Средь лома молний молньям всем
Они не верят и смеются,
Что чайки, рея в высоте,
Вдруг флотом смерти обернутся.
Я берег покидал туманный Альбиона…
Как бы изнемогая,
Закат перетушевывал
Все облака червонные,
Все берега лихие,
Тушил пожары вечера;
Волна же шла дешевая,
Безгривая стихия.
В ней рылись птицы с клекотом
Домашним и глумящимся,
Желтели искры радио,
На мокрый клюв их падая,
И ночь росла на западе,
Как в повести, дымящейся
Всей черной правдой, сдержанной
Лишь вымысла оградою.
Маяк мигал над зыбью нам —
Маяк души не радовал,
Мы плыли в медной рыхлости
Своим советским лагерем,
Но в тенях ночи запада
Тень друга я угадывал.
Быть может, он в Валенсии,
В Париже или в Праге он…
Кузнец ли он, рыбак ли он,
На баррикадах Вены ли
Он ранен и скрывается,
Ушел в страну чужую…
Он — тот, кто сложит песню нам
О беспощадном времени,
Расскажет о Европе
Всё,
Чего не расскажу я.
Я слышал ночью темною
Над корабельной лестницей,
Ведущей к нижней палубе,
Как бы удары кия —
Дыханье строф неведомых…
Шум приближенья песни той
Над робостью шел мелких волн,
Срезая гребешки им.
Тогда над зыбью медною
Явился мир приниженным,
Явленье слова дальнего
Молчанием приветствуя,
Так эта ставка очная
На миг казалась ближе мне,
Чем все воспоминания,
Чем старость или детство.
Очнулся вновь корабль,
Гудя своей громадою,
Вновь засверкало радио,
Искрясь над головою,
Напоминали птицы мне,
Что с мачты шумно прядали,
Своей тревогой вечною
Хозяйство стиховое.
О птицы полуночные!
Вас кличем просто чайками,
Вас кличем гальционами,
Летящими бесстрашно.
Мы роем стиховую
Волну
Крылом отчаянным
И с клекотом глумящимся,
И с клекотом домашним.
Развалившийся старый редут,
У прохожих чугунные лица,
Точно парами нищих ведут
Сквозь побитую градом пшеницу.
Это сон или это пейзаж,
Или снова они побратались,
Дав мне польского поля мираж,
По которому тени шатались.
Никогда еще скуки такой
Я не ведал, как в то воскресенье,
Она шла, разливаясь рекой,
Под костелов унылое пенье.
То шляхетства ли дух отгорал
На лоскутных страстей одеяле,
То мятежные ль села карал
Воевода, и села стонали?
И тогда мне привиделся пан —
Был он вздорный, и пыльный, и гладкий,
Он шагал по полям, обуян
Непонятной ему лихорадкой.
Выбирал лошадей как во сне,
Нанимал он возницей кого-то,
И по желтой лошадьей десне
Проползала большая зевота.
Доплетясь по дороге глухой,
Ждал он поезда в диком буфете,
И какой-то цветочной трухой
На платформе встречал его ветер.
Пан в вагоне часов не считал,
Лишь в окно он косился порою,
И такая росла нищета
За окном, что ничем не закроешь.
А в Варшаве шумят тополя,
Электричеством вымыты спицы,
Позабыв про немые поля,
Как на тризне гуляет столица.
И встает неизвестный солдат
Из могилы, луной освещенной,
И, как маршал, последний парад
Принимает страны обреченной.
И, багровый, в сигарном дыму,
Пан приходит к любовнице ночью,
И понятно ему одному,
Что сказать ему панна не хочет:
Что ей скучно до боли, до зла,
Что довольно душой покривила
И что если бы только могла,
То его бы, как моль, раздавила.
С бензином красная колонка,
Машин немолчный вой,
В туфлях изношенных девчонка
Торчит, как часовой.
В рябой огонь неугомонный,
Рабой рекламы став,
Глядит из ниши там мадонна,
Заледенив уста.
Девчонка рядом с тем величьем
Стоит среди огней,
Есть что-то гордое, и птичье,
И конченное в ней.
И фары хлещут их, как плети,
Обеих, как сестер,
И нет несчастней их на свете,
Их повести простой.
Колонка красная — бензином
Полным она полна,
Девчонка с профилем орлиным
От голода пьяна.
Пусть фары жгут их, словно плети,
Гудки ревут года,
Им всё равно, кому ответить
И с кем уйти куда.
…Я не пишу отсель открыток,
Их нужно б — диких — сто,
Весь этот город полон пыток
И сдерживает стон.
Такой горластый — он немеет,
Такой пропащий — не сберечь,
Такой в ту ночь была Помпея,
Пред тем как утром пеплом лечь.
В феврале 1934 года сорок семь шуцбундовцев после боев в Вене совершили героический поход, пройдя с боями путь от Вены до Чехословакии.
Еще в ушах звенело, словно шлемы
Бил непрерывный, небывалый град,
И каждому казалось: онемел он,
Идет и мыслит просто наугад.
В них продолжали улицы толпиться,
Дробиться стекла, падать фонари,
Небесный свет на шлемы и на лица
Сочувственно кидали пустыри.
Смеялись дети где-то, ворковали;
Еще пылала память, как дома, —
В глазах темнели схватки между зарев,
Вдруг всё исчезло: высилась зима.
Она была грустна, широкоплеча,
Полз, как червяк, пред нею поезд, мал,
И говорила на таком наречье,
Которого никто не понимал.
Под белым солнцем плоским побратимы
Себя нашли перед полей чредой,
Как мысли ход, ничем не отвратимый,
Шел лыжный след, подернутый слюдой.
Ни домов, ни людей, ни авто,
Только воздух зеленый и синий,
Никогда б не подумал никто,
Что в Европе зима, как в пустыне.
Как в пустыне, и жажда встает,
А колодцы — запретная зона,
Каблуком расколачивай лед
И соси его — сахар зеленый.
Под рукою и компаса нет,
Нет и карты какой завалящей,
Заходящему солнцу в ответ
Зажигай своей воли образчик.
А появится вражьих машин
На дороге служебная стая,
Бей чуть выше хеймверовских шин,
Не волнуйся, в атаку врастая.
Не последняя это зима,
Потерпи — и побудь человеком,
Ты увидишь: улыбка сама
Заиграет над мертвенным снегом.
Они идут — растаял город, —
Как будто век идут,
Как будто к векам липнет порох
И двигать веки — труд.
Какая воля ноги носит,
Дымится джунглей муть,
И кто врага с пути отбросит —
Выигрывает путь.
Всё джунгли тягостней и шире,
То злая широта,
Не много значат в этом мире
Покой и доброта.
Одну винтовку держат крепко,
Сжимают на ходу,
Одна есть в памяти зацепка,
Европой ли идут?
