Старый Архангельский собор был построен шестьдесят лет назад, при Иване Калите, и давно нуждался в целой переборке. Деревянные стены, кое-где подпорченные пожаром, начали сгнивать, и пришлось укладывать молодые брёвна, вместе с ними и два венца заново сложить. А затем уж, оштукатурив, передать в руки богомазов. Те, имея прориси-наброски (привезённые Даниилом из Сурожа), очень споро творили и уложились в два летних месяца.
Братья Чёрные написали архангелов — Михаила-воина, Гавриила-вестника и, естественно, Рафаила-целителя. Но фигура первого занимала главное место; он стоял с мечом и щитом, мужественный, крепкий, чем-то напоминающий князя Владимира Храброго — тот же ясный, но жёсткий взгляд и сурово сжатые губы.
Грек изобразил битву Архистратига с силами зла: Михаил спускается с облака в развевающемся алом плаще, в ослепительных золотых доспехах и орудует солнечным мечом, поражая противников, падающих ниц в страшных корчах; херувимы трубят победу добра, а божественный свет озаряет бранное поле, вдохновляя ангела-хранителя всех христиан на последний, триумфальный удар.
Симеон с прищуром смотрел на произведение мастера и молчал. Даниил не говорил тоже, обхватив туловище руками, и глядел не мигая, цепко и ревниво.
Дорифор спросил:
— Ну, что скажете?
Старший брат перевёл глаза на учителя и проговорил удивлённо:
— Ты ли это?
— То есть как? — рассмеялся Софиан.
— Я не узнаю твою руку.
— Неужели не узнаёшь?
— Да и нет. То, чего опасался раньше... В Спасе-Преображении на Ильине улице — аскетизм и суровость, мрачное достоинство и надрыв, незаконченность рисунка... Здесь намного мягче и совершеннее. Даже во врагах есть частичка доброго, их немного жаль...
Младший поддержал:
— Там ты беспощаден, здесь взываешь о милосердии.
— Разве это плохо?
— Но к противникам Вседержителя мы не можем проявлять снисхождения.
Феофан, подумав, ответил:
— А Христос говорит о милости к падшим.
— К падшим — да, но не к ненавидящим всё святое.
Старый мастер не согласился:
— Нет, насилием нельзя устранить насилие. Бог не истребляет, но карает светоносным мечом; в этой каре есть надежда на улучшение — ибо с мёртвого какой спрос? А наказанный грешник может осознать и исправиться.
— А как же утверждают, что «горбатого могила исправит»? — хмыкнул Даниил.
— Злые языки. Те, что отрицают принципы христианства.
— Нет, христианство — это не всепрощение, — произнёс Симеон.
— Нет, в христианстве главное — любовь, — твёрдо заявил их наставник. Помолчав, добавил: — Да, наверное, я теперь другой. В Новгород приехал после смерти Летиции... Мир казался мрачным, безысходно жестоким. Сердце ныло. По ночам я рыдал и, казалось, сходил с ума... А теперь, в Москве, я пришёл к любви. Да, к любви. Бог мне подарил Пелагею. И Ульянку. И уже не могу быть жестокосердным, яростным, бесчувственным. Видимо, прозрел наконец. Или постарел? Я не знаю. Но писать, как раньше, в молодости, больше не могу...
Даниил воскликнул:
— Но ведь в Суроже мы прикидывали иное. Я изобразил Михаила в соответствии со своим замыслом! А твоя картина всё трактует в ином ключе!
— Что ж с того? И архангелы, бывает, выглядят по-разному.
Симеон усомнился:
— Уж не богохульник ли ты? Изменение и движение — суть земная жизнь. В мире потустороннем всё незыблемо, ибо вечно!
