Шагая по истоптанным плитам набережной, Иоганн размышлял, правильно ли он действует в отношении Генриха. На первый взгляд все казалось логичным, оправданным сложными обстоятельствами и конечной целью. Надо спасти сейчас Генриха ради того, чтобы обратить его на свою сторону. И все же, обстоятельно анализируя задуманную им операцию, Иоганн склонялся к мысли, что она недостаточно глубоко, всесторонне обоснована.
Стоило ли рисковать жизнью Зубова и его интернациональной боевой братии только ради того, чтобы избавить Генриха от опасного испытания? Конечно, нападение на эсэсовского офицера лишний раз докажет необходимость передислокации «штаба Вали». Но ведь передислокация уже происходит. Работа «штаба Вали» на некоторое время приостановлена. Значит, действия в этом направлении бессмысленны, неоправданны. А затевать все ради того только, чтобы избавить Генриха от необходимости участвовать в казни, Иоганн просто не имеет права. Да, во всем этом деле Иоганн ошибся, что-то упустил.
Иоганн вспоминал рассуждения Барышева.
— План операции зависит от тактической грамотности, тренировки, выдержанности, дисциплины, — говорил Барышев. — Но главное, определяющее, высшее — это идея операции, то, ради чего она совершается. И это высшее неотрывно от основных целей борьбы нашего народа, оно должно раскрывать, объяснять ее сущность. Любая силовая операция, которую разведчик заранее подготавливает, должна быть обоснована высшими целями борьбы народа. Тогда эта операция, помимо ее конкретной боевой задачи, как бы освещает то, во имя чего мы сражаемся с врагами.
— Да что, мы там должны быть пропагандистами советской идеологии? — усомнился Белов.
— А почему бы и нет? — строго заметил Барышев. — Если обстановка позволит, разве боевая задача не может обрести назначение и пропагандистской? Бить по противнику в тылу врага можно и должно. А как — это зависит от твоей собственной убежденности и, конечно, от твоего таланта разведчика… Нужно только при решении любой задачи ни на минуту не забывать, ради чего она задана. Руководствоваться конечными целями борьбы, не подчиняться вынужденным обстоятельствам, а подчинять обстоятельства высшей цели…
А в данном случае выходит: Вайс подчинился вынужденным обстоятельствам. Операция, которую он готовился осуществить, не обоснована высокими целями и поэтому кажется надуманной и даже легкомысленной.
Придя от такого вывода в смятение, Иоганн круто повернулся и быстро зашагал вслед за Зубовым. Но догнать Зубова ему не удалось.
Дойдя до Саксонского сада, он опустился на скамью. В зеленых влажных сумерках деревьев горько пахло клейкими почками тополя. Чувствовал Иоганн себя усталым, опустошенным как никогда. Скверно было у него на душе.
К скамье подковылял на костылях тощий немецкий солдат в мундире, с костлявым и злым лицом, сел рядом.
— Давно с фронта? — спросил Вайс.
— Два месяца.
— Тяжелое ранение?
— Нет. В прошлом году записали бы тяжелое, а теперь считают — легкое. Значит, снова на фронт.
— Герой!
— Побольше бы таких героев, — усмехнулся солдат, — тогда меньше было бы таких дураков, как я.
— Почему ты так о себе говоришь?
— Потому! — зло ответил солдат.
— Ну все-таки?..
— Ладно. Извольте. Надрались мы с приятелем так, что лейтенант и пинками поднять не мог. Забрала нас военная полиция в тюрьму. А ночью налет партизан. Ну, они нас вместе со своими из тюрьмы и освободили.
— Смешно, — осторожно сказал Вайс.
— Это правильно, — согласился солдат, — комический номер. Но только мой приятель у партизан остался, а я бежал.
— Молодец! — неизвестно кого похвалил Вайс.
— После зачислили меня в роту пропаганды, рассказывать, как моего приятеля партизаны истязали.
— Что, и вправду сильно мучили?
— Супом, кашей и разговорами о пролетарской солидарности, — буркнул солдат. — Как узника фашизма.
