К книге
Наказание без преступленияСтраница 39
80%
Страница 39
39

Вряд ли ведомо замкомдиву, что он исповедует веру бога литературы — Льва Толстого.

— Ладно, соловья баснями не кормят. Шагом марш, товарищ лейтенант, за мной. Накормлю, чаем напою и на теплой печке спать уложу. Есть здесь, при станции, нечто вроде тыловой штаб-квартиры дивизии. Пошли!

«Штаб-квартирой» оказался жарко натопленный бревенчатый дом, типичный для Севера: с полатями, печкой, холодными сенями, божницей и домоткаными половиками. Встретила нас дородная хозяйка. Она-то и накормила, напоила и спать уложила лейтенанта.

Проснулся я, по казарменной привычке, рано утром. Пахло сдобным тестом, растопленным маслом. В печи потрескивали дрова.

Едва успел умыться под рукомойником, как появился с мороза чуть заснеженный мой земляк, посланный судьбой. Война, как это ни парадоксально, с одной стороны ожесточила людей, а с другой — смягчила.

Земляк сообщил, что на станцию с минуты на минуту должен прибыть комдив Песочин: будет проверять службу тыла и движение грузов, предназначенных для дивизии.

Вскоре появился и сам комдив. Высокий. Стройный. Мужественно-красивый. Суровое лицо. Уверенность и спокойствие.

Земляк представил меня комдиву с такой значительностью, будто я должен занять пост начальника штаба дивизии, а не командира минометного взвода. Комдив с отсутствующим видом пожал мне руку и, кажется, сразу же забыл о моем существовании.

— Петровна, не заваришь нам чайку? — обратился он к хозяйке.

— Заварила, товарищ полковник. И завтрак приготовила: ваши любимые вареники с творогом в топленом масле и со сметанкой.

Сейчас, в голод, вареники с творогом? Да еще в топленом масле и со сметаной?

Комдив снял черные, кожаные, на меху перчатки, сбросил шинель на теплой подкладке и, потирая руки, сел за стол, накрытый чистейшей белой скатертью.

Мельком взглянув на меня, указал на стул:

— Прошу!

Пригласил и заместителя, но тот отказался, сославшись на неотложные дела. Попросив разрешения удалиться, он ушел, быстро закрыв за собой дверь, чтобы не напустить в дом холода.

Завтракаем вдвоем. Лейтенант без году неделя и полковник, командир дивизии. Чувствую себя скованным по рукам и ногам. Нельзя вводить человека в заблуждение — надо рассказать свою историю: исключен оттуда и оттуда, проштемпелеван так и этак. Комдив должен узнать правду от меня, а не из бумаг в засургученном пакете.

— Товарищ полковник… — начинаю я и достаю пакет с личным делом.

— Ешьте, ешьте, лейтенант! Первым делом вареники, а все остальное потом.

Чревоугодничаю, но ни на мгновение не забываю, что предстоит рассказать. Трудное это дело — вслух вспоминать, как тебя распинали, сдирали кожу, и при этом признавать справедливость наказания.

Сумею ли достойно поведать, что со мной случилось? Будут ли меня слушать?

Люди чаще всего плохо понимают друг друга. И не потому, что недоверчивы от природы, — разного рода обстоятельства не позволяют им быть самими собой.

В засургученном пакете официальные бумаги. Не сомневаюсь, что меня расписали таким, сяким и этаким, мазаным и перемазанным. Комдив Песочин обязан считаться с тем, что сказано в документах, а не с тем, что услышит от меня. Мертвая бумага таит в себе большую силу, чем живой человек. Такова реальная действительность.

Покончив с варениками и принимаясь за чай, комдив спрашивает:

— Какое военное училище закончили?

— Пермское. На скорую руку созданное в Красных казармах.

— Преподаватели были хорошие?

— Неплохие. Во всяком случае, воевать научили.