— Да, но мы-то земные жители. И для нас, изменчивых, проявления небожителей отличаются друг от друга. Вечность запечатлеть нельзя. Как нельзя запечатлеть Бога. Ибо невозможно Его познать нашим скудным разумом. Мы о Нём судим по неясным косвенным признакам, по Благим Вестям, по Посланникам Божьим. И вот это трактовать дозволяется — в силу своих дарований и навыков. А последние не стоят на месте... — Грек развёл руками. — Впрочем, как любой смертный, я могу ошибаться. Пусть нас рассудит Его Высокопреосвященство.
После ухода мастера, младший брат сказал:
— Кажется, он и в самом деле состарился. Чушь городит.
Старший согласился:
— На себя не походит, прежнего... Но какой мазок! Ты взгляни, взгляни! Как изображён Михаилов лик! Сколько дерзости, силы, мысли! Нам так никогда не суметь. А тем более в таком возрасте.
— Думаешь, Киприан одобрит?
— Не уверен. Только жалко будет, если эту прелесть повелят замазать.
— «Прелесть»? Ты сказал «прелесть»? Не кощунство, а прелесть?!
— Подлинное творение быть кощунством не может.
Даниил проворчал, отвернувшись:
— Два сапога пара... Первый выжил из ума, а второй мозги пропил...
Ревность не давала ему покоя. Он решил повлиять на ход событий и донёс митрополиту: сочинил челобитную, где поставил под сомнение правильность взглядов Дорифора. Свою лепту внесла и Елена Ольгердовна: вместе с сыном посетив Архангельский собор во время работы, увидала новое творение Феофана и не преминула сообщить Киприану о неверном, с её точки зрения, понимании художником Ветхозаветных текстов. Высший иерарх Русской православной церкви осмотрел фрески и иконы поновлённого храма и остался действительно недоволен. Пригласил Софиана к себе в палаты. И, когда тот пришёл, начал возмущаться:
— Что ты натворил, что ты учудил, друг мой дорогой? Братья Чёрные отразили воителя, ратника, бойца, у тебя же Архангел — чуть ли не Христос, благостный и добренький. Чем ты думал, когда писал?
Грек взволнованно произнёс в ответ:
— Я писал Его сердцем! Отче, посмотри, пожалуйста, непредвзято. Михаил у меня не благостен, но возвышен в своём порыве отстоять добро. Разве он не повергает противников? Меч его безжалостен и неотвратим. Но ни злость, ни жестокость не коснулись прекрасного чела. Ибо битва божественного посланника освящена Создателем и не может нести тени ненависти.
Но святитель стоял на своём:
— Говоришь как надо, а изобразил всё не так. Ты не будешь объяснять прихожанам: золотые мои, это вовсе не то, что вы видите, мой Архангел не таков, как он выглядит! Ну, смешно, ей-богу. Надо переделать.
Дорифор почувствовал, как потеют его ладони. С детства не испытывал ничего подобного.
— Переделать? — с хрипотцой вымолвил художник. — Что же переделывать, ты считаешь, владыка?
— Лик Архангела.
— Это самое прекрасное, что я создал. Всё, что угодно, только не лик. Образ Михаила мне явился во сне, и теперь его иначе не мыслю.
Киприан печально проговорил:
— Да пойми ж, несчастный: ты не светский художник, ибо богомаз есть. Исходя из этого, не имеешь права рисовать так, как вздумаешь. Существуют незыблемые каноны. Постулаты. Заповеди. Не вольны их трогать — или ты, или я, или кто другой, — чтоб не впасть в еретические домыслы. Вдохновение — да, одухотворённость работы — безусловно, только в рамках дозволенного. Отступать — ни-ни.
Феофан отозвался жалобно:
— Не могу копировать готовые образцы...
— Я не призываю их копировать.
Грек продолжил:
— ...Я бежал из Константинополя, прежде прочего, потому что хотел полной независимости, свежего дыхания. Оба Новгорода, Нижний и Великий, подарили мне это. Но мои творения были ещё робки. И теперь, когда я освободился, сбросил прежние страхи с сердца и нашёл самого себя, ты мне говоришь «переделать»!