— А ты его похоронил? — усмехнулся Вайс.
— Если бы! Ведь он потом через рупор с переднего края рассказал все, как было. Ну и, конечно, против войны трепался.
— Значит, предал фюрера?
— И меня он предал! — яростно сказал солдат. — И меня! — Вытянул скрюченную ногу. — Вот, свои же меня и искалечили. Метили в спину — дали по ногам.
— За что же?
— За это самое. За то, что, мол, русские немцев убивают только потому, что они, немцы, до последнего живого убивают.
— А разве это не так?
— Если бы… Тогда бы в меня свои же не стреляли.
— Кто это «свои»?
— Вы что ж думаете, — огрызнулся солдат, — вся эта шестимиллионная сволочь, которая за коммунистов голосовала, в концлагерях сидит? Нет, они тоже на фронте.
— А твой приятель что, коммунист?
— Нет, просто маляр с гамбургской судоверфи.
— Так почему же он перебежал к русским?
— Обласкали за то, что рабочий. Вот он и раскис.
— А ты наци?
— Хотел, но не приняли: у меня брат был красным.
— А где он сейчас?
— Отец погорячился, голову ему молотком проломил, когда меня из-за него в штурмовики не приняли. — И солдат добавил раздумчиво: — Отец меня больше любил, чем его. Я парень был способный, далеко мог продвинуться, если бы не брат. — Поглядел на свои скрюченные ноги, сказал с надеждой: — Вот хорошо бы на фронте снова в роту пропаганды попасть, — это лучше, чем передовая. Я и в госпитале время не терял, как другие, почитывал чего надо. Может, возьмут…
Иоганн уже рассеянно слушал солдата. Его вдруг захлестнула одна мысль, обожгла своей ясной, простой и целесообразной силой. Машинально кивнув солдату, он поднялся и поспешно зашагал к выходу из парка.
И хотя он только в крайних случаях позволял себе навещать Зубова, сейчас в этом возникла острая и неотложная необходимость. Ведь, как говорил Барышев, в плане каждой операции должно быть предусмотрено все, вплоть до ее отмены, пока это еще возможно.
Иоганн весь был сосредоточен на том, что ему открылось сейчас как главная цель операции. И пока он шел к дому Бригитты Вейнтлинг, мысль его работала напряженно — четко, расчетливо, с той холодной ясностью, которую дает внезапное озарение.
Он нашел необходимое звено, сумел отделить главное от второстепенного.
Исходным в задуманной операции, ее первоосновой должно быть вовсе не избавление Генриха Шварцкопфа от опасности, а спасение приговоренных к казни. Нужно руководствоваться высшими целями борьбы, а не связанными с ней обстоятельствами — производными от основного. Вот когда будет полностью оправдан риск, на который идет группа Зубова. Подвиг его людей озарит благородная цель, без осознания которой нельзя идти на смерть. Ведь даже самые отчаянные храбрецы, если их не воодушевляет высокая цель, испытывают щемящую тоску и неуверенность в себе перед лицом опасности.
Спасение приговоренных к смерти — это удар по мозгам и душам немцев, сокрушительный удар по гитлеровской пропаганде. К обреченным на смерть потянется рука борцов-антифашистов, ненавидящих фашистскую Германию, но страдающих о тех немцах, которые стали ее жертвами.
И еще одно обстоятельство, даже не одно, а два: операция эта попутно послужит новым подтверждением того, что «штаб Вали» находится якобы в окружении партизан, и одновременно избавит Генриха Шварцкопфа от чреватой опасностями нравственной пытки.
Зубов встретил Вайса неприветливо. Проводил его в кабинет с темными суконными шторами на окнах, уставленный во вкусе бывшего владельца тяжеловесной мебелью черного дуба, усадил в кресло с высокой, с затейливым резным узором спинкой и спросил досадливо:
— Ну, что еще? — Усмехнулся. — Хоть похищение твоего эсэсовца с благородными целями — дело для нас слишком умственное, ребята согласны. Но не по нутру им эта затея, я так понял. Ты извини, конечно. Тебе виднее.
