Годы — это люди. Вспоминая каждый год своей жизни, смотришь ему в лицо — и узнаешь давно ушедшего человека, которого ты тогда любил — или, может, ненавидел. Мать, отец, чумазый дворовый дружок, девочка-задавака с другой улицы…
21-й год — Гольдберги тогда еще жили в Мюнхене — остался в памяти Ронни с уродливым, острым, как бритва, лицом. Он ухмылялся ему, тускло блестя железными зубами Уве Франка.
Никто не помнит Уве Франка, да и не надо помнить. Кто он? Всего лишь взъерошенная призрачная гончая, летящая в авангарде дикой охоты. Те годы и были как дикая охота, что в стылую ночь несется над полумертвой от страха и мороза землей, затягивая в свою бешеную скачку всех, кто может отдать ей свое тепло.
Но тогда Ронни этого не понимал, и другие мальчики ничего не понимали, слишком уж были молоды.
Ронни было семнадцать, и он гордился тем, что Уве Франк, офицер и герой войны, беседует с ним как с равным.
Веймарская республика и Версальский мир, совокупившись, родили многих героев — сейчас их, пожалуй, скорей назвали б чудовищами.
С возрастом зрение не гаснет, а обостряется — глаза тускнеют, но просыпается душа. Во всяком случае, позже Ронни не увидел бы в Уве Франке, с его вечной яростью, шепелявостью и деревянным костылем, героя. Увидел бы озлобленного, искалеченного войной, обманутого человека. Их таких тогда было много, офицеров разбитой армии, и все они были одинаковы в своей ненависти к коммунизму, евреям, республике и напиткам слабее шнапса. Но мальчикам они нравились, потому что молодым всегда нравятся бунтари — а у них был их нелегальный «Черный рейхсвер», где каждый из пацанов хотел оказаться, они считали «Черный рейхсвер» чем-то вроде пиршественного зала в Асгарде.
Уве Франк был у черных одним из тех, кто отвечал за работу с молодежью. Это был хороший выбор. Его костыль и железные зубы внушали уважение, а глаза повергали в трепет. Это были презрительные очи человека, знающего правду обо всем, и о тебе в том числе.
Всех новичков, что только появлялись в его поле зрения, он обычно звал по прозвищам, которые придумывал сам. Ронни долго был у него Еврейчиком (и как же был счастлив, когда он произнес наконец: «Еврейчик — правильный парень, давай садись сюда, Рональд» и далее звал его по имени), Ганс — Рохлей, Роберт — Поросенком. Приходили все новые ребята, случались среди них и совсем сопляки 14-летние, строившие из себя 16-летних, но с Уве этот номер не проходил. Строить из себя у него было бесполезно. Хочешь быть взрослым — будь или убирайся к мамочке.
Не прогнал он только одного из этих щенков, которого сразу прозвал Дворянчиком. Все были удивлены, потому что Уве к тому же не доверял и парням из слишком уж хороших семей, звал их маменькиными сыночками. Среди его ребят был только один такой — Яльмар фон Гроф, который, дабы Уве не так часто вспоминал о его происхождении, стал настоящей оторвой. Кажется, за месяц он попортил фотографию пятнадцати коммунистам — ну и сам заработал шрамище во всю физиономию, страшно было смотреть. А уж разговаривал этот Яльмар, то и дело мешая в свою речь такие слова, каких, наверное, сам Уве не произносил, ловя на себе окопных вшей. Яльмар был свой в доску.
Этот новый паренек был совсем не такой. Вообще говоря, никто б не подумал, что ему всего 14 лет — он был высокий, выше того же Роберта, и лицо у него было слишком серьезным, чтоб выглядеть детским. Правда, смазливое, что да, то да. Белая кожа без всяких прыщиков, темно-голубые глаза, мягкие, словно у девчонки — точней, мягкими они становились, когда он не замечал, что на него смотрят. Светлые волосы, но не соломенного и не золотистого, а какого-то дымчатого оттенка. Одет он был не только недешево, но и вызывающе аккуратно для мальчика. Симпатичный паренек, и с виду — маменькин сынуля, как он есть… впрочем, так Ронни думал о нем со злости. Сам он хотел бы выглядеть как этот парень, а не как еврей (с оруженосцами, как называли себя его теперешние друзья, он почти забросил скрипку). Хотя он и слышал от маминых подруг, что отец его был красавец — его это совершенно не вдохновляло. Каждый день Ронни смотрел в зеркало — на свои вьющиеся черные волосы, карие глаза — и думал о том, что нет тут ничего красивого. Безжалостная амальгама являла ему не больше, ни меньше, чем тощего еврейского мальчишку с настороженным взглядом. Однако его обнадеживало, что ему Уве верил, а этому мальцу с его светлыми вихрами и синими глазами — пока еще нет. Во всяком случае, не до конца.
И Ронни всей душой хотел, чтоб он оказался маменькиным сынком.
Да вот как бы не так.
Во-первых, само его появление среди оруженосцев запомнилось всем, кто играл в тот вечер в футбол на пустыре за крупповским складом.
