. Сколько Феофан сделал нам добра!
— Ах, оставь. Никого слушать не желаю.
— Самый умный, да? Плохо кончишь, братец.
— На себя посмотри: даже ко святителю не пошёл тверёзым.
— Лучше пить, чем паскудничать.
— Да пошёл ты!
— Я-то знаю, куда идти. А куда тебя черти понесли?
Так они расстались. Ссора их продлилась целых восемь лет.