Иль больше нет земли подобной,
А всё, что в мире есть, —
Пустыня, шум лесов подробный,
Простор — смертельный весь.
Иль это сон, который снится
Им про самих себя,
И стоит крикнуть — сон затмится,
Виденья погребя.
Или действительно измена
Смела весь вольный свет
И никакой знакомой Вены
На свете больше нет?
И каждый знает, он отстанет —
И хлопнет черный кнут,
Он только трупом наземь грянет,
И труп штыком толкнут.
Лощина, мгла — канал за нею
Дорогу преградил,
Никто не смел сказать, бледнея:
«Товарищ, погоди!»
И сердце холодом дышало,
Как кровью — в той воде,
Упало солнце у канала
От страха за людей.
О братство стремящихся, наперекор
Ты шло без огней, без дороги —
Прожектора вражьего падал топор,
Но вырубить смог он немногих.
Трещали мундиры под коркою льда,
Как колокол, сердце гудело,
Как будто не мясо, как будто руда
Рабочие кости одела.
Плелись они, падали, шли, бормоча,
Но всю красоту человечью
На острых они выносили плечах,
О том и не ведали плечи.
И не было в мире зимы никакой,
И не было в мире пустыни,
Предутренний падал на лица покой,
Какого не знали доныне.
За какую заслугу мою
Или нормы тоски я превысил?
В это утро в унылом краю
Показали мне горные выси.
Показали не сразу, скупясь,
Закрывая лицо облаками,
Но окончилась сумрака власть,
Точно сумрак убрали руками.
Рыжий камень, огнем отпотев,
Побледнел, как бессонницы осыпь,
В превосходной росли простоте
Водопады, деревья, утесы.
За какую тревогу мою,
За какое честнейшее лихо,
Я у самых небес на краю
Вас увидел, шагающей тихо.
Всею одурью горной дыша,
Вы прошли по хрустящему щебню,
И никто вам не мог помешать
Улыбаться тепло иль враждебно.
Не клянитесь, что комнат размах
Задержал вас преградой чрезмерной,
Не могли вы явиться в горах,
Это точно, но это неверно.
В крутизне наступавшего дня,
Не к моей и не к вашей обиде,
В этих к небу скользящих камнях
Я хотел вас увидеть — увидел!
На тропу, от пыли голубую,
Тень ложилась прямо перед ним,
Из одной страны его в другую
Выгоняли вечером глухим.
Он пошел, как привиденья слепок,
Через мост, но, перерезав путь,
Часовой в мундире цвета пепла
Приказал обратно повернуть.
Но едва готовы ноги были
По земле безрадостной ступать,
Часовой в мундире цвета пыли
Через мост погнал его опять.
И тогда он встал посередине,
Между двух равно враждебных царств…
Вечер шел, прохладу гор надвинув
На дневной кончающийся жар.
И в его золотолицей славе
Человеку стало всё равно —
Было ль то ущелье в Югославии,
Итальянским было ли оно.
Лес был тих, как будто сосны сердце
К небу поднимали в облака,
А в глаза взметала дружбы блеском
Все границы смывшая река.
И в таком наплыве простодушья
Подступал утесов теплый ряд,
Что еще внимательней послушай —
И они с тобой заговорят.
Человек почувствовал, как сила
Медленно по жилам поднялась,
Как усталость мутную гасила
Мужества вскипающая страсть.
Он стоял бойцом, который ранен,
Но и враг у ног его сражен,
Будто был закатом отчеканен
И один за всех изображен.
Не тем последним снегом,
Что падал на плечо,
Не вымысла набегами
Я нынче увлечен,—
Но всей стиха живучестью
Хочу я в жизнь врасти,
Над стиховою участью
Задумался мой стих.
Среди ночей обугленных,
Углям ночей под стать,
Он фосфорными буквами
Пытался заблистать.
И вижу как в тумане я
В предутренней строке
Подпольщика Германии,
Идущим налегке.
Быть может, в то мгновение
Услышал он в саду
Простое птичье пение
В простых дерев ряду,
И вспомнил, как безжалостен
Тюремный потолок,
Как мысли об усталости
Он в пыль перетолок,
Подумал он по-дружески
Вне всякой тьмы забот,
Что лип тех старых кружево
Его переживет.
Но, жизнь на подвиг выменяв,
В метель и в зноя звон
Они свободы именем
Клянутся, как и он.
И надо только выстоять,
Спокойствие храня,
Когда за каждым выступом
Готова западня.
Во встрече той предутренней
Всю меру, стих, учти,
Всё жило силой внутренней,
Безо́бразной почти.
Изобрази движение
Тех влажных листьев лип
И тонкий отблеск пения,
Который к ним прилип.
Изобрази, как юноша
Прошел среди аллей,
Иную жизнь задумавший
И присягнувший ей.
Изобрази без горести
Рассвет, весну, дома,
Всё — как начало повести,
Где автор — жизнь сама.
Л.М.К.
Плывет над площадью пустой
Июльских дней настой.
И бронзовый стоит на ней
Веселый маршал Ней.
Здесь город тих, слегка угрюм,
В шафранный плащ одет,
А я на маршала смотрю:
Знакомый силуэт.
Всплывает детства давний миг —
Ты над душой моей
Стоял в страницах рваных книг,
Веселый маршал Ней.
Смешны рисунки мне Раффе,
Смешны мне годы те.
Сто лет прошло… Сижу в кафе,
В парижской тесноте.
Когда б ты с камня слез, гроза,
Ко мне, отерши лоб,
То я б грозе порассказал
Хотя б про Перекоп.
Про день, что был не бирюзов,
Про наших армий вихрь,
Про тех, что вышли из низов, —
Про маршалов моих.
И ты бы — бронзовый, рябой —
Смотрел на грани крыш,
Где несмолкающей трубой
Вдали ревет Париж.
Где в летней дымчатой красе,
Наметившись едва,
Он грозен, он еще не все
Сказал свои слова.
Ни машин елисейских
Цветные ряды,
Ни холсты
На музейной тропе,
Ни дыханье камней
Драгоценных, седых,
В синем бархате
Рю де-ля-Пе —
Ничего не сказали
Хорошего мне.
Даже площадь
Конкордская вдруг
Потускнела,
Словно пустыня во сне,
Только пылью
Обвеянный круг.
Я увидел, как призрак,
Работы предел:
Море рваное,
Мокрые латы.
Неслышимый ветер гудел
Над летящей
Победой крылатой.
Серый мрамор,
По телу
Струясь полотном,
Словно латы,
К плечам тяжелея,
Напряженнейших крыльев
Окончив залом,
Бился жилкой
Легчайшей
На шее.
И как будто лицо
Затерялось
В ночи,
Без лица —
Только скорость нагая,
Эта легкая сила
Взлетела и мчит,
Все границы,
Пространства
Сжигая.