Это был, конечно, дворовый футбол — играли в тот раз четверо на четверо, и команда, в которой был Ронни вместе с Рихардом, Гансом и Рохлей, безнадежно проигрывала со счетом 2:8 команде Яльмара — там были Роберт-Поросенок и быстроногие конопатые близнецы Фриц и Франц. Поросенок стоял на воротах, толку от него, как знали все, было немного — но штука была в том, чтоб хотя бы пробиться к этим воротам… Верзила Яльмар и шустрые Фриц и Франц обеспечивали оборону без единой бреши…
Ронни поймал сердитый взгляд Рихарда. Шестнадцатилетний упрямец с пшеничным чубом ненавидел проигрывать и все чаще вылезал с Яльмаром один на один.
Никто поначалу не заметил незнакомого паренька, остановившегося неподалеку и с интересом наблюдающего за игрой.
В руках у него была большая коричневая папка. А сам он был в сером пиджачке и белоснежной сорочке, и даже с галстуком. В общем, один из тех, над кем презрительно посмеивается уличная шпана…
Рихард довыделывался — в яростной борьбе за мяч Яльмар случайно (а кто бы посмел сказать, что не случайно?) врезал не по мячу, а по его лодыжке. Рихард рухнул в пыль. Поднялся, попробовал наступить на ногу и опять со стоном сел на задницу…
Ронни помог ему дойти до бревен, служивших скамейками. Лодыжка посинела и пухла прямо на глазах, Рихард молча распустил шнуровку на высоком башмаке, в глазах его стояли злые слезы.
— Все, продули, — сказал он и выругался. Потом буркнул:
— Сигарета есть, Еврейчик?
— На, — сказал Ронни.
— Все, продули…
Рохля и Ганс скорбно посмотрели на синюю лодыжку Рихарда.
Яльмар меж тем с ухмылкой что-то говорил Фрицу и Францу, своим верным вассалам. Он даже не подошел взглянуть, что с Рихардом. И это вывело обычно тихого Ронни из себя.
— Доиграем, — сказал он.
— Трое на четверо? — сказал Рихард, — Рёхнулся ты…
Проигравшие часто чувствительны к взглядам, и потому Рихард вдруг обернулся:
— А ты чё тут болтаешься? Пшел вон!
Это было адресовано тому самому чужому аккуратному пареньку с кожаной папкой.
Он спокойно выдержал четыре неприязненных взгляда и сказал:
— Я же просто смотрю.
— Не фиг тебе тут смотреть, — рыкнул Рихард.
Но тот ни капли не смутился. Более того, проявил неслыханную наглость:
— А можно я с вами? Ты же, — извиняющийся взгляд на Рихарда, — теперь играть не можешь…
— Да мне пофигу, — ухмыльнулся Рихард, — Еврейчик, если вы из себя намерены дураков ломать, то бери этого.
Ронни с сомнением поглядел на чистенький костюм новобранца. А тот уже улыбался ему:
— Ну можно? Да?
— Играй, — процедил Ронни, — как звать-то?
— Бальдур…
— Ладно, пошли.
Бальдур швырнул на бревна папку и пиджак, стянул галстук, по локоть завернул рукава сорочки.
Команда соперников встретила пополнение во вражеском стане насмешливым свистом. Бальдур только улыбнулся…
Аутсайдеры не верили своим глазам. Чистюля просто преобразился, когда услышал первый глухой шлепок истерзанного мяча об утоптанную землю… Ронни вздрогнул, когда нечаянно столкнулся с Бальдуром и увидел, какие у него злющие, горящие глаза… Парень сражался на поле, как на фронте. Он не бегал — летал, а мячик был как маленький муштрованный пес, обретший наконец хозяина — он сам летел, катился, рвался к Бальдуру и послушно прилипал к его щиколотке… Парень отличался виртуозной обводкой, вскоре оказался один на один с Поросенком — и влепил в ворота из двух кривых столбов красивый, унизительный по своей элегантности гол…
Ронни заметил, как зло сплюнул Яльмар, но ему было плевать на это. Игра пошла. Вдвоем с новичком они довели счет до 7:8, а потом Яльмар опять случайно — ну и кто посмеет сказать, что не случайно? — вышиб злосчастный чумазый мячик на дорогу, где тот моментально испустил дух под колесами грузовика.
— Вот черт, — сказал он после этого, — Ладно, с меня новый.
На новичка он и не взглянул — а что было глядеть. После игры тот выглядел ничем не лучше всех остальных — в грязи по уши, волосы дыбом, мокрый лоб в черных разводах.
— Сигарету дайте кто-нибудь, — процедил Яльмар.
Фриц и Франц синхронно хлопнули себя по карманам и пожали плечами. Ронни выудил пачку, смял и выкинул, последнюю сигарету стрельнул у него Рихард. Остальные не курили, а у Рохли, который курил, в жизни своих сигарет не было.
Бальдур протянул Яльмару недавно початую пачку. Сигареты были пижонские, американские, дорогие, как черт — «Пэлл Мэлл». Яльмар сам курил такие. Впервые он сподобился пристально взглянуть на новичка, грязными пальцами вытягивая из пачки сигарету.
— Ничего играешь, — снисходительно обронил он, — Как звать?
— Бальдур.
— А полностью?
— Бальдур фон Ширах.
Ну это было ясно, подумал Ронни, что «фон». А Яльмар вдруг хлопнул парнишку по плечу:
— Мой Бог, да я твою маму знаю! Они с моей подруги! Ну, понял?
