Не знаю. И вряд ли скоро узнаю. Сие для меня великая тайна войны. Подозреваю, что и для Захарова его поведение на передовой является непостижимой тайной.
Труднее всего познать самого себя. Я, например, не могу со всей определенностью сказать, что именно руководило мною, когда я затесался в боевые порядки атакующей пехоты и поддерживающих ее своим огнем минометчиков. Уничтожил в самом себе чувство страха? Если бы!..
Вернусь, однако, к убитому командиру, окоченевшее тело которого так потрясло меня. Ему двадцать пять. Сибиряк. Фамилия, имя, отчество — Добрынин Егор Иванович. Женат. Имеет сына и дочь. Часто переписывался с женой. Ее письма хранил в командирском планшете. Вел нечто вроде фронтового дневника. Аккуратным, твердым почерком переписанное стихотворение Константина Симонова, ставшее знаменитым, — «Жди меня»… Жди меня — и я вернусь…
Когда я читал эти строки, у меня волосы на голове встали дыбом. Видимо, для Егора Добрынина это стихотворение было фронтовой молитвой.
Комбат Захаров собирается переслать жене в Сибирь все личные вещи бывшего замполита, в том числе и дневник. Представляю, как будет потрясена Екатерина, когда прочтет «Жди меня».
Милая Любонька, да минует тебя чаша сия. Пусть свершится чудо Жди меня. Любонька, — и я вернусь!
Нам на роду написано — не разлучаться до глубокой старости.
23 февраля 1943 г.
Сегодня у меня двойной праздник — День Красной Армии, твое первое «информационное» письмо. И хотя в нем ты забыла меня приласкать, я счастлив тем, что твоя жизнь наладилась, что эвакуация только снится. Теперь буду жить куда спокойнее!
В редакции все от души смеялись, когда я прочитал слова Сашеньки, продиктованные папе-фронтовику: «А военная цензура не съест печенье, если мы его положим в письмо?»
Я послал ему два письма и буду посылать теперь регулярно.
У меня много новостей, связанных с тем, что дважды побывал на огневых позициях артиллерии, на куске земли, только-только отвоеванной у немцев. Вывороченная. Печальная земля. Настоящие огневые позиции. Дуэль — немцы пытаются подавить нашу батарею, мы — немецкую. Воронки, воронки, воронки… Огонь из стволов наших орудий. Деловая перекличка комбата с наводчиками, заряжающими, стреляющими, подносчиками снарядов… Трясущиеся от страха лошади. Недалекие разрывы немецких снарядов… Ужасная, тошнотворная вонь чужой взрывчатки… Хмурое зимнее небо… Отрешенность людей в бушлатах от всего, что не имеет отношения к работе длинноствольных, с пламегасителями орудий. Колокольный звон пустых использованных гильз, количество которых увеличивается с каждой минутой.
Вера, что со мной не может случиться непоправимое, жила во мне все время, пока я был там, где тысячи смертей летают, как мухи. Много я уже увидел страшного. Удивительно быстро привык к тому, что на войне неизбежно, — к крови, к смертям.
Как хочешь, верь или не верь, я счастлив, что наконец попал на фронт, пропускаю его события через свое сердце, имею возможность писать о них в газете. Я был на передовой два дня, а материала набрал на неделю. Прекрасен цвет нашего народа — солдаты. Сколько о них писали — все не то, не то. Они в сто раз проще, скромнее, тише, малословнее и героичнее. Главное же — правдивее. Но… фронтовая правда в неладах с военной цензурой.
Как можно правдивее хочется рассказать о фронтовиках. Вот и этим еще дорога мне жизнь — возможностью сохранить правду о войне и фронтовых побратимах.
Живу в редакции как в своей семье. С редактором подружились. Печататься надеюсь часто. Все твои знакомые живы и здоровы. Мих. Алекс, о тебе нет-нет да и вспомнит. Он по-прежнему хороший, и я не вижу конца его «хорошести». Сейчас, командуя сражающейся дивизией, он стал сильнее, мудрее, значительнее, чем был в тылу.
Послал тебе не менее десятка писем. Неужели до 22 февраля ты не получила ни одного! Почему так долго не откликалась — три недели? Конечно, сказались домашние заботы. Кроме того, ты ленишься писать письма. Но любить меня не ленишься. И то хорошо.
На этот раз я не чувствую между нами большого расстояния ни во времени, ни в пространстве. Не оттого ли это, что мы встретимся?
Я неустанно верю в нашу встречу. И она состоится. Обстоятельства моей жизни складываются так, что на это есть надежда.
Весна близко. Сегодня был почти весенний день. Ледяная Нева сияет тысячами граней. Закатное небо было такое, что уже угадывались белые ночи. Когда солнце, когда вокруг торжество красоты, когда на душе радость — в эти моменты особенно сильно хочется быть с тобой, делиться счастьем земли и души.
6 марта 1943 г.