У Киприана по губам пробежала улыбка:
— Ты бежал из Константинополя вовсе не потому — сам уже забыл? Ты бежал от гонений на противников императора и к своей возлюбленной в Каффу.
— Это были внешние стимулы.
— Брось, не сочиняй. Никакого протеста никогда ты не выражал и всегда творил в рамках правил. Совершенствовал живописное мастерство, не затрагивая основ. И за то был всегда любим мною. А теперь? Что с тобой случилось? Уж не новый ли брак с молоденькой каффианкой дурно повлиял на твоё сознание?
— Ничего подобного, отче.
— А Елена Ольгердовна так считает.
— Ах, она змея!
— Полно, полно, голубчик, не ерунди.
— Что она сказала?
— Будто бы ты вернулся с Тавриды сам не свой; чушь городишь, и тебя опасно привлекать к дальнейшим работам в Кремле...
— Господи Иисусе!
— Кстати, младший Чёрный мнения такого же.
— Утверждает, что я тронулся умом?
— Да, отчасти... Что заказ на деисус Благовещенского собора должен быть его.
Потрясённый, Софиан глядел в одну точку и не мог пошевелить языком. Киприан закончил:
— Словом, опровергни их суждения делом. Измени Михаилов лик, отдохни немного, а со следующего лета принимайся за деисус.
Живописец вздрогнул и взглянул на святителя недобро:
— Нет, прости. Мне сие не надобно.
— Что — не надобно?
— Я не продаю свои взгляды. Убеждён, что Архангел должен быть таким. И никто меня не собьёт с этой мысли.
— Даже митрополит Всея Руси?
— Даже митрополит.
— И не страшно лишиться нашей к тебе милости?
— Нет, не страшно. Грустно, неприятно, досадно, но не страшно. Мне страшнее иное — вероломство Елены и предательство Даниила. От сего немею.
— Коли ты откажешься переделывать, мы обяжем совершить это братьев Чёрных.
— Как угодно. — Собеседник поднялся. — Извини. И не поминай лихом.
— Хорошенько подумай, Феофан.
— Я уже подумал. Лучше отказаться от деисуса, сохранив честь, чем наоборот.
— Но ведь ты мечтал о нём все последние годы. Особливо — сотворить картину Апокалипсиса!
— Да, мечтал. Но достоинство дороже. Пусть мой Апокалипсис остаётся невоплощённым, чем потом искорёженным вздорными поправками.
У святителя побелели губы:
— Ты и вправду сошёл с ума!
Софиан только усмехнулся:
— Если все вы нормальны, то я сошёл. Если я нормален, то сошли остальные.
— Убирайся прочь! Ты, не понимая сего, оскорбил митрополита!
Грек отвесил церемонный поклон:
— Будьте счастливы, ваше высокопреосвященство. Не посмею тяготить вас более собственным присутствием. — И попятился к двери. — Но одно скажу на прощанье: можно сместить Патриарха и митрополита, можно свергнуть монарха и князя — и они уже не будут никем, ибо царское место красило их, только не они — место. Лишь нельзя отставить художника. Он везде художник — ив темнице, и в чертогах у императора. И не император оказывает милость художнику, призывая его к себе, но художник увековечивает властителя, будучи в его свите. А какой король без достойной свиты? Пешка, проходная фигура... — Надавил ручку двери. — Вы ещё придёте ко мне. Ибо кто ещё вам напишет деисус так, как я? Но когда вы ко мне придёте, я поставлю вам новые условия. И тогда посмотрим, кто окажется победителем.
Дорифор ушёл. Киприан тяжело дышал, взбудораженный заявлением живописца. Бормотал в усы: «Негодяй... гордец... мы найдём на тебя управу...»
По приказу высшего иерарха русской церкви, Даниил Чёрный изменил выражение лица Михаила Архангела. Теплота и живость ушли. Лик преобразился, стал традиционным и плоским.
А узнав об этом, Феофан перестал навещать семью зятя. Лишь Гликерья иногда приходила в гости к отцу, тайно от супруга.
Так и закончился для них XIV век.