— Правильно! — радостно согласился Иоганн. — Правильно, что не по нутру. — Обняв Зубова, спросил: — Спасти приговоренных к казни честных немцев вы согласны? — Не давая ответить, повторил: — Спасти! Понимаешь, как это будет здорово! Слушай: в связи с передислокацией «штаба Вали» на четвертом километре от расположения сняли эсэсовский контрольно-пропускной пункт. А мы его восстановим. Машина с заключенными пойдет по этому шоссе. Обычно здесь каждую минуту останавливали и, независимо от того, кто едет, у каждого проверяли документы. Мы так и поступим, только и всего. Ясно?
Зубов мотнул головой, широко улыбнулся и спросил в свою очередь:
— А ты знаешь, о чем я до твоего прихода думал? О том, что я самый последний мандражист и трус! Понимаешь, так неохота было из-за твоего фашиста покойником заделываться. Даже выпил с горя, чтобы не думать об этом.
— Значит, ты пьян?
— Был, — твердо сказал Зубов. Пожаловался: — Раскис я оттого, что цель задания была мелкая, а мишень я по габаритам крупная. При таком соотношении только и оставалось, что текст речуги о самом себе сочинять для траурного митинга. — И добавил уже серьезно: — А теперь пропорции соблюдены правильно, операция с большой политической перспективой. — Крепко пожал Иоганну руку. — Вот теперь тебе спасибо! Операция красивая. Ничего не скажешь. — Попросил умильно: — Слушай, ты можешь Бригитте соврать, но только правдиво, чтобы она обязательно поверила, будто мне надо в Лицманштадт съездить по служебным делам?
— Пожалуйста, сколько угодно! — с готовностью согласился Вайс. И тут же спросил удивленно: — А ты сам-то что, разучился?
— Да нет, просто по-товарищески прошу: возьми сейчас на себя эту нагрузку.
Зубов исчез за дверью и через минуту появился, сияющий, в сопровождении Бригитты. Она смотрела на Иоганна тревожно-враждебно, хотя губы ее и улыбались.
Протягивая гостю руку, спросила, пристально, в упор глядя ему в в глаза:
— Так что вы, господин Вайс, придумали, чтобы помочь моему супругу? У него, я замечаю, в последнее время не хватает воображения, и ему все труднее изобретать достаточно убедительные поводы для того, чтобы надолго исчезать из дома.
Иоганн, не удержавшись, свирепо глянул на Зубова.
Тот испуганно спросил жену:
— Откуда ты это взяла, Бригитта? Почему такие странные мысли?
Она положила ладонь к себе на грудь:
— Вот отсюда. Из сердца.
— А! — обрадовался Зубов. — Конечно, я так и думал. — Торопливо объяснил Вайсу: — Бригитта чрезвычайно мнительна. Правильно, я как раз хотел сказать тебе, Бригитта… — начал было он.
Женщина сняла ладонь со своей груди, прикрыла рот Зубову, попросила:
— Пожалуйста, не говори. Я понимаю, я все понимаю. — И, обратившись к Вайсу, объявила с гордостью: — Я понимаю, что ему теперь все труднее покидать меня. И он не умеет скрывать этого. И потому я ему все прощаю. Все.
Зубов покраснел, но глаза его радостно блестели.
— Пойду приготовлю кофе, — выручила мужа Бригитта и ушла, торжествующая.
Как только дверь за ней закрылась, Зубов сказал виновато:
— А что я могу поделать, если она так меня чует, что ли? Я даже сам удивляюсь. Но это вполне естественно. Даже в литературе такие факты описаны. Может, это нервные флюиды?
— Флюиды! — передразнил его Вайс. — От таких флюидов того и гляди засыпешься, только и всего. Не такая уж она наивная дурочка, оказывается. Тебе повезло. Но за такую для тебя «крышу» мне голову оторвать мало. — Пояснил строго: — Боюсь я за тебя, вот что!
Зубов только победно усмехнулся.