Над столицею старой,
В полярных горах,
В океанов
Тропическом пекле,
В черноте стратосферы
Увидишь — горят
Эти крылья,
Несущие
Век наш.
И во тьме
Европейской,
Где светел мятеж,
Ослепляя невидимым
Ликом,
Ты услышишь, как хлопают
Крылья всё те ж,
Черепа
Разбивая владыкам.
От тебя ухожу я
В шумящий Париж.
В этот день
Я куда ни ступаю,
Всё мне кажется —
Город
Бескрыл и бесстыж,
Лишь одна
Суматоха тупая.
Конечно, Мост Самоубийц —
В местах рабочих лег он,
Где столько безысходных лиц,
Забытых счастьем окон.
Внизу — озерная вода,
Тропинок желтых скаты,
Внизу холмов — вечерний дар —
Парижа дымный кратер.
Ныряй в пучину этих крыш,
В лиловых стен объятья,
Он был одним хорош, Париж, —
Всем предлагал нырять он.
И после выносил прибой
Одних на остров квелый,
Наполеоновской судьбой
Назвав беды глаголы.
Других кидал в холодный морг,
Гнал в нищету без срока,
Беря четвертых на измор
В Кайенне иль в Марокко.
Но образ некий вынес он
Сюда, на холм рабочий,
Тайком поставив на газон
Испуганною ночью.
Бывает — парк шумит, крылат,
Бывает — весь в молчанье,
Лежит под деревом Марат
В своей свинцовой ванне.
Пускай не может рук поднять
И жечь не может речью,
Как будто дремлет среди дня
Тень правды человечьей.
Он видит сон: в волнах косых
Идет он, волны роя,
Он стал корабль, кусок грозы,
Скользит стальной горою.
Вновь держит речь, неукротим,
Как прежде, голос звучен,
И осыпаются пред ним
Фонтанов водных кручи.
Их вызвал век не под шумок,
На мировом раскате —
Того, что лег на Бют-Шомон,
Того, что встал в Кронштадте.
Ждут веселья — нет веселья,
Флаги лишь висели,
Да оркестров новосельем
Город путь усеял.
Гром их медный только дразнит,
Погремит и ляжет,
Где ночной народный праздник?
Мне никто не скажет.
Как-то стал Париж задумчив,
Этажи — что тучи,
Танцевать куда бы лучше,
Чем томиться, мучась,
И над Сеной мало света,
Звезды точно свечи,
В Сену мелкие монеты
Иностранцы мечут,
Чтоб купить немного счастья
У воды журчащей,
Чтоб тебя в стране молчащей
Вспоминать почаще.
А молчащею страною
Стал ты сам, совсем иною…
Первый раз за всё столетье
Говоришь: «Не буду петь я»,
Может быть, твой галльский петел
Крикнет на рассвете.
Может быть, народ Парижа
Смех плеснет на лица,
На бульваров глади рыжей
Днем повеселится?
Оттого ли по бульварам
Пусто танцев место?
Оттого ль как будто варом
Залиты оркестры?
Бирнамский лес шагнул на Донзинан,
А если б вся земля тогда шагнула,
Каков бы был в трагедии изъян,
И зритель не опомнился б от гула.
А вот при мне, с Бастилии начав,
Шагнул народ — Парижа лес веселый,
Шли деды и вели своих внучат,
Шли женщины с сестрою «Карманьолой».
Литейщики, пилоты, слесаря
Сливали свой товарищеский говор,
И песни их, точнее хрусталя,
Сменяла буря стали лозунговой.
Стихом простым я слово проведу
Не потому, что сложным не владею,
А потому, что рядовым в ряду
Простое слово стало чародеем.
С ним потеплела хладная земля,
И в братстве снова найденной поруки
От стен Парижа и до стен Кремля
В тот день тянулись возгласы и руки.
О, знай Шекспир леса таких знамен,
Перечеркнувших распри феодалов,
Какой бы тут схватил пергамент он,
Чтоб закрепить движенье улиц алых!
В один котел здесь пали времена,
И кто громил Бастилий норы лисьи —
Воскрес и шел, подняв на рамена
Советский век, колпак фригийский выся.
Мой век меня вниманьем не обидел,
Я многое могу порассказать,
Но в этот день Париж такой я видел,
Что можно лишь на меди вырезать.
Еще живы клоаки и биржи,
Еще голой мулатки сосок,
Как валюта, в полночном Париже
Окупает веселья кусок.
Еще в зареве жарких притонов,
В паутине деляг и святош
И на каторжных долгих понтонах
Распинают людей ни за грош.
Но на площади старой Бастилии
Тень рабочих колонн пролегла,
Целый век поколенья растили
Эту тень боевого крыла.
Чтоб крыло это власть не задело,
На изысканных улиц концы
С черепами на флагах трехцветных
Де-ля-Рока прошли молодцы.
Белой розы тряся лепесточки,
Вождь шагал, упоенно дыша,
И взлетали на воздух платочки,
И цилиндры качались, спеша.
И, приветствуя синие роты,
Проносился кликушеский альт,
И ломался каблук у красоток,
Истерически бивших в асфальт.
Чтоб крыло это власть не задело,
С пулеметом на черном плече
Гардмобилей тяжелое тело
Заслонило Париж богачей.
И над Сеной, к сраженью готовой,
Я увидел скрежещущий сон —
Лишь поставленных в козлы винтовок
Утомительно длинный разгон.
И под ними играли прилежно
Дети, роясь в песке золотом,
И на спинах пикейных и нежных
Тень винтовок лежала крестом.
Деды их полегли у Вердена,
Где простор для погоста хорош.
Ты отцов их дорогой надменной
На какие форты поведешь?
О Европа! Покажется, будто
В этот час на тебя клевещу —
Не Давидом, в сандальи обутым,
Ты стоишь, зажимая пращу,—
Голиафом, готовым для казни,
Кровожадного пыла жена,
Ну так падай с хрипением навзничь,
Справедливой пращой сражена!
Снова вечер. И над Сеной глохнет
Неба потеплевшего уют.
И блюда какой-то темной кухни
Мне на стол вечерний подают.
День сгорел. Но было в том сгоранье
Нечто, от чего я весь дрожу,
И в него уже воспоминаньем,
Как в картину, заново вхожу.
И в лицо мне пышут краски снова,
Рамой дня охваченный квадрат,
Дальше холст. Суровая основа.
Грубая материи кора.
За стеной, чужою и кирпичной,
Будничное светится окно.
Ем я мясо птицы заграничной,
Пью я корсиканское вино.
Но у дома ходит ветер легкий,
На стене, от мудрости седой,
Я прочту дантоновские строки,
Скрепленные красною звездой.
Там подошла к стене почти стена,
И нет у них ни двери, ни окна.
И между них такой, что видно дно,
Бежит ручей — название одно.
Когда-то был он полон водных дел,
И умный кот на том ручье сидел.