— Но, — замялся Бальдур, — у моей мамы много подруг, честное слово.
— Лотта фон Гроф.
— А! Так ты фон Гроф, понятно, — улыбнулся Бальдур, — Яльмар, да?
— Да, да.
Яльмар собирался ни с кем, кроме Бальдура, и не разговаривать сегодня, но тот неожиданно разрушил его планы.
— Ребята, а вас как зовут?..
Уве, который ничего этого не знал и которому до пацанских игр не было никакого дела, сразу же заставил оруженосцев устроить новичку дельную проверочку — и они устроили. Он не побоялся задирать красных на улице и влезть в заведомо неравную драку. Ну, разумеется, оруженосцы не дали им сильно его отколотить. Если б он трусил или хныкал — то просто ушли бы, и больше б он рядом с Франком не появился. Но паренек дрался, пока не свалили — пусть и случилось это очень быстро.
Стоило видеть его дорогой костюм после того, как он поцеловался с мостовой. А из носа и разбитой брови текли кровавые струйки, оставляя пятна на белом воротнике сорочки…
— Тебе дома не попадет? — поддел его Роберт, когда оруженосцы с триумфом возвращались.
— Попадет, наверно, — отозвался он совершенно равнодушно, словно его спросили не о родном доме, а о расписании поездов.
Вид у него был совершенно дикий, особенно рядом с этими парнями, которые выглядели уличными хулиганами, и тут — этот, в костюме с галстуком, промокающий белым платком кровавую юшку…
— Добро пожаловать в оруженосцы Черного рейхсвера, Бальдур.
Уве торжественно пожал ему руку, но паренек даже не улыбнулся.
Уве обвел ребят взглядом — и его острые, словно щепки, глаза впились в угрюмое лицо Ронни:
— Присмотришь за ним. Объяснишь, что к чему. А ты, — он перевел глаза на новичка, — не гляди, что наш Ронни еврейчик, прежде всего он — немец. Видал я на войне неплохих еврейских парней…
Ронни втайне обрадовался, что Уве поручил ему приглядывать за новичком.
Дело было в том, что Ронни, хоть вроде бы и считался у этих парней своим, все же был один. Никто особенно не стремился с ним подружиться — их папаши и мамаши успели внушить им неприязнь к евреям, как к некой хитрой и опасной силе, которая только и стремится отвоевать у них жизненное пространство — деньги, работу и белокурых девушек.
В парикмахерских Ронни просил, чтоб ему как можно короче стригли волосы — так, чтоб было незаметно, что они вьются, и был даже не против, чтоб кто-нибудь крепко дал ему в нос, чтоб навек изменить его форму…
Этот парнишка, Бальдур, был на два года моложе, и в Ронни боролись желание протянуть ему руку и подружиться с ним — и беспомощное пренебрежение («сопляк!»)
К тому же, Бальдур сразу выбил всех из колеи тем, что держался со всеми на равных. Другие малявки смотрели старшим оруженосцам в рот, а если и пытались вставать на одну с ними доску, то получалось у них это так, что сразу был виден недостаток годков и умишка.
С этим было не так. Он действительно казался взрослее своего возраста, этот Бальдур. А держался и вовсе как взрослый — вежливо, холодно, с достоинством. И ему это шло. Ронни подумал, что тут у такого сразу появится друг, а то и несколько — но он не торопился с этим. Даже Яльмар, на которого все новички смотрели восторженно, не производил на него должного впечатления.
— Знаю я эту семейку, — сказал Яльмар, когда оруженосцы однажды вечерком посиживали в пивной вместе с Франком, Бальдура и прочей мелюзги с ними не было, — Моя мать с его хорошо знакомы, она у нас часто бывает. Помню, ей чуть дурно не стало, когда она мой шрам увидела — «Как же так, Яльмар?» — «Да так, подрался, тетя Эмма» — «Ну что ж тут поделаешь… Мальчики должны драться…» Она американка. А папаша его — Карл фон Ширах — капитан, служил у кайзера, потом был директором театра. Старший парень у них застрелился в 18-м, я слышал, как тетя Эмма жаловалась моим, что с той поры и младший как с ума сошел…
Никто из парней не спросил, почему старший сын Ширахов застрелился. Это было не единственное самоубийство в позорном 18-м году.
Ронни и Бальдур клеили на улице плакаты.
Ронни пытался болтать, Бальдур отвечал, вежливо и вполне доброжелательно — он был очень воспитанный паренек и потому просто никак не понять было, как именно он к тебе относится.
— Ты один у родителей? — спросил Ронни. Рука Бальдура с кисточкой, только что сунутой в ведерко, дрогнула — и на штанах у него оказалась длинная белесая сопля мучного клейстера.
— Вот черт, — сказал он, пытаясь стереть соплю носовым платком, — Нет, у меня есть сестра. Розалинда. Страшная зануда. Слава Богу, ее отправляют учиться в Америку.
Про брата — ни слова.
— А ты где учишься?.. — Ронни участливо смотрел, как Бальдур размазывает по штанам белесую липкую дрянь.
— В гимназии, — ответил Бальдур, — Ронни, а ты откуда такой?.. Кто твои родители?