— Смелое заявление. — Комдив засмеялся. — Воевать по-настоящему можно научиться только на поле боя. Весной сорокового я считал себя подготовленным военачальником, а война показала, что переоценил себя. В Сталинграде за три месяца боев нашей дивизии на улицах города, в домах и во дворах мы получили столько всего, чего не могла дать никакая военная академия.

Отодвинув стакан с чаем, комдив поднялся. Вскочил и я.

— В моей машине найдется место и для вас. Довезу до места назначения. Штаб дивизии располагается в поселке Плоском, а полки — в окрестных деревнях. Подождите меня здесь, пока я закончу дела с тыловиками.

Оделся и ушел. А я пью чай, смотрю на засургученный пакет и жалею, что не сумел, не успел выговориться; Не обернется ли это худом? Впрочем, чего бояться? Дальше фронта не пошлют, меньше минометного взвода не дадут.

Вскоре комдив вернулся. Приказным тоном бросил:

— Поехали!

Дорога пробита бульдозером в северных снегах. На обочинах слева и справа высоченные сугробы. Через полчаса, может быть, и того меньше, подъехали к старой, без крестов церкви. В ней расположен штаб 131-й дивизии. Комдив выходит из машины и дает знак, чтобы я следовал за ним. В церковном притворе крошечный кабинетик комдива. Стол, две табуретки. Зарешеченное окно.

— Садитесь! Здесь и начнем наш официальный разговор.

Я сел и положил на стол пакет. Комдив взял его, подержал в руках, как бы взвешивая, и раздумчиво сказал:

— Нетрудно догадаться, что тут написано. Знаю, как делаются такие дела. Да и сам побывал в вашей шкуре, на волосок был от гибели. И потому склонен больше верить самому себе, а не чужому сочинению.

Все еще не вскрывая пакета, глядя мне в глаза, комдив сказал:

— Скажите, кем вы сейчас себя чувствуете? Минометчиком или писателем?

— Я чувствовал себя советским писателем даже в ту минуту, когда расставался с билетом члена Союза писателей. И теперь чувствую себя писателем.

Комдив пристукнул по столу кулаком.

— Я так и думал! В свое время я познакомился с вашей первой книгой. С тех пор составил о вас твердое мнение, которого и сейчас придерживаюсь. И потому скажу все, что думаю. Уверен, что вы будете гораздо полезнее для фронта в качестве писателя, а не командира минометного взвода. Кстати, в боевых условиях минометчик живет в среднем, как показал опыт обороны Сталинграда, менее двух недель. И писатель, конечно, уязвим для пуль, но все-таки не так, как минометчик. Писатели Симонов, Гроссман прошли через Сталинград и остались живы, написали великолепные очерки о битве на Волге. Короче говоря, товарищ лейтенант, мое решение такое: командовать минометным взводом я вас не пошлю. Как только попадем на фронт, начнем воевать, прикомандирую вас к дивизионной газете военным корреспондентом. А пока, до фронта, будете состоять при штабе дивизии, как бы моим личным порученцем. Вот и все. Устраивайтесь на квартиру. Нет, еще один вопрос. Вы женаты?

— Да, имею пятилетнего сына.

— Жена, семья, конечно, эвакуирована?

— Да. Живет на Урале, в Перми.

— Бедствует?

— Как все солдатки.

— Больше вопросов нет.

Комдив разорвал конверт, пробежал глазами написанные в нем бумаги, усмехнулся и ничего не сказал.

Поселили меня в теплом бревенчатом доме, стоящем на краю поселка, на опушке заснеженного леса. Выдали новенький белый полушубок, валенки, суконные галифе, гимнастерку, овчинную безрукавку, хромовые сапоги, ушанку и кобуру с пистолетом и запасной обоймой. Оружие… Доверили!