И в поисках хозяину харчей
Кот лапу запускал свою в ручей,
Рассматривал, каков его улов,
На серый коготь рыбу наколов,
И если рыба шла как будто в брак,
То снова в воду лазал кот-батрак.
И говорили люди тех дворов:
«Вот это кот, прозваньем — рыболов».
И переулок отдали коту,
Как мастеру ловить начистоту.
Уединясь от громких злоб и зал,
Париж мне эту повесть рассказал.
Сейчас ручей такой, что видно дно,
Над ним дома — название одно.
И нет сентиментальности во мне,
Ни жалости к ручью или к стене.
Но так служивший человеку кот
Пускай героем в песню перейдет.
Из переулка, узкого, как дверь,
В страну родную я смотрю теперь.
Вам всем, собаки — сторожа границ,
Вам, лошади, что быстролетней птиц,
Олени тундр, глотатели снегов,
Верблюды закаспийских берегов —
Я не смеюсь и говорю не зря,
«Спасибо» вам от сердца говоря,
За дней труды, за скромность, простоту,
Уменье делать всё начистоту.
Хочу, чтоб вас, зверей моей земли,
За вашу помощь люди берегли
И чтили б так за лучшие дела,
К которым ваша доблесть привела,
Вот так, как этот город мировой
Чтит батрака с кошачьей головой!
Ты возникал нежданно,
Как нищих шалаши,
Под зеленью каштанов,
Как окрики ажанов,
Как свисты рваных шин.
Как чалмы радж индийских,
Как миллион гостей,
Как бар, где дуют виски
Всю ночь, а вместе с тем —
Ты был и друг и недруг,
Ты презирал покой,
Твои раскрыты недра
Любых искусств киркой.
Но скольких же ты предал
И на смерть уложил,
Ты жил, как жизнью, бредом,
Но это тоже жизнь!
Часами в танце ходят,
Им платят за часы,
Зевают при народе
Скучающие псы.
Мне жалко племя псиное,
Скучающее тут,
И желтые и синие
Хвосты им нос метут.
И крутится всё туже
Столб розовых пелен,
И женщин рот потухший
Почти испепелен.
И в их глазах замученных
Коктейлей отсвет лег,
И болью обеззвученной
Им сводит жилы ног.
Бессонница ползучая
Им в уши ворожит,
Кружись столбом — до случая,
И это — тоже жизнь!
Парижа злые ночи,
Фигурные огни,
В какой бесценный почерк
Уложены они.
Какой уже заранее,
Не виданный в глаза,
Мне ночи отчеканили
Той улицы пейзаж,
Где в каменной обители
Спят люди разных каст,
Где, может быть, не спите вы,
Как я не сплю сейчас,
Где море истин трезвое,
Тихонько отступив,
Лишь издали приветствует
Иной волны прилив.
И полночь режет по сердцу
Тупым стеклом тоски,
И с улицы доносятся
Больших машин гудки.
Стоит стена глухая,
В огнях вокзал дрожит,
Всю ночь не потухая…
Что ж — это тоже жизнь!
Где пыльный монпарнасский
Грохочет виадук,
Спит парень без опаски
У ночи на виду.
Лишь синий галстук мается,
Обтрепанный уже,
Но грохот не касается
Лежащего ушей.
Под самым виадуком,
Газету подостлав,
Усталостью застукан…
Скажи, что он не прав?
Пусть улицы двужильная
Гремит над ним гора,
Попробуй, докажи ему,
Что он сейчас не прав?
И грохот всей округи,
Попробуй, докажи —
Он спит, раскинув руки…
И это — тоже жизнь!
На холмах проросла небольшая трава,
На отравленной газом земле,
Видно, знающий кто-то траве колдовал
И учил пробираться во мгле.
Двадцать лет она билась и вышла на свет,
Захотелось взглянуть после мглы
На леса, на деревни, а их-то и нет —
Лишь кресты, словно гуси, белы.
Лишь осколки бризантной лежат головы,
Как тогда, их зубец раскален,
И под шорохи той недовольной травы
Мы спускаемся в форт Дуомон.
Тьма и плесень, ходы и ходы
Углубляются, стены сверля,
И тяжелые капли воды,
Точно плачет в обиде земля.
Полосатый бетона обвал
Порыжевшие скрепы когтят,
Точно свод на колени упал
И пощады просил, тарахтя.
Лазарет подземелий на дне,
Чтобы чувствовать люди могли,
Умирая, прижавшись к стене,
Что они уже в недрах земли.
Триста дней, триста зорь и ночей
В барабанный огонь погружен,
И не всё ли равно, был он чей —
Этот дьявольский форт Дуомон?
Тут пруссак ли о Рейне мечтал,
Иль бретонец — о зыби морей,
Иль писал на парижский почтамт
Парижанин девчонке своей,
Или, тайно листовку держа,
Бывший слесарь иль бывший портной
Тут мятежною дрожью дрожал
От предчувствия битвы иной, —
Все они были распяты здесь,
В перекрестках подземных ходов,
Шла громов небывалая смесь
Над броней Дуомона седой.
Под особо громовый разрыв
Им казалось, таящимся тут,
Что стихийные силы ведут
Поединок, о людях забыв.
Иногда приводил ураган
В подземелье чужие штыки,
И стрелялся в углу комендант,
И гудели углы, как быки.
Запах пороха, крови, мочи,
Вместо солнца — осколок свечи.
Похлебали же в этом хлеву
Безысходного сна наяву.
Здесь сегодня румяный юнец
Бойким голосом радостно врет
Про войну, про геройский венец,
Продает за гроши этот форт.
Но во мне только рев тех ночей,
Человечества темный полон.
И не всё ли равно, был он чей —
Этот дьявольский форт Дуомон?
Мы наверху. Холмы желтей, грубей.
Трава. Лесок отравленный и вялый,
И жалкий столб, и надпись на столбе:
«Деревня здесь такая-то стояла».
И мертвые, с оружием в руках,
В траншеях спали, полные печали,
И, точно рожь всходила впопыхах,
Штыки, блестя, из-под земли торчали,
Америки богач ограду им
Соорудил — врата убрал мечами.
Что пользы в том? Сквозь этой жертвы дым
Проходим мы в своем другом молчанье.
Нет, не хотел бы надпись я прочесть,
Чтобы в строках, украшенных аляпо,
Звучало бы: «Почтите мертвой честь —
Здесь Франция стояла! Скиньте шляпу!»
Как будто на сказочном круге,
Не знавшем вовек перемен,
Дорога из дряхлого Брюгге
В не менее ветхий Менен.
Как будто не ради соблазна,
Но сытости высшей верна,
Стоит, улыбаясь атласно,
Лесов голубая стена.
Здесь дым распыляется грубый,
Чтоб он не чернил высоту,
Здесь в белое крашены трубы,
Чтоб всю подчеркнуть чистоту.