Разливая кофе, Бригитта нежно говорила Вайсу о Зубове:
— В нем столько ребячества, наивности и простодушия, что я, естественно, всегда беспокоюсь за него. Он — как Михель из детской сказки. Черные крысы напали на города и селения, и он ничего не замечает, играет себе на своей дудочке и шагает по земле, глядя только вверх, — на солнце да на облака. А все кругом так ужасающе мрачно.
Зубов, не удержавшись, с усмешкой посмотрел на Вайса.
— Слышишь? А ты, птенчик, пугался!
Вайс, делая вид, что не понял намека, спросил Бригитту:
— Позвольте, откуда на нашей земле черные крысы?
Зубов лукаво подмигнул жене.
— Бригитта вовсе не собирается намекать на гестаповские мундиры. Что это тебе пришло в голову спрашивать, да еще таким тоном?
Бригитту не смутил вопрос Иоганна. Вызывающе глядя ему в глаза, она сказала твердо:
— Мой покойный муж носил черный мундир, и в профиле его было нечто крысиное. Но, возможно, это мне только казалось.
Теперь Вайс уставился на Зубова. Но тот, поднеся к губам чашечку с кофе, исподлобья посмотрел на Иоганна, еле заметно пожал плечами и пробормотал с притворной обидой:
— Пусть моя супруга считает меня глупеньким Михелем, но мне кажется, что об этом ей не следовало говорить вслух, даже в твоем присутствии, хотя ты и мой друг.
Бригитта обиженно поджала губы.
После кофе мужчины удалились в кабинет и обсудили все подробности предстоящей операции. А когда Вайс шел к себе в гостиницу, его не покидала щемящая грусть, какая порой охватывает одинокого человека, невольно ставшего свидетелем чужого счастья, пусть даже недолгого и хрупкого.
Уже давно Зубов рассказал Иоганну, что жизнь Бригитты с покойным мужем, старым развратником, была подобна домашнему аресту. Она ненавидела его упорно, злобно, неистово. И только одурманенная наркотиками, к которым ее приохотил муж, становилась вяло-покорной, ко всему безразличной. И после смерти мужа она еще долго жила как бы двойной жизнью. Когда Зубов впервые увидел ее в кабаре, она показалась ему полупомешанной. Но потом он понял: это — действие наркотиков. Он сказал Иоганну:
— Что бы там ни было, а сначала мне просто было ее жаль, — и ничего больше. Вижу, пропадает она, ну, и пожалел…
А теперь Бригитта предстала перед Иоганном совсем иной.
Безгранично преданная, жадно любящая, она мгновенно настораживалась в минуты, когда безошибочное женское чутье подсказывало ей, что Зубову угрожает опасность.
Рядом с ней Зубов, высокий, сильный, с могучим конусообразным торсом и круглой мускулистой шеей, казался крепким дубком, на ветвь которого устало опустилась яркая залетная птица и вдруг начала доверчиво вить гнездо, не ведая, какие гибельные бури будут обрушивать на дерево свою ярость, сотрясать ствол, ломать ветви, срывать листву…
На другое утро Иоганн решил зайти к Дитриху, чтобы выведать дополнительные подробности, относящиеся к казни немецких военнослужащих.
В коридоре особняка, где находился замаскированный под водолечебницу филиал «Вали III», он увидел пана Душкевича. Некогда этот пан Душкевич помог майору Штейнглицу подыскать в окрестностях Варшавы усадьбы, подходящие для размещения разведывательных школ. С тех пор Иоганн с ним не встречался.
Душкевич только что вышел из комнаты, отведенной Дитриху.
Почти механически, по давно выработанной привычке, мгновенно связав все относящееся к тому или другому человеку, устанавливать, имеет ли тот человек отношение к задаче, которую предстоит в ближайшее время решить, и вспомнив сказанное Зубовым о намерении польских партизан совершить покушение на Генриха, Иоганн прикинул: «Пан Душкевич — агент-провокатор». С ведома контрразведки он также агент польского эмигрантского правительства в Лондоне. Проник в среду польской патриотически настроенной интеллигенции, где вербует одиночек-смертников для участия в эффектных террористических актах, каждый раз завершающихся самоубийством или же поимкой героев. Такие провокации служат СС также поводом для казни заложников и массовых арестов среди польской интеллигенции якобы в целях обнаружения «огромной» террористической организации.