Милая Любонька, чувствовала ли ты, как я горел в этот день? Проснулся я в девять утра и до десяти вечера беспрестанно работал. Писал рассказ «Дерево любви». Родился он из желания высказать волновавшую меня мысль. А мысль эта такая. Я глубоко убежден в том, что моя чистота оберегает твою, а твоя — мою, что наши корни переплелись навеки.
Эта мысль является стержнем рассказа от первого лица. Пошлю тебе его завтра — послезавтра.
Нужны ли фронтовикам рассказы и повести о любви? Ого — еще как нужны! Средь прочих чувств любовь занимает первое место: и говорят и думают о ней в окопах и блиндажах осажденного Ленинграда больше всего. Без нее верить в победу нельзя было бы. И воевать невозможно. Любовь к Родине — это всего лишь большая ветвь Дерева любви — любви к матери и отцу, к жене, сыновьям, дочерям, братьям, сестрам, к родной земле, к родному дому, к своему народу, к его истории, песням, обычаям.
7 марта 1943 г.
Позавчера и вчера очень грустил. Причин, кажется, нет. Напротив — должен радоваться. Ведь то, что ты сообщила, ожидалось мною на протяжении двух лет. И теперь, когда оно близко к свершению, у меня хватило радости только на один день. Видимо, преждевременно возликовал. Ни синицы в руках, ни журавля в небе. Только видение радуги. И даже видения облегчают нам жизнь. Надежда — это тоже своего рода видение. Так это или не так, но, бесспорно, хорошо то, что Ортенбергу понравились и мой роман и пьеса. Хорошо и то, что он предпринимает кое-какие меры для того, чтобы я перестал быть запрещенным писателем, но такова уж человеческая натура: хочется сразу всего и как можно скорее.
Я, грешным делом, разворачивая «Красную звезду», надеюсь найти на ее страницах свой очерк, хотя в глубине души понимаю, что еще не сделано то, чего ждет от меня Ортенберг, с чем должен выйти на люди.
…Сегодня совсем другое настроение. Работал всю ночь напролет. Над тем, думаю, чего от меня ждут. Когда лег спать, я умолял судьбу, чтобы она задержала прежние мои очерки, чтобы на свет божий я, для многих навсегда пропащий, объявился с тем, что родилось сегодняшней ночью.
Пишу маленькую повесть «Человек, которого мы любим». Главный ее герой — бывалый русский солдат, храбрый, скромный, веселый и малость лукавый. Я, кажется, понял, почувствовал, как надо писать о войне, чтобы тебя читали с интересом и душевным волнением. Может быть, не повесть это, а большой рассказ, где и война, и кровь, и тоска по дому, и весенние ручьи, и песни, и любимые окопные байки — одним словом, все, что есть в жизни солдат. Фронтовая правда, которой дивизионная газета боится как черт ладана.
Вот уж когда выговорюсь, изолью душу, расквитаюсь за долгое молчание! Чудак! Было ли оно, молчание? Как ты мог забыть «Труд», «Солдаток», «Пшеничный колос»? Не забыл. Лежащие в дальнем ящике стола писателя рукописи безмолвствуют. Обретают голос лишь после того, как становятся книгами.
С женским днем тебя не поздравляю. Уж он очень тяжел нынче этот день. Величайшие тяготы свалены на ваши хрупкие женские плечи.
Ленинградский фронт, 22 марта 1943 г.
Дорогой мой сыночек, Сашуша!
Твоя мама, а моя Люба писала мне, какую радость доставляют тебе мои письма. Часто ты бегал в домоуправление и спрашивал: «Нет ли мне письма от папы?» И огорчался, когда писем не было.
Все это время я был очень занят. Тебе, конечно, интересно, чем я занимался. Пожалуйста, расскажу. Я сидел за столом и работал несколько дней кряду… Представляю твое удивление. Как так, подумал ты, в Москве работал, в Перми работал и на фронте работаешь. Разве на фронте работают? На фронте воюют. Танкист воюет, пулеметчик воюет, пехотинец воюют, летчик воюет. И писатель должен воевать: убивать фашистов.
Нет, Сашуша, я пока еще не воевал. Помогаю бойцам воевать. Ты спросишь — как помогаю? Очень просто. Сажусь в машину, груженную снарядами, еду на передовые позиции. Чаще всего добираюсь пешком. Немцы пытаются остановить меня минами, бомбами, пулями, а я иду себе и иду, проникаю в самую середину фронта — и ничего, остаюсь жив. И ни на одну минуту я не думаю, что меня могут убить. Нет, я слишком мало жил на свете, слишком мало написал книг, слишком люблю жизнь, чтобы дать себя убить. Правда, пуля большая дура, снаряд тоже дурак — убивает и тех, кто очень любит жизнь. Позавчера на передний край налетел вражеский истребитель, убил разрывной пулей моего лучшего друга Ваню Изовита, корреспондента. Долго, долго я буду горевать. Он тоже сильно любил жизнь. Да и как ее не любить в двадцать два года!