— Мать — учительница. А отец…
В кабачке полутемно и шумно. Тихий гул разговоров. Все они смолкают тогда, когда из освещенного сильной лампой угла начинает звучать скрипка. И все смотрят на музыканта — его худая фигура вытягивается, он выглядит как человек, приманивший птицу счастья — и она не дрожит подобно всем птахам, которых сжимают грубые руки человека, она поет в его руках.
За маленьким столиком в углу сидят красивая женщина и маленький кудрявый мальчик. Оба не сводят с музыканта полных гордости глаз.
…ничего нам не оставил, кроме старой скрипки.
— Ты не играешь?.. — с внезапным интересом спросил Бальдур.
— Играл… отец учил, на другой, поменьше — когда мне было 5 лет. Но та давно сломалась. А эту, что осталась, я брал в руки раза два или три, — ответил Ронни, внутренне содрогнувшись — ему вспомнились те картинки..
— Ты просто не любишь музыку? Да?
— А что ты спрашиваешь-то?
— Я тоже играю. Правда, на рояле. Но на скрипке тоже немножко умею.
— Правда? — Ронни посмотрел на Бальдура удивленно, а потом подумал — что ж в том удивительного, что сына театрального директора учили музыке? Странно было б, если б его учили, к примеру, боксу…
— И тебе нравится?
— Очень, — чистосердечно ответил Бальдур, — Когда я играю, я… просто не здесь. Меня словно на крылышках уносит…
Он смутился своей неуместной среди оруженосцев откровенности и смолк. И Ронни не знал, как показать ему, что ему эта откровенность приятна по меньшей мере так, как евреям под водительством Моисея приятно было уйти наконец из пустыни…
— Слушай, — сказал Бальдур, его ледяная взрослая маска растаяла от его улыбки, — Ронни, я б хотел послушать, как ты играешь, честное слово.
— Чего? — буркнул Ронни, зардевшись, — Ладно тебе, я толком и не учился…
— А, никто толком не учился. Меня с четырех лет музыке учили — думаешь, я все положенное время за роялем сидел? Вот еще! На черта мне это было, мне было интересней с братом гулять… Играть мне стало нравиться лет в… — Бальдур запнулся, — в одиннадцать.
— Почему? — тихо спросил Ронни.
Бальдур достал сигареты, но в пачке болталась всего одна.
— Ронни, бери.
— А ты?
— Да ладно.
— Тогда на двоих.
Они присели на каменный парапетик вокруг палисадника. И пока Ронни курил, Бальдур смотрел куда-то пустыми глазами.
— Держи.
— Ага.
Бальдур затянулся, видно было, что он вообще-то не курит.
— Понимаешь, — сказал он, — когда мне было одиннадцать, мой брат… умер. Я в школе тогда учился, в Тюрингии. И он мне в письме писал — «играй, не смей бросать». Потом умер он… застрелился. Я и не бросил играть… не мог. Мне казалось, что когда я играю, он меня слышит… И потому мне нравилось играть. Я ему играл, я даже выучил то, что он любил больше всего. Ронни, понимаешь, брат у меня был — класс, я, наверное, до сих пор не могу полностью понять, что его уже нет.
Бальдур бросил тлеющий окурок.
— Ты ребятам не рассказывай, ладно? — попросил он, и Ронни чуть не обиделся на то, что о нем так плохо думают.
— Что ты, — буркнул он с досадой, — нашим только про это и рассказывать…
— И все равно я хочу послушать, как ты играешь.
— Да ты рёхнулся. Да мой отец, он всю жизнь по-кабацки играл, и меня так учил. Что это за музыка… тоже мне. Ты-то небось Бетховена с Моцартом играешь.
— Бог ты мой, — усмехнулся Бальдур, — ну, играю. А ты знаешь, что Моцарт — это тоже уличная музыка? Да. Ее — при его жизни — на улицах свистели и по кабакам играли.
Ронни долго молчал, а потом вдруг усмехнулся, пробормотав «этот гой».
— Чего-чего?..
— Да ничего, я вспомнил, как одна старуха хотела, чтоб на ее похоронах играл я, а не Моцарт.
— Странная однако старуха.
— Очень странная. На самом деле, веселая бабка. И… не играл я у нее на похоронах.
— Почему? Тебя Моцарту предпочли, а ты…
— Да она жива еще…
Прохожие с недоумением и некоторым осуждением смотрели на двух хохочущих мальчишек, один из которых был явно из хорошей семьи, а другой, столь же явно, представлял из себя классический вариант уличной шпаны, да еще и с еврейским носом.
— Ладно, — сказал Бальдур, когда отсмеялся, — вообще-то мы живем в Веймаре, но тут у нас куча родственников. В частности, одна моя ненормальная тетя считает, что у нее тут музыкальный салон. Пойдем покажу, где живет. А завтра вечером к семи приходи, скрипку не забудь.
Ронни отвернулся, махнул рукой.
— Да нет, я не про то, Ронни, играть им всем тебя никто не просит! Там комнат куча, и чуть не в каждой — по роялю, — усмехнулся Бальдур, — мы с тобой куда-нибудь влезем и посидим спокойно… захочешь — поиграешь, но главное — приходи!
— К черту, — сказал Ронни угрюмо.
И вот тут-то в первый раз, как Ронни понял потом, он увидел, как Бальдур умеет добиваться своего.