Душкевич вышел от Дитриха…
А что, если Дитрих поручил Душкевичу не просто припугнуть, а убить Генриха? Если так, он ловко рассчитал. Убийство племянника Вилли Шварцкопфа, сподвижника рейхсфюрера Гиммлера, — великолепное, шумное дело! Это убийство повлечет за собой гигантские карательные меры, и если Дитрих уже заранее наметил виновников, за их поимку его ждет признательность самого рейхсфюрера.
В самом деле, почему контрразведка не охраняла Генриха? Ну, естественно, почему: по званию ему не положена личная охрана. Правда, могли принять во внимание родственные связи. Но не приняли…»
Обожженный своей догадкой, Иоганн понял, что нельзя терять ни часа, но вместе с тем нельзя терять и головы. Не ответив на вежливый поклон пана Душкевича, он поманил его пальцем и, будто с трудом узнавая, спросил:
— А, это вы… Разве мы вас еще не повесили?
— За что, пан офицер?
— Вернемся на минуточку, — и Вайс открыл дверь в комнату Дитриха.
И, как только дверь за Душкевичем закрылась, ударил его в челюсть. Душкевич рухнул на пол и, видимо совершенно оглушенный, не сделал попытки подняться.
Дитрих вскочил из-за стола. Но Вайс остановил его движением руки, приказал:
— Садитесь! — И, склонившись к Дитриху, вымолвил раздельно: — Сейчас мне этот мерзавец похвастал, что вы лично поручили ему организовать покушение на Генриха Шварцкопфа. Я вас арестую, капитан Дитрих. — И, держа свой пистолет в правой руке, левой вынул из кобуры пистолет Дитриха.
— Неправда! — воскликнул, побледнев, Дитрих. — Я не поручал этого Душкевичу, он сам предложил нам организовать покушение.
— А вы разрешили?
— Разрешил, но только для того, чтобы выловить преступников: на место засады я собирался направить свою группу. И жизнь Шварцкопфа была бы в полной безопасности.
— Напишите коротко обо всем, что вы мне сейчас рассказали.
— Зачем?
— А затем, что если на Шварцкопфа будет совершено покушение и он погибнет, вы последуете за ним. Только ждет вас не пуля, а виселица.
— А если я не напишу?
— Я сейчас же сообщу Вилли Шварцкопфу о вашем преступном намерении.
— А где доказательства?
— Вот! — Иоганн кивнул в сторону лежащего на полу Душкевича, который стал уже подавать признаки жизни.
— Хорошо, — согласился Дитрих и, с ненавистью глядя на Вайса, спросил: — Но потом вы мне вернете эту бумагу?
— Возможно, — кивнул Вайс. — Говорите: кто исполнители?
— Это служебная тайна. Я не имею права ее разглашать.
— Вы хотите получить обратно бумагу?
Дитрих утвердительно кивнул в ответ.
— Так вот, знайте: вы получите ее в день отъезда Шварцкопфа.
— Вы клянетесь?
— Бросьте, мы не в кадетском корпусе! Я сказал — и так будет.
Дитрих показал глазами на папку, в которой лежало донесение Душкевича. Пробежав его глазами, Вайс вынул бумагу из папки, аккуратно сложил и спрятал в карман.
— Что вы делаете? Оно ведь уже зарегистрировано! — всполошился Дитрих.
— Ничего, — спокойно сказал Вайс. — В ваших же интересах подсунуть под этим же номером какое-либо другое донесение.
— Это правильно, — согласился Дитрих, внезапно меняя тон. — Надеюсь, Иоганн, вы не захотите повредить моей карьере.
— Да, — сказал Вайс, — вот именно. Просто мечтаю, чтобы вы стали фюрером.
Дитрих сел за стол и начал быстро писать свое собственное донесение. Вайс пробежал его глазами. Похвалил:
— Вы настоящий службист. Очень точно все изложили. Это у вас талант — точность. — И, возвращая пистолет Дитриху, спросил: — Вы не собираетесь выпалить мне в спину?