И трубы, метели белее,
Растут по заводским холмам,
И райского блеска аллеи
К счастливым подводят домам.
Такая рассыпана щедрость
И так разлита благодать,
Такая луна без ущерба,
Что можно им сердце отдать.
Каналы и виллы не плохи…
Уж мнится в порыве простом,
Что мы не в железной эпохе,
А в веке совсем золотом.
Но тут подступает вплотную
Вся тяжесть ночей и трущоб
И руку кладет ледяную
На жаркое ваше плечо.
И вот уж не в света обновы,
А в сумрак, что злобой намок,
Свивает на валик свинцовый
Тоску меловую дорог.
И валик, рыдая, скрежещет,
И сердцу не встать из тисков,
Бедою клейменные клещи
Стучат у холодных висков.
Ни праздности душною силой,
Ни сытостью розовых стен —
Ты душу мою не купила,
Дорога из Брюгге в Менен.
Полночного края опора,
Ты мчишься, подобно ему,
Не только из города в город —
Из тьмы в еще большую тьму.
На горе Де-Ка, на голой,
Я сидел и пиво пил
И от пива стал веселый;
И соседа я спросил:
«Нет на свете стран печальней
Европейских черных стран,
Кто ж весельем неслучайным
Наполняет мой стакан?
Кто варил такое пиво?
Где найти весельчака?»
Отвечал сосед учтиво:
«Тут же рядом, на Де-Ка».
И взобрался по тропе я,
Где траппистов монастырь
Стережет, во сне тупея,
Терпкий кладбища пустырь.
Человек пивного царства,
Что рождает пенный вал,
Опирался там на заступ,
Над могилой пребывал.
Босиком, зеленокожий,
Мыслей муть устав толочь,
Делать заступом он может
Два удара только в ночь.
Рыть могилу по уставу
Он годами обречен,
Свет скончавшейся державы
Плыл в глазах его свечой.
Кто ты, роющий могилу
Европейский человек?
Дипломат ли ты унылый,
Жадный золота ловец?
Знал ли книжные ты басни,
Боевые ль ордена
Скрыл тяжелый твой подрясник
Из верблюжьего сукна?
Я безумею от ночи,
Что в глазах твоих сквозит,
Где, как лист, весь мир источен,
С пивом заступ говорит.
Ты во мраке на обрыве,
Но и мраку есть предел,
Вот откуда горечь в пиве,
Горечь лет и горечь дел.
Тонкий вихрь опустошенья
По склерозным жилам дул,
Он лицо в изнеможенье,
Словно флюгер, повернул.
И сказал я через силу
В эту прозелень свинца:
«А не лучше ли могилу
Рыть уж сразу до конца?»
Ничего не отвечал он,
Дом без двери, без окна;
Как пивной ручей, стучала
В кровь высокая луна.
В равнине, на холмов откосе —
Ну где б ни привелось, —
Навстречу Фландрия выносит
Багряный шелест роз.
Как ни взгляни — повсюду розы,
Но истины ушли
Не в эту сладостную россыпь,
А в серый слой земли.
Под ним лежит необозримый
Солдатский Пантеон,
Но всё уносит синим дымом,
Так унесен и он.
И в это сумрачное лето
Я снова вижу их,
Чей крик, не получив ответа,
Под известью затих.
Был день, закат, что шел, трезвея,
По рвам, как по рабам,
Как по ступеням Колизея,
По брошенным домам.
И часовых всё глуше гнуло
Усталости кольцо,
Пока ипритом не пахнуло
В померкшее лицо.
Какие б розы ни свисали,
Хотя бы на пари, —
Но я кровавых тех красавиц
Не привезу в Париж.
Я не хочу, чтоб розы Фландрии
Стояли на окне,
Они пустыннее, чем ланды,
Чем Альпы при луне.
Они безжалостней, чем поле,
Где шли траншей круги,
Но их срывают поневоле,
Затем что нет других.
Вы, девушки с красивой головой,
И домики, украшенные хмелем,
И вы, луга, богатые травой,
Вы помните бои под Пашендейлем?
В природе наступила нищета,
Сто тысяч лет тянулся дождь в болоте,
Гасил он тотчас искры на щитах,
Их вырезали пули на излете.
По пояс в грязь, по горло в грязь уйдя,
Ползли, ложась в гробы воды болотной,
И посреди природного дождя
Шли стрел дожди работы самолетной.
Алел в дыму фосгеном огнемет,
Под пахнувшим, как ад, противогазом.
Стон громом был, пылал иссохший рот,
Глаз становился лошадиным глазом.
И захлебнулись бивни батарей,
Увязли танки в глинах первозданных,
Как будто битва с каждым днем быстрей
Спускалась в жерла грязевых вулканов.
А в замке отдаленном генерал
Досадовал на медленность движенья,
Он тех во гневе трусами назвал,
Кто был дровами на огне сраженья.
Ему всё снились парки да шоссе,
На карте сёла просто улыбались,
И он писал во всей своей красе
Приказ «Вперед!» — историку на зависть.
Тогда солдат на генеральский гнев,
Штык погрузив в крутящуюся воду,
Ударил в грязь и крикнул, почернев:
«Ты, хлябь, смотри — вот здесь конец походу!..»
И замер фронт… А генерал берет
Автомобиль, примчался, как на приступ,
Увидел дождь, в безбрежной мгле болот
Увидел труп, осмелившийся всплыть тут.
И он заплакал, этот генерал,
Забормотал, а слезы с грязью тают:
«Сюда я гнал их, боже… Я не знал!» —
Что делать тут? Они всегда не знают.
Вы, девушки с красивой головой,
И домики, украшенные хмелем,
Вы — черепа под пышною травой, —
На свете много этих Пашендейлей!
Я вечером увидел Зеебрюгге,
В лиловой пене брандера плечо,
След батарей за дюнами на юге
Я, как легенду черную, прочел.
Пустыней мол и виадук сияли,
Дымилась моря старая доска,
И жирной нефти плавала в канале
Оранжево-зеленая тоска.
Простого дня тягучее качанье,
В нем чуть дрожал полузабытый миф,
Когда сюда ворвались англичане,
Ночную гавань боем ослепив.
Далекий бой — он ничего не весил
На горизонте нынешнего дня,
Как будто клочья дымовой завесы
На вечер весь окутали меня.
Я пил и ел, я думал, не проснется
Во мне война — сны день мой заглушат:
Мне снился блеск форштевня миноносца,
Которым крейсер к молу был прижат.
Мне снился брандер, тонущий кормою,
И на корме — тяжелый сверток тел,
И виадук воздушною тюрьмою,
Искрящейся решеткой просвистел.
Мне снился человек на парапете,
Над ним ракеты зыбились, пыля,
Он был один в их погребальном свете,
За ним фор-марс горящий корабля.
Мне снилась та, с квадратными глазами,
Что сны мои пронзительно вела,
Отвага та, которой нет названья,
И не понять, зачем она была.