Тот просто посмотрел на него и серьезно, грустно сказал:
— Ронни, приходи, пожалуйста. Я один там чокнусь среди этого меломанского старичья.
И Ронни понял, что не принять приглашения не сможет.
Хотя что мне там делать, думал он, ЧТО мне делать, нищему еврейскому щенку, в салоне Деборы Н.? Да мне и пойти не в чем, впрочем, это неважно, поскольку швейцар заметит мне, что надо бы с черного хода, а вообще — лучше и не надо бы.
И лучше б он не говорил об этом матери…
— Ронни, сынок, там будут такие люди, может, кто поможет тебе устроиться в какой оркестр, — бестолково стонала Анна Гольдберг, — да что значит — не в чем идти? Это тебе не в чем, потому что ты ничего не заработал, и мать тебе не нужна, это понятно, но тем не менее, твоя мать знает, где висит костюм, в котором ты пойдешь, я не скажу, что это прямо-таки модно, но это прилично…
Немодным и якобы приличным оказался один из двух костюмов Гольдберга, в одном он ушел, а второй так и болтался на вешалке все эти годы.
Облекшись в этот несчастный, уставший костюм, Ронни еще до зеркала понял, на кого он похож. На того же, на кого походил и до этого. На нищего еврея — то бишь, на чудо природы…
Но он покорно, словно рядом стоял Бальдур, выбрел из дома с отцовской скрипкой в футляре.
… Но вышло все по его отчаянно-безнадежному заказу: не дав ему смутиться от богатства и брезгливого внимания, Бальдур — отглаженный, благоухающий дорогим парфюмом, стреляющий шаловливо-сияющими глазами Бальдур моментально уволок его куда обещал — в лабиринт каких-то комнат, среди коих случилась одна, маленькая и тусклая, но… с роялем, как Бальдур и говорил. Кроме рояля, были там пара кресел и газетный столик.
— Погоди-ка!
Бальдур убежал, оставив Ронни в тихом ужасе, вызванном возможностью чьего-нибудь случайного прихода… Ну что я здесь делаю, а?!
Когда дверь шумно открылась, он вздрогнул, но это оказался по счастью Бальдур — с каким-то невообразимым подносом. Из горы фруктов, наваленных на этот поднос, двумя осажденными башнями обреченно торчали горлышки бутылок…
— Бальдур, а разве ты… Тебя там… не ищут? — спрашивал порозовевший от вина Ронни полчаса спустя. Лацканы гольдбергского костюма пахли апельсиновым соком, который капал на них, когда безответственный оккупант пожирал фрукты. Бальдур давно скинул пиджак, оставшись в жилете, а Ронни не знал, прилично ли это — снять пиджак, если жилета нет.
— Нет, — беззаботно отозвался Бальдур, тоже розовый, но нежнее, чем смугловатый Ронни, — Я, когда шел с кухни вот с этим со всем, слышал, как моя кузина, черт бы ее взял, дуру тощую, спросила у тетки — а где Бальдур? А та молодец, ответила, что «к Бальдуру пришел его приятель». И тут кто-то там, не знаю, добавил — «И правильно, ну что молодежи тут с нами скучать! Пусть развлекаются, как им хочется!» Эхх, — Бальдур звонко чокнулся фужером с горлышком бутылки, — бедная моя кузина! Это ж, собственно, и к ней относилось, ей же шестнадцать лет, но она, дурища, никому не нужна, даже подруг нет в школе…
— А, — поймал Ронни знакомую ноту, — у нас там одна тоже есть… рядом живет, Мария зовут. Тоже странная какая-то, с ней и не дружит никто.
— Красивая хоть? — спросил Бальдур.
— Она, что ли? — Ронни задумался. И вдруг удивился, потому что видел Марию сегодня, но не заметил ничего… А теперь вспомнил — и удивился! Она же ничего девчонка стала, это раньше ее было не видать, как блоху, но теперь… Она же стройная, и черные волосы, богатые, как некоторые ткани — так и хочется коснуться… И вместо двух чернильных клякс появилось лицо — девичье большеглазое лицо, которое выглядит как дорогущая ваза тончайшего стекла — смотреть неловко, а про то, чтоб коснуться, и подумать страшно…
— Ронни!
— А, да. Красивая.
— Ты с ней дружишь? — вдруг спросил Бальдур, лицо у него было растерянное, в кои-то веки.
— Я? С Блохой?! — искренне возмутился Ронни, — Да ну ее…
Бальдур смотрел на него — и в первый раз в жизни Ронни стало неуютно под этим взглядом, потому что взгляд был пьяный, блестящий, добрый… но тревожный какой-то, Бальдур то и дело отводил глаза.
— Ты что? — спросил он.
— Ничего, — с искренним недоумением отозвался Бальдур, — Слушай, а сыграй мне, а?
Ронни был пьяноват, другие комнаты тихонько гудели от музыки и голосов, и это было как… при отце. Празднично так…
Ронни щелкнул замочками футляра.
— Не бойся, играй, — сказал Бальдур, — там и не услышат ничего, а дальше этой комнаты — выход на террасу, на ней курят, дела никому нет…
Мог бы и не говорить. Ронни и сам хотел поиграть.
Он играл, не видя, какими странными глазами глядит на него Бальдур. А веселые мелодии вдруг грустнели, а потом снова смеялись…
Картинок не было.