А на другой день вызвал к себе комдив и, ничего не говоря, вручил бумагу с коротким, напечатанным на машинке текстом, с круглой печатью, с номером воинской части и с подписью ее командира. Это был так называемый «вызов». В нем сказано, что моя жена такая-то с сыном, эвакуированная из Москвы на Урал, направляется в населенный пункт Плоское по месту службы мужа. На основании этого документа Люба сможет получить пропуск в милиции города Перми и приехать ко мне. Неделю — другую поживем вместе под вологодской крышей, прежде чем надолго, может быть и навсегда, расстаться.

— Своей жене я уже послал вызов. Так что теперь дело за вашей, товарищ лейтенант.

Приехали, родные и милые. Семья… Самая лучшая форма жизни, полная разумного и поэтического содержания.

Новый, 1943 год встречаем в доме комдива Песочина. Были новогодние тосты, поздравления, всяческие пожелания друг другу, были патефонная музыка, танцы, веселье, пироги, хмельное. Веселился и я. С тех пор как стал общаться с полковником Песочиным, перестал быть отчужденным от мира сего. Для Песочина я человек, достойный доверия, уважения, способный сделать немало хороших дел. И этим он возродил меня.

Танцуя с Песочиным, Люба обеспокоенно спросила:

— Не пора ли нам с сыном уезжать?

— Не волнуйтесь. Я скажу, когда вам уезжать. — Лукаво улыбнулся и добавил: — И провожатого дам.

Да святится Ваше имя, Михаил Александрович Песочин! Да будет весь Ваш род в десятом и двадцатом колене таким же человечным, как Вы! Пусть минует Вас вражеская пуля.

Не дошли до неба мои молитвы.

Генерал Песочин, командир дивизии, штурмовавшей весной 1945 года столицу Силезии Бреслау, был убит. Похоронен в Киеве, на Владимирской Горке, на кладбище героев Великой Отечественной.

Январь 1943 года.

На ясном небосклоне появились грозовые тучи. Мой донецкий земляк и кое-кто из доброжелательных штабных офицеров доверительно рассказали, что на комдива Песочина жмут сверху: почему он использует не по назначению лейтенанта такого-то, бывшего писателя, автора антисоветских произведений, исключенного из партии и Союза писателей? Комдив наскоки отразил, сказав, что ему виднее, где и как с наибольшей пользой использовать присланного лейтенанта.

Я поверил слухам, однако с тревогой присматривался к Михаилу Александровичу: не дрогнул ли? Не сожалеет ли, что не побоялся опального?

Нисколько бы я не обиделся, если бы заметил перемену. Все мы люди. Плетью обуха не перешибешь.

Нет, не переменился. Если и переменился, то к лучшему. Посылает с поручениями туда и сюда… Рассказывает о летних боях дивизии в Сталинграде.

Когда я вхожу в офицерскую столовую, он, сидящий в углу, у окна за отдельным столиком, повелительным жестом приглашает к себе. Вместе завтракаем, обедаем, ужинаем. По вечерам иногда играем в шахматы.

А что же я? Каким был все это время? Восторгался позицией сталинградца, и было страшно за него: может голову потерять, если до Верховного дойдет, как человека в маске пригрели в 131-й дивизии. Со дня на день ждал, что мое положение круто переменится вмешательством сверху. Скорее бы на фронт. Там все упростится. Кровь и смерть искупают грехи, оплачивают несправедливые счета.

Все ли? Есть такого рода прегрешения, за которые придется отвечать потомкам грешника: сыновьям, дочерям, внукам, правнукам, праправнукам.

Любу и Сашу, сразу после Нового года, раздобыв пропуск, отправил в Москву. Провожатым был я. А вскоре и сам покинул Плоское. Вместе с дивизией.