Проснулся я. Стояла ночь глухая,
На потолке, снимая ночи гарь,
Легко сверкнув и снова потухая,
Как гелиограф, шифровал фонарь.
Ненастный день. Как лезвия
Небезопасных бритв,
Срезает отмели, звеня,
Разгневанный прилив.
Сырые серые пески
Морщинами косят,—
Багровой тушей толстяки
Над морем в ряд висят.
И каждый крутит колесо,
И на стальных цепях
Корзина черная, как сом,
Ползет к воде, скрипя.
И, неумелою рукой
В волну погружена,
Под свист колес наверх с тоской
Является она.
И в ней мелькают два угря…
В их жалком серебре
Весь день, прожитый снова зря,
Блеснул и отгорел.
И завтра снова, как сейчас,
Придут толпой висеть,—
Владыки, мне не жалко вас,
Мне жалко вашу сеть.
И я, печальный, как прибой,
Вхожу на праздник ваш,
И море путаю с судьбой,
И слышу черный марш.
Пусть то играют в казино,
Пусть то набобы в ряд,
В шелка, в душистое сукно
Одетые, скользят.
Пусть то играют на молу,
Пусть то набобы в ряд
Рабынь на водяном балу
Твоих боготворят.
Шершавый душит смех меня,
На узкой полосе,
У волн холодного огня
Вы здесь столпились все.
Чтоб праздник свой изображать…
Но дальше некуда бежать…
За вами — материк,
Где страшной глубине рожать
Последней боли крик.
Владыкам некуда бежать,
И силы двух глубин
Их каждый миг готовы сжать
И кончить в миг один.
Мы чинно ползем
По белесому скату,
Вот это Ла-Маншем
Зовут небогато.
Костистый чиновник —
Канадская ель —
Сосет безусловно
Не первый коктейль.
Сидит, проверяя
Потом паспорта,
Но вермута раем
Душа налита.
По службе ж до гроба
Ему не везет,
Сидит он сурово
И когти грызет.
Влюбленных наречье
На палубе рядом,
И чайки навстречу им
Диким парадом.
Влюбленные знают,
Терзаясь у борта,
Что ночь поджидает их
С кольтом потертым.
И в ярость одетый
Джентльмен круто
Швыряет газету,
Уходит в каюту.
Ложится, стеная,
Хрипит на полмира,
И жаба грудная
Здесь душит банкира.
Шпион одинокий
Жрет ростбиф горячий,
И с шулером в покер
Схватился приказчик.
Высоко над ними
Глаза капитана,
Что были стальными,
Туманятся странно.
Здесь место, что мучит
Не мелью худою, —
Здесь сын его лучший
Лежит под водою.
Лежит на обломках
В подводных полянах.
Глядят, как в потемках,
Глаза капитана.
В день раза он по три
Идет здесь, тоскуя,
И смотрит, и смотрит
В пучину морскую.
Под эти шумящие кроны,
Под неба британскую строгую высь
Народы Дуная, и Роны,
И Рейна, и Эбро сошлись.
И вот загудела непросто
В свинцовом плетенье солдатских шагов
Немецкого лагеря поступь,
Костры у чужих берегов.
Испанская легкая доблесть
Сияла, как рыжее пламя орла;
Какая-то робкая область
В пастушеском вальсе плыла.
Пахнуло гранитным фиордом,
Гремело венгерской равнинной тоской,
Мелькнули и скромность и гордость
И мирно ушли на покой.
Но вечер нежданно украшен —
В народов узорном усталом кругу
Советская молодость пляшет
На старом английском лугу.
И танец — невесть что такое,
Но ритм — истребителя точного взлет,
Но кончены счеты с покоем,
Бескрайнее сердце встает.
И кажется, сердца не хватит,
И воздух все жилы ночные открыл
Для этих летящих объятий,
Для этих отчаянных крыл.
В них искры обвалов и крепи
Души богатейших, откровеннейших шахт,
Пространство такое, что степи
Могли б перед ним не дышать.
И кажется, небо взорвется,
И звездно — ничем невозможно помочь —
Посыплется в пропасть колодца
Английская древняя ночь.
И зритель из парковой чащи
Был вырван, как песни невольной звено,
С потоком таким восходящим
Унесся гулять заодно.
И зритель, собой не владея,
Как будто в полете в мальчишеском сне,
Лишь видит, что он молодеет,
Ныряя в такой глубине.
И вот уже всё, как вначале,
И лишь в океане старинной листвы
Деревья шатает отчаянье
Под град восхищенной молвы.
Сорваться бы им, и рвануться,
И ринуться — ног и души не жалей —
Широкой листвой революции
Шуметь по Британии всей.
Ржавые ангелы. Легкая мгла.
Пыльных фамилий потоки.
В сердце Хайгета плита залегла —
Скромности самой жестокой.
Ветер над ней не пытался звенеть,
Жестью веночной обрамив,
Желтые листья лежали на ней
Позднего лета дарами.
Так тишина говорила про всё,
Даже про то, что не дожил,—
Будто бы только что он принесен,
Только что в землю положен.
Вечер торжественным быть не умел,
Времени узы минуя,
Просто мы жизнь перебрали в уме,
Близких его именуя.
Женни, когда б ты взглянула на свет,
Ты б не узнала Хайгета,
Вырос за эти полвека Хайгет,
Стал живописнее летом.
Женни, когда б ты подняться могла,
Ты б удивилась немало,—
Там, где когда-то Россия была,
Новой вселенная стала.
Солнце сегодня зарылось в пыли,
Делая пыль золотою,
Имя прошло от земли до земли
С огненной быстротою.
В сердце осталась в большой тишине
Эта могила, как пламя,—
Желтые листья лежали на ней
Позднего лета дарами.
Он спит, опираясь лицом на канат,
Как сброшенный с круга боксер.
«Так все загрустившие докеры спят,
Но днем он подтянется, cöp!»
Так все загрустившие докеры спят…
Чуть слышно во сне говорит,
Он спит — у него от виска и до пят
Тревогою тело горит.
На бледных скамейках так докеры спят,
Сидят, опираясь щекой
На старый канат, а старый канат
Бежит оловянной рекой.
Как все загрустившие докеры спят,
Я сплю, опираясь лицом на канат,
Усталый от схваток боксер,—
Сквозь грохот, который меня доконал,
Я слышу, ваш голос через Канал
Приносит: «Вы встанете, cöp!
Пусть все загрустившие докеры спят,
Но, щеки зарей леденя,
Вы встанете прежде — как чайки взлетят,
Чтоб заново вспомнить меня!»
Бег созвездий. Мороз. Светящимся мелом
Обведенные выси. Мерзлой грязи кайма.
Пар над тощей верблюдицей, галоп оголтелый,
Иа-Оренс. Аравия. Полночь. Зима.