Ронни опустил смычок.
Бальдур сидел в кресле, закинув ногу на подлокотник, сидел так спокойно — если б не руки, которые продавали его с головой. Пальцы были стиснуты, связаны в гордиев узел… Ронни не успел спросить, в чем дело, когда распахнулась дверь.
Вошедший мужчина был огромного роста, худой, и вид у него был такой, что он-то плевал и плюет на все манеры и этикеты, причем ему-то никто не посмеет ни слова сказать. Резкое некрасивое лицо еще больше портили крепко сжатые челюсти и презрительно напряженные губы. Но серые глаза имели неожиданно спокойное, даже кроткое выражение. Глаза ангела на лице вредного беса.
Бальдур моментально вскочил. Ронни и так стоял, а впрочем, как он подумал сразу, до него тут и дела никому не было.
Он ошибался.
Мужчина заговорил с Бальдуром по-английски, Ронни английского не знал. Чуть позже Бальдур пересказал ему все это, и Ронни ушам не поверил.
А зря.
— Бальдур, да?
— Бальдур фон Ширах, сэр.
— Кто сейчас играл на скрипке?
— Мой друг, сэр.
— Имя.
— Рональд Гольдберг, сэр.
— Гольдберг… черт, где-то я это слышал… а может, и не слышал, не помню ни черта. Бальдур!
— Да, сэр.
— Дай парню мою визитку, пусть придет, если хочет.
— Да, сэр.
— Надеюсь, что увижу его, действительно. Надеюсь, смогу ему чем-нибудь помочь. Среди тех, кто толчется здесь и мучает инструменты, неясно почему полагая себя музыкантами, он — единственный, кто может рассчитывать на музыкальное будущее. Парень играл старенькие мелодии, но импровизировал на их основе, словно еврейский Аполлон. Давненько я не слышал таких вариаций в таком своеобразном исполнении…
— Сэр…
— Да.
— А я, — самолюбивый Бальдур не мог не задать этого вопроса, — я играю очень плохо, да?
— Ты неплохо кокетничаешь, — ответили ему безжалостно, — но играешь плохо. Нет, это совсем не плохо — для салонов и маленьких концертных залов. Но для больших… Если будешь больше заниматься, появится виртуозность. Но зачем она тебе? Ты все равно не можешь играть так, чтоб сердца бились чаще.
— Неужели это ясно заранее?!
— Это ясно, Бальдур, с первого серьезного произведения, сыгранного учеником. Твое призвание в чем-то другом, но только не в музыке. Вот твой дружок — забыл, как его — да, должен посвятить себя музыке, это дар. Техника у него чудовищная, но пока это ему не мешает… да и не будет мешать никогда, этот справится с чем угодно. Не забудь отдать визитку.
— Да, сэр…
Дверь закрылась.
Конечно, Бальдур не пересказал Ронни ту часть разговора, которая касалась уже не Ронни, а его самого.
— Да кто это? — спросил Ронни.
Бальдур с некоторым удивлением — как можно не знать! — ответил:
— Эрнст Ханфштенгль…
— Чтоооо?!
— Что слышал… Ну, говорю же тебе — это он. Пуци[1]. На, — Бальдур сунул в руку Ронни визитную карточку. Ронни машинально прочел надпись на ней, и глаза у него вылезли на лоб, потому что написано было, очевидно, шутки ради, не только имя, но и прозвище.
— Почему, — спросил Ронни, — его прозвали Пуци? Ты знаешь, Бальдур?
— За то, что неряха. Нет, не в том смысле, что сорочек не меняет, а в том, что постоянно умудряется посадить на себя пятно даже в том случае, если обвязан салфеткой…
Ронни никогда в жизни не осмелился бы прийти по адресу, указанному на визитке. Сидеть с Бальдуром в Богом забытой комнатушке — это было одно, а являться пред ясны очи Пуци Ханфштенгля — это совсем другое. Пуци был не просто видной фигурой в артистической жизни Мюнхена — он был настоящей звездой. Миллионер, владелец процветающего издательского дела был желанным гостем в каждом уважающем себя светском салоне по двум причинам. Славу Пуци создали два его таланта — виртуозная игра на рояле и убийственное остроумие.
Нет, Ронни не собирался тащиться к нему в своем обтрепанном гольдберговском костюме. Но это было неважно, совсем неважно. Важно было лишь то, что Пуци сказал о его игре…
Яльмар фон Гроф единственный из ребят сторонился Бальдура фон Шираха, и рот его с выступающей нижней губой невольно кривился от презрения и отчаяния. Яльмар чувствовал, что смазливый малец вот-вот почти без усилий узурпирует его незримый трон, на котором он, Яльмар, всегда восседал на любом сборище оруженосцев по праву главного сорвиголовы. Но оказалось, что метелить коммунистов и коммунят на улице — это еще не все.
Бальдур много читал, Бальдур знал все на свете и мог все на свете объяснить. Бальдур интересно рассказывал, Бальдур философствовал, Бальдура слушали и поддерживали. Малец бесил Яльмара, когда уверенно рассуждал о национал-социалистическом будущем Германии, рассуждал так, что даже Уве Франк внимательно слушал и кивал лохматой головой. Кроме того, пацаны тянулись к Бальдуру потому, что он вел себя не как вожак мальчишек, а как старший их брат — никогда он, подобно Яльмару, не окорачивал никого командным тоном, не доказывал ничего кулаками, он просто подходил и смотрел тебе в глаза мягко и с участием, гася в зародыше любое желание затеять ссору.