…Прихожу я к бойцам, смотрю, как они воюют, разговариваю с ними и записываю их рассказы. После этого покидаю передовую, удаляюсь в деревню, куда падают только бомбы и снаряды, но уже не свистят пули, и работаю: описываю, как бойцы воевали. Газета потом печатает мои рассказы и очерки. Бойцы читают.
Теперь понимаешь, как я работаю на фронте? Сейчас опять отправляюсь туда, на передовую позицию. В другом письме напишу, что такое передовая. Обнимаю. Твой папа.
30 марта 1943 г.
Судьба, кажется, решила обласкать меня.
Несколько дней тому назад на передовые позиции, в штабную землянку командира полка Долина, позвонил начальник политуправления армии и приказал немедленно разыскать на передовой и командировать в Ленинград писателя Авдеенко для переговоров с редактором фронтовой газеты.
Подумать только — меня, опального, разыскивают, со мной хотят вступать в переговоры! Да еще кто!
Вижу, вижу, Любонька, ты улыбаешься…
Ну, явился я к редактору. И что же ты думаешь он мне предложил? Написать рассказ или очерк о девушках-фронтовичках: какими они должны быть и какими не должны. И, оказывается, это не его личная инициатива, а поручение начальника политотдела Ленинградского фронта. Кроме того, редактор добавил, что, возможно, это поручение исходит от самого А. А. Жданова.
Я обезумел от радости. Мне предложили такую тему, мне, «большому грешнику» по части женской нравственности. Вспомнили автора «Закона жизни», фильма о любви юных, обожженных неумелой любовью.
Кроме того, я еще радовался и потому, что, не зная ничего о намерениях Жданова, я разрабатывал эту тему в повестях «Человек, которого мы любим» и в «Солдатках».
Предложение я, конечно, принял, сел за работу — и вот сейчас окончил ее. Получился небольшой очерк. Написал с натуры. В одно дыхание. Пока что это лучшее мое фронтовое произведение. Так думаю сегодня.
Утром, с рассветом, помчусь в Ленинград, сдам рукопись и с душевным трепетом буду ждать: напечатают или дадут поворот от райских ворот?
1 апреля 1943 г.
Вернулся в свои края более чем печальным. Не пойдет во фронтовой газете мой документальный очерк. Почему? Не дорос еще до уровня фронтовой газеты. Таковы якобы решения больших начальников. Передумали сменить гнев на милость? Или им сверху не разрешили? Скорее всего, последнее.
Напечатал очерк в дивизионной газете. Посылаю тебе. Прочти и напиши свое мнение. Оно очень важно.
7 апреля 1943 г.
Я тебя, возможно, огорчил кое-какими письмами и, может быть, и «Человеком, которого мы любим». Что ж, я привык к неудачам, не буду удивлен и твоей злостью и на эту рукопись. Но вместе с тем я так привык к мысли, что все-таки добьюсь своего, привык к упорству, привык, что настороженное отношение к моей работе не собьет меня с толку, не подрежет крылья. Кроме того, если б сам процесс труда не приносил мне радости, я б, конечно, давно засох.
Все об одном и том же из письма в письмо!.. Сколько энергии тратится на подбадривание себя, на утешение. Что поделаешь, надо! Твои «нравоучительные» письма, безусловно, и сами по себе полезны, и, главное, хороши тем, что постоянно взывают к моему внутреннему миру, жгут меня и жгут. Пиши, любимая, в таком же духе.
10 апреля 1943 г.
Обнимаю, любимая Каштаночка, крепко и нежно целую. Не бойся, это письмо не будет таким грустным, как прежние. Сейчас ночь. Нашел пристанище в землянке на переднем крае. Не умолкают разрывы Мин и снарядов. Сижу в шапке; чтобы земля, которая сыплется сверху от содрогания землянки, не набивалась в волосы. Все, т. е. почти все, спят, а я пишу и думаю о тебе. Когда только не думаю! Но сейчас, в такую бурную ночь, на земле, где нет ни единого живого кустика, где не один и не два человека распрощались с жизнью, — сейчас думаю о тебе и Сашеньке с особой нежностью. На душе спокойствие, несмотря на то, что наверху такое творится… А может быть, потому я спокоен, что мои личные невзгоды кажутся мелкими по сравнению с тем, что творится вокруг, что ждет меня каждый час, каждую минуту. Мое спокойствие исходит от веры в жизнь и во все хорошее, что есть и будет у тебя и у меня.
Вчера за обедом в землянке мы разговорились с Мих. Алекс, о письме Павленко, напечатанном в «Красной звезде». Я хвалил. Песочин вдруг рассвирепел. Чепуха, мол, приторная, слащавая до тошноты. Жены наши живут в страшной нужде, их жизнь более сурова, чем в письме Людмилы. Не об этом вашему брату надо писать. Об огороде-кормильце пишите. Об очередях. О холодной квартире. О босоногих детях. Ну и дальше в этом роде.
12 апреля.
Только что вернулся с передовой и нашел три твоих письма. Давно знаю, что люблю тебя, что ты меня любишь, но все-таки читал твои признания с такой радостью, будто слышу впервые.