Узкий шорох полыни. Холмов вереницы.
Сон в седле. Почернелых сугробов разбег.
И с разбега верблюдица мордой ложится,
Зарывая наездника по уши в снег.
Он встает и верблюдицу тянет. Над ними
Одиночество ночи. Стальная луна.
Шесть мешков до отказа полны золотыми,
В кровь изранены ноги. Пустыня. Война.
Одиночество! Что перед ним непогоды?
В неизвестной стране, в неизвестном году
Как во сне видит крепость, бойницы и своды,
Босиком он идет по звенящему льду.
Он раскрыл «Одиссею» на доблестной песне девятой.
Стоял Одиссей, Полифему в лицо говоря:
«Я — Никто! Так меня называют друзья и солдаты,
Таким меня знают чужие края и моря».
Полифем — от него грохотала пещера —
Пил вино, смотрел, как испуганы люди кругом,
Над Лондоном шел дождь, туман шел темно-серый,
Человек над поэмой подумал совсем о другом.
Он был Одиссеем. Империи черные волны
Проносили его между Сцилл и Харибд по ночам,
От которых седеешь, но делаешь дело безмолвно,
Эти ночи закрыты, никаким не подвластны ключам.
Он звался Никто. Ни подруги, ни друга, ни брата,
Ни следа ни в пустыне, ни в городе, ни в камышах,
Слишком много имен, иные звучат как расплата —
Иа-Оренс, и Шоу, и Лоуренс, Пирр Карамшах.
Плач овцы. Гиндукуш. Разбойничья копоть
Пещеры. Игра воровская костров.
Империи нужны в глуши одинокие тропы,
Одинокие трупы, одинокий заброшенный ров.
Как бормочет заклятья язычник,
Он бормочет Гомера в гнилых, как чума, шалашах,
Он клянется Кораном средь горцев тяжелых и зычных, —
Так живет равнодушный и горестный Пирр Карамшах.
Лагерь, как облако битвы вчерашней,
Скрыло облако. Лохмотья кустов,
Так знакомы бойницы, и входы, и своды у башен,
Всё уж было, всё было в стране вот такой же простой.
Через страны идет он, как тень, неприметен,
Сон в седле. Захлебнулись в реке стремена.
Одиночество. Дым костров. Тмином пахнущий ветер.
Бег коней. Горечь пустыни. Война.
Над Лондоном шел дождь, туман шел
темно-серый,
И покидал пещеру Одиссей,
Чтоб отомстить Циклопу полной мерой,
В руне барана стоило висеть.
Воспоминанья резали страницу:
Он звался Шоу — был простой солдат,
В броню казарм хотел уединиться,
Как тень теней, как знак из вереницы
Беззвучных цифр, какими строй богат,—
Чтоб стать собой, он бреду был бы рад.
Всё та ж, всё та ж пещера Полифема,
Шатер, шалаш, казармы ли отдел,
Закон гласил — повиноваться немо
И даже смерть его предусмотрел.
В каком бы мраке он ни распростерся,
В какую бы пустыню ни бежал,
То не было еще единоборство,
А только лишь попытка мятежа.
Был Лондон сер и стар. Его сжимала жалость,
Когда смотрел он на людей своих, —
Но что ему героикой являлось,
То было вечным бедствием для них.
В Аравин всходило солнце. Глухо
В Геджасе пели дюны. Гиндукуш
Лавинами на дно ущелий бухал,
В Туркмении шли овцы к роднику.
И у костра, покрытого корою
Седого пепла, не сжимая век,
Прекрасною рассветною порою
Лежал обыкновенный человек.
Его не звали Пирром Карамшахом,
Не всё ль равно, как называть его, —
Он молод был, он землю шаг за шагом
Брал трудолюбьем сердца своего.
Грядущего над ним стояло имя,
И не войны рука его вела,
И шесть мешков, набитых золотыми,
Он никогда не видел у седла.
О Иа-Оренс, он не уступил бы
Ни в чем тебе — он вырос среди гроз,
Как ты, он в дебрях самых страшных жил бы,
Но кровь и грязь он в дебри б не принес.
Он был веселым, легким Одиссеем,
Земля, дымясь, вступала в новый рост,
И над ее дорогами висели
Великие созвездья вольных звезд.
В руках нелегких автомата
Маяк льет желтый свет,
И видит в окна вал косматый,
Что человека нет.
А что-то движется такое,
Что властвует одно
Над серым камнем, над прибоем,
Слегка искрясь в окно.
А тот, с кем говорило море,
Стал морю незнаком,
Из трубки в кольцах вьется горе,
Зовется табаком.
Но всё глядит он глазом душным
Туда, где вдалеке
Слуга хозяйствует бездушный
На белом маяке.
А дочка тоненькая бродит
По влажному песку,
И вал косматый к ней подходит,
К сиянью смуглых скул.
Она бежит к нему от скуки,
Но отступает вал,
Цветы ему кидает в руки,
Чтоб он не горевал.
Но отступает вал, бросая
К ее ногам свой плен,
И рада девочка босая
Гремучим вихрям пен.
Она смеется смехом лучшим
Той радостной игре,
Ей не понять тоски цветущей
Стареющих морей.
Вот птица — нет ее свежей —
Оттенков пепельного дыма,
Породы башенных стрижей,
Чья быстрота неповторима.
Летит, нигде не отдохнув,
От тростников Египта пресных
До Гельголанда — ночь одну —
До стен, как мужество, отвесных.
Уж небо стало зеленей.
Она зарей уже умылась,
И, окантован, перед ней
Могучей пеной остров вырос.
Но там, где серого гнезда
Комок однажды прилепился,
Бьет время, волны разнуздав,
Осколки рухнувшего мыса.
И плачет птица, огорчив
Весельем залитые мели,
Как будто ночь еще кричит
В ее худом и темном теле.
Так, европеец, удалясь
От той земли, что звалась детством,
Ты вспомнишь вдруг былую связь
И чувств потерянных соседство.
Преодолев и ночь и дождь
Крылом свистящим, в летной славе,
Ты прилетишь — и ты найдешь
Совсем не то, что ты оставил.
Кильский канал — это длинный канал,
Усыпительный, как веронал.
Как будто всё те же стоят берега,
И стража всё та же, всё так же строга.
И поезд всё тот же стучит над водой,
Всё той же завалены барки рудой.
И ржавые тачки ползут как одна,
И только на лицах пестра тишина.
Их надо, как цифры, читать не спеша,
Когда под конвоем проходит душа.
Но я не умею, но я не могу
Читать наугад на таком берегу.
Кильский канал — это длинный канал,
Мучительный, как трибунал.
На мачту, где флага тяжелый багрец,
Насмешливо смотрит фашистский юнец,
Повязка чернеет изломом креста,
И краска загара до злобы густа.
Недвижна канала седая струна,
А ржавые тачки ползут как одна.