Ронни наблюдал за Яльмаром, он опасался этого неуемного и самолюбивого драчуна и слишком любил Бальдура, чтоб не ощущать тех колющих болезненных токов, что прямо-таки били от Яльмара, когда Бальдур снова и снова оказывался в центре внимания. Яльмар пульсировал, словно нарыв, налитый ядовитым гноем зависти.
На пьянке в неуютной холостяцкой квартире Уве Франка нарыв прорвался.
Уве сам был пьяницей — он полагал уменье пить одной из непременных составляющих мужественности, даром что сам из-за постоянного злоупотребления алкоголем пить уже совершенно не мог — ему хватало стакана шнапса, чтоб погрузиться в сон, по сладости и длительности подобный вечному покою. Старшие оруженосцы порой собирались в его неухоженной квартире, дабы спокойно напиться — тут было нечего опасаться ни родителей, ни полиции, ни коммунистов, ни общественного мнения. Тем более что единственный цензор — Уве — вырубался быстрее всех, после чего препровождался под жилисты рученьки на свою койку и заводил там в две дырочки «Дойчлянд, Дойчлянд юбер аллес» с удивительно нежным подсвистом.
Ронни почти никогда не принимал участия в этих мальчишеских загулах, но в этот раз пришлось — потому что Бальдур достиг среди пацанов уже такой степени влияния, что пренебрежение общими развлечениями могло повредить его авторитету, он ведь и так был одним из самых младших… Нутром почувствовав это, Бальдур заявил, что «неплохо было бы выпить», а Ронни, разумеется, счел долгом его сопровождать.
Ронни видел, что Бальдур старается не налегать на спиртное. Несколько выпитых глотков шнапса одарили его необычайным красноречием, чем он и пользовался вовсю. Его слушали, с ним пытались спорить, он с удовольствием отвечал, блестя чуть затуманенными синими глазами, щеки у него нежно горели, и ему, кажется, нравилось сидеть в центре всеобщего оживления.
Один лишь Яльмар не принимал в споре никакого участия, он сидел в сторонке и мрачно косился на товарищей.
— Но евреи, — орал пьяный Рохля, у которого под влиянием шнапса пропадала неуверенность, — сосут нашу кровь! А в то же время в нашей организации есть евреи!
У Ронни кровь прилила к щекам.
— Ты путаешь евреев и евреев, — отвечал Бальдур, — Разве нет немцев, которые слабы, трусливы, думают лишь о собственной шкуре и не принимают национал-социализма?! Есть, Ганс! Также есть среди евреев и те, которые не принимают своего еврейства — и могут быть нашими товарищами… Скажи мне, чем плох еврей, если он не поступает как еврей? Мыслит не как еврей?.. Если он мыслит и поступает как немец, как патриот — поэтому он с нами, а не сидит у себя в лавочке, трясясь за выручку, — какие у тебя могут быть к нему претензии? Чем тебе плох Рональд Гольдберг, к примеру?
— Ясно, чем он неплох тебе, — раздался вдруг хрипловатый голос Яльмара, — тебе плевать на то, что он еврей, потому что он смотрит тебе в рот. Правда, Ширах?..
— Глупости!
— Нет-нет. Только что ты сам сказал, что тебе безразлично, есть ли среди оруженосцев евреи! Доболтался, милок!
У Бальдура вспыхнули щеки. Яльмар выбил его из колеи простейшим запрещенным приемом полемиста — подменой тезиса, извечной уловкой демагогов. Но Бальдур был умненьким молодым парнишкой, а не искушенным спорщиком, а потому сразу поверил, что его слова прозвучали для чужого слуха именно так…
— Я совсем не то…
— Помолчи. — Яльмар улыбнулся остальным, и все с готовностью устремили на него глаза, — Не знаю, как вам всем, но мне — понятно, почему Ширах допускает столь широкое толкование еврейского вопроса. Потому, что сам он — не чистокровный немец. Ты же наполовину американец, Ширах, хоть и строишь из себя баварского дворянина… Разве не так?
— Какое это имеет значение?..
— Имеет. Для тех, кто является ЧИСТОКРОВНЫМИ немцами.
Ронни понял, что это уже не спор.
— Яльмар, — сказал он, поднявшись, — ты возражаешь против моего присутствия среди вас?
— Пока не возражаю, — Яльмар одарил его кривой улыбкой, — Пока. До тех пор, пока не проявилась твоя подлинная сущность.
Он говорил так спокойно и лучился такой сдержанной, но тем не менее страшной силой, что все, кроме, может быть, Бальдура, сникли и молча уставились в свои стаканы. Шрам на лице Яльмара был багровым.
— Ладно, — сказал Яльмар, — Ширах, вечно ты не дашь никому отдохнуть со своей болтовней. Мы собирались спокойно выпить, если тебе это неизвестно…
Все с облегчением вздохнули — все, кроме Ронни, который решил больше не пить, потому что Яльмар, который рассказывал теперь пошлый анекдот, все еще внушал ему опасение. И не зря. «Он не простит мне — ничего. Если я сделаю что-то, что ему не понравится», — подумал Ронни.