Для того чтобы подвезти полнокровное соединение к фронту, понадобилось немало эшелонов: теплушек с двухэтажными нарами и платформ для орудий и инженерного имущества. Приехали на фронт и несколько тысяч необстрелянных лошадей. 131-я сталинградская дивизия, согласно приказу о секретности, стала скромно называться хозяйством Песочина. И грозное на самом деле, хорошо вооруженное, обученное военному делу хозяйство, хозяйство-громадина, двинулось по Вологодской земле на северо-запад, к землям, прилегающим к Ладожскому озеру, к Неве, Ленинграду и Балтийскому морю. Шесть дней и ночей эшелоны пробивались к фронту. Сквозь бомбежки, развалины, заносы, метели. Остановки — длительные, движение — скоростное. Стучали на стыках рельсов колеса теплушек. Тревожно ревел паровоз. Время от времени погромыхивали эшелонные зенитки и тарахтели пулеметы. Ветер доносил в штабной обрывки лихих песен, звуки баянов и гармоний, бушующих в жарко натопленных теплушках. Мелькали разрушенные и чудом уцелевшие станции, скованные льдом речки, мосты и прямые столбы дымов над белыми деревьями и поселками. Чернели среди зимней белизны еловые леса.

До войны, до начала блокады и осады Ленинграда, в город вели десятки земных дорог. Сейчас осталась одна: из Кабоны. Трасса длиной в сорок километров проложена по льду Ладоги, обвалована сугробами и льдом. Охраняется зенитками. Чисто русское чудо называется Дорогой Жизни.

Вот сюда, в Кабону, и прибыло хозяйство Песочина. Для того чтобы под покровом ночной темноты, пешим порядком совершить бросок через Ладогу, находящуюся под обстрелом тяжелых вражеских орудий и почти непрерывной бомбежкой с воздуха.

Бросок начался перед заходом скупого на свет и тепло северного солнца. С твердой земли на скользкий лед выходили полк за полком, батальон за батальоном. Больше всего русаков-северян. Полушубки, ушанки. Рукавицы, варежки. Валенки. Оружие всех видов. Белые сани с лыжами вместо полозьев, а на них минометы, станковые пулеметы, боеприпасы, противотанковые ружья. Играет духовой оркестр. Развеваются на ветру красные флаги, укрепленные на большой, вроде бы Триумфальной арке, вмороженной в прибрежный лед. Каждая колонна, под звуки марша духового оркестра, прошла под этой голубой аркой. Завтрашние защитники Ленинграда проходили под аркой и, казалось, говорили: «Вот оно какое дело, братцы-сталинградцы! Мы еще воевать не начали, а нас сквозь арку Победы протащили. Аванс выдали. Так оправдаем его, славяне!»

И я прошел под аркой Победы и, ступив на лед Ладоги, устремился к Ленинграду по Дороге Жизни. Шагал с музыкой и солнцем в душе, не предчувствуя, что в условиях почти непрерывного житья-бытья на переднем крае мне предстоит выиграть не одно сражение с хулителями, гонителями, притеснителями, находящимися по эту сторону фронта. Надо было одержать победу и над собой: не утратить человеческого достоинства и естественного желания жить.

Из фронтовых писем

Ленинград, 6 февраля 1943 г.

Здравствуй, Любонька! Здравствуй, Сашуша! Чувствуете ли, как я близко от вас? Сижу на берегу торосистой Невы, смотрю на низкое, хмурое небо и всем сердцем с вами. Все стало хорошо с того момента, как мы побратались с Мих. Александровичем. Были мы неразлучны шесть суток. Помнишь октябрь позапрошлого года, нашу эвакуацию? Так вот, мы жили там, где ты жила с Майкой и другими женщинами, — в теплушке. Только у нас было больше соломы, вольготнее и сытнее. Мы ехали, стояли, попадали под зимнюю грозу, читали, ели, спали. И говорили, говорили. На много месяцев вперед наговорились. Хороший он, мой друг. Бескорыстный совершенно. Военная косточка и вместе с тем большой интеллектуал.

Предыдущая главаГлава 39 из 49Следующая глава