Как будто весь воздух иссвистан плетьми,
Молчанье металла — над людьми.
Но вижу: за мостиком барки одной
Стоит человек, отделенный стеной,
Тончайшей стеной, от повязки с крестом,
Он мало заботится, видно, о том.
Кулак он сжимает, шагает вперед,
Рот-фронта салют кораблю отдает
И смотрит, как будто его не узнал,
На тихий, как каторга, Кильский канал.
Восток пылал; пылая, сузил
Потертых туч брезент —
Как будто там свивался в узел
Огонь твоих легенд.
Как будто там галлюцинаций
Прозрачная рука
Опять, как описал Гораций,
Ввела в волну быка.
И только звезды, только волны
В его стихах — с тобой,
Чтоб стали бедствия безмолвно
С тех пор твоей судьбой.
Как будто там — в багровой зыби —
Проплыл, тяжел и строг,
Автомобиль, подобный рыбе,
Глотая мел дорог.
Ты в нем украденной лежала,
Грозила неспроста Улыбкой
Джиоконды жалкой
С тускневшего холста.
Как будто там, от гнева розов,
Кружился самолет,
Текли твои, сверкая, слезы
На щек теплевший лед.
Ты мчалась пленницей, добычей,
Валькирией слепой,
И тот же древний профиль бычий
Качался пред тобой.
Как будто там сиреной пела,
Когда в легенд огонь,
Прильнув к подводной лодке телом,
Ныряла от погонь.
Ты пела, зная: океаны —
Такая же тюрьма,
Где ночью бредят капитаны,
Сходящие с ума.
Но я хочу тебя увидеть
Не той, преступной, той,
В бою, в несчастье иль в обиде —
Смертельной красотой.
Не той сиреною бесполой,
Не той, что мир узнал,
Крестьянкой греческой и голой,
Обломком луврских зал.
Но в день любой, пусть в день ненастный,
Увижу берега,
Твой рыжий шлем, платок ли красный
Мелькнет издалека.
Но будешь ты во всем похожа
На женщин наших дел,
Под чьей рукой и парус ожил,
И самолет взлетел.
Чтоб уцелевшие от пыток,
От боен за тебя
Встречали день, как сил избыток,
От боли не скрипя.
Словно в снег одичалый и талый
Зарываясь и шумно дыша,
Та моторная лодка взлетала,
Равнодушную пену круша.
Во весь рост перед зыбью зеленой
В ней стоял человек, невысок,
Точно в лодку был врезан мореный
Корабельного дуба кусок.
Переносные лампы светили
С теплохода на черной стене,
Пегой лошадью в звоне и в мыле
Эта лодка почудилась мне.
Как с седла одного на другое
Переносит наездника страсть,
Прыгнул лоцман, повис, за тугой он,
За веревочный трап ухватясь.
Он карабкался долго и тяжко
И на палубе стал над водой,
В куртке кожаной, в черной фуражке,
Запыхавшийся, мокрый, седой.
Он смотрел на хрипящую воду,
Отдышался и, сплюнув, пошел,
Бормоча, как старик, про погоду:
«Да, погодка сегодня не шелк».
Мне понравилась эта лохматость,
Полуночный из моря приход
И прыжка его легкая сжатость
Над сумбурною рухлядью вод.
И когда он стоял на штурвале —
Моложавый, как небо, старик,
Те же волны пред ним замирали,
Точно стал он другим в этот миг.
Я тогда был стихами замучен,
Мчался в пенистых строк полосе,
Если б мне бы такая же участь —
Путь вернейший указывать всем,
По словесной по накипи черной
Во весь рост проноситься внизу
И подняться над пеной просторной,
Отдышавшись от рифм и цезур.
Льется воздух, мужеством настоян,
Пыль чужая падает с плеча,
В днях чужих я жил не как историк,
Нрав племен в томах не изучал,
Жилы строк в моих скрипели жилах,
В них любовь и ненависть моя.
По-другому чайки закружили,
За Толбухин вылетев маяк.
Им не надо плыть в закат зловещий,
В чужестранной ночи костенеть,
В уши мне советский говор плещет,
Мне в глаза залива светит медь.
Угасает запад многопенный,
Друга тень на сердце у меня,
По путям сияющей вселенной
Мы пройдем куда-нибудь, звеня.
Но куда б по свету ни бросаться,
Не найти среди других громад
Лучшего приморского красавца,
Чем гранитный город Ленинград!
Я на руке держу противогаз,
Мне хочется сказать ему два слова:
Мы в той стране, которая сурова,
Но у которой разум не погас.
Противогаз!
Твоей резиной липкой
Обтянута Европы голова,
И больше нет ни смеха, ни улыбки,
Лес не шумит, и не шуршит трава.
Лишь рыбий глаз томится, озирая
Стальную муть дневных глубин, —
Какой актер увлек тебя, играя,
Какой тебя любовник погубил?
Так вот зачем ты пела и трудилась,
По городам копила старину —
Чтобы тебе, как состраданья милость,
Белесый холод щеки обтянул?
Как с облаков приходит нежность, жалость…
Тебя лишили волей хитреца
Последнего, что всё же оставалось:
Простого человечьего лица,
Живого человечьего обличья,
Не жить, шумя, шепча, вопя, ворча, —
Та голова, не рыбья и не птичья,
Без языка маячит на плечах.
Ты даже не услышишь сквозь резину,
Когда, поднявши грохота пласты,
Такая гибель пасть свою разинет,
Чтоб всё сожрать, чем так гордилась ты.
Но на бульварах буйного Парижа
Не для того шел в битву человек,
Чтобы его растущей воли век
Был пулею случайною подстрижен.
Не для того шахтеры старых шахт
Земли английской приносили клятвы,
Не для того в испанских шалашах
Был динамит под рубищем запрятан.
Не для того всех казематов строй
Пытал людей Германии во мраке,
Не для того в Астурии герой
Так умирал, как умирает факел.
Не для того в лучах острее сабли
Там абиссинец — в скалах далеко —
Делился вдруг воды последней каплей
С обманутым Италией стрелком.
Противогаз!
Не верю я, чтоб ты —
Мешок, чьей мерой будут мерить ужас, —
Украв людей прекрасные черты,
Торжествовал, навязываясь в дружбу.
Но, облик твой печальный теребя,
Земли земель я ставлю рядом имя!
Бессонной ночью выдумал тебя
Затравленный рычаньем века химик.
Но будет день — и мы тебя прибьем
К своим домам, набив соломой просто, —
Вот так у входа в ассирийский дом
Висели рожи пестрою коростой,
Чтоб отгонять болезни и чертей,—
Полночных вьюг и ветра собеседник,
Повиснешь ты мишенью для детей,
Невольником жестокости последней.
Я буду стар, и я приду к тебе,
И за Невой садиться будет солнце,
А рядом песня станет пламенеть
И наших щек обветренных коснется.