И именно из-за этого впоследствии вспоминал тот вечер с чувством дикого стыда. Ибо Яльмар своим поведением, можно сказать, вынудил его поступить именно таким образом, какой приписывала евреям нацистская пропаганда. «Склонность к предательству»… Бальдур, я предал тебя в тот вечер. Из трусости.
Все было отлично — даже Ронни уже поверил в то, что все будет хорошо, даже Бальдур рассказал несколько смешных историй… а потом настал тот момент, когда все благополучно уплывают куда-то — а когда приплывают обратно, сразу нужно что-то такое… этакое.
— Эхх, хорошо, — сказал Яльмар.
— Угу.
— Ага.
— Только девочек не хватает…
— Ага.
— Угу.
— Хотя почему не хватает… — сказал Яльмар, а множество мутных глаз смотрело на него, — Вон Ширах у нас ничем не хуже девчонки… Всё с Гольдбергом гуляет. Эй, Ронни? Ширах у нас мальчик или девочка?..
Бальдур порозовел, Ронни промолчал, он сидел в углу и сейчас не хотел, чтоб на него смотрели.
— Он у нас красивый, как девочка, и ведет себя, как девочка, — продолжал Яльмар, — вы посмотрите, он же просто девчонка!.. Ширах, у тебя там все, как положено?..
— Ты сомнева… — Бальдур.
— Давай проверим? Ребят, держите его.
Парни рады новой забаве — Роберт и Рихард хватают Бальдура за руки, миг — и он уже лежит на полу и, беспомощно дергаясь, пытается вырваться. Фриц и Франц по немому приказу Яльмара вцепляются ему в лодыжки, чтоб не брыкался. Ронни курит, делая вид, что происходящее — шутка, просто шутка, которая его не касается.
— Ребята, вы что?.. Ребята!..
— Заткнись, — цедит Яльмар, — ничего плохого мы тебе не сделаем. Просто посмотрим, парень ты у нас или притворяешься…
Он с ухмылкой поглаживает дергающегося мальчишку по этому месту, и его ухмылка становится шире:
— У тебя же стоит!.. Так и знал. Ах ты маленький педик!..
Стоит, с немой яростью думает Ронни, у него стоит. Можно подумать, что у тебя — не стоит. И у этих. То-то такие ухмылки дурацкие…
Бальдур уже не дергается. По его покрасневшему лицу катятся слезы.
— Вполне сойдешь за девочку, — усмехается Яльмар, — дырка у тебя тоже есть… Ну-ка, парни, переверните его, щас будем развлекаться…
Что же это, думает Ронни, а они-то что — с ума сошли?.. Слушают его и ухмыляются, красные, растерянные, с моментально поглупевшими глазами… Парни, вы что? Отпустите его, не трогайте! Нельзя же так!
Бальдур опять дергается, да так, что его с трудом удерживают четверо сильных парней — но все-таки, конечно, удерживают. Они выполнили приказ — теперь Бальдур лежит на животе. Не орет — куда уж орать, стыдно же — просто плачет, закусив губы, молоденький паренек, который уж никак не ожидал от своих друзей такого. Какого?.. Вот этого — что его разложат в форме X на полу и будут смотреть, как его лапает старший парень, да с издевочками…
— Ну что, всунуть тебе? А?.. Небось понравится…
— Не надо!.. Нееет! Ну вы что, ну вы… Отпустите!!!
Бальдур дергается и рыдает в голос, как он сейчас не похож на себя — аккуратного, красивого… И что несется из его уст — подумать невозможно, что он знает такие слова… Он орет:
— Сволочи, говно, шпана дешевая, сявки поганые!!!
Неясно почему держащие его руки разжимают хватку. Бальдур моментально вскакивает и приводит одежду в порядок, ВСЮ одежду, даже сбитый галстук… он стоит и смотрит на Яльмара, красный, взъерошенный, часто дышащий, с блестящими от слез щеками. И пьяный семнадцатилетний верзила со шрамом на морде невольно пятится, отступает на шаг под взглядом пятнадцатилетнего мальчишки, смертельно оскорбленного и готового сейчас — убить.
Молчание. И страх влезть между этими двумя — нельзя, нет, ни за что.
— Подонок, — произносит наконец Бальдур, — За это на дуэль вызывают…
Яльмар молчит, багровый, страшный, даже шрам на его лице кажется теперь белым.
— Что, — спрашивает Бальдур, — стреляться будем?..
Молчание, молчание, молчание. Юные наци не смеют встрять в этот разговор. Юные наци, не признающие сословных границ…
Яльмар опускает глаза. ЯЛЬМАР!! Боец и победитель!.. Как так? Или он просто знает, что сопляк фон Ширах с одного выстрела вобьет муху в стену? Впрочем, откуда ему это знать?
— Ты что, — говорит Яльмар тяжким скучным тоном взрослого, — чокнулся?
— Извинись.
— Ну, извини… Бальдур. Надо ж, какой ты псих.
— Прощаю. Забыли.
По лицу Бальдура Ронни видит, что «забыли» — ложь. Бальдуру никогда не забыть, как его разложили на полу под возбужденное хихиканье…
А еще видит он, что парни поняли — Яльмар струсил.