— Что вы, Иоганн! — удивился Дитрих. — Как можно! Мне кажется, мы все уладили? — И добавил с уважением: — Я понимаю вас, Генрих Шварцкопф — ваш друг, и ваши действия даже благородны. Ну, значит, все.
Вайс небрежно прикоснулся к козырьку фуражки и вышел из комнаты.
В коридоре он неожиданно почувствовал ломящую боль в затылке. Перед глазами, ослепляя, поплыли сверкающие радужные пятна. Руки и лицо покрыл липкий пот.
Иоганн прислонился к стене: «Ну кончено, — подумал он, — нервы сдают, нервы. — И вдруг вспомнил: он не только не обедал, но даже не успел позавтракать сегодня. А вчера? — Это уже распущенность, — осудил себя Иоганн. — Самая безобразная распущенность. — Пообещал себе мстительно: — Ты сейчас, что бы там ни было, пойдешь в столовую, и съешь две отбивных, и будешь тщательно пережевывать пищу, как будто тебе некуда спешить, как будто ничего нет такого, что может помешать тебе регулярно питаться и вести здоровый гигиенический образ жизни». Он уговаривал себя и все же довольно долго не мог сдвинуться с места.
Наконец, преодолевая слабость, Иоганн оторвался от стены и медленно пошел по длинному коридору. И тут из комнаты Дитриха донесся звук выстрела. Иоганн повернул назад, кинулся к двери, распахнул ее.
Дитрих, застегивая кобуру, обернулся к Вайсу и неохотно сообщил сквозь зубы:
— Этот тип пытался напасть на меня.
Стараясь не глядеть на безжизненное тело пана Душкевича, брезгливо отворачиваясь от этого зрелища, Дитрих сочувственным тоном осведомился:
— Вы, наверное, в отчаянии? Увы! Единственный свидетель — и вдруг… Но что ж я мог поделать? Действовал в порядке самозащиты.
— Вы защищались от СД, — сказал Вайс. — От Вилли Шварцкопфа.
— Ну-ну, вам не следует больше пугать меня, — сказал Дитрих. — Теперь это только слова. У вас нет никаких доказательств.
— А если поляки все-таки нападут на Генриха Шварцкопфа?
— Теперь вы уж сами думайте, что может произойти, а меня вы в это дело больше не вмешаете. — И, потрясая папкой, Дитрих заявил торжествующе: — Душкевича я все-таки заставил признаться кое в чем. Здесь лежит его маленькая записочка… Я теперь полностью гарантирован от ваших попыток навязать мне какие-либо незаконные намерения. Вот так, дорогой Вайс. Мы с вами сыграли ноль-ноль. Кажется, так это называется?
Вернувшись в гостиницу, Иоганн не стал подниматься к себе в номер, а сразу направился в ресторан с твердым намерением основательно пообедать. И хотя есть ему не хотелось, особенно после всего, что произошло с паном Душкевичем, он, преодолевая подступавшую к горлу от запаха пищи тошноту, вынудил себя войти в зал ресторана. И сразу же натолкнулся на столик, за которым в обществе офицеров СД и гестапо сидел Генрих Шварцкопф, уже основательно накачавшийся, в расстегнутом кителе. Увидев Вайса, он с трудом поднялся и, пытаясь неверными пальцами застегнуть пуговицы на кителе, объявил:
— Господа, я вынужден покинуть вас. Он, — Генрих кивнул на Вайса, — пришел за мной, чтобы… — Пошевелил согнутым указательным пальцем, будто нажимая на спусковой крючок. — Чтобы он или я… — С трудом вылез из-за стола, подошел к Вайсу, оперся на его плечо, приказал: — Веди меня ко мне, сейчас я сделаю из тебя труп. Ты хочешь стать трупом? Нет? А я не возражаю. Пожалуйста, сколько угодно!
Поднялись по лестнице. Иоганну пришлось взять у Генриха ключ и самому открыть дверь в его комнату.
Генрих тяжело плюхнулся на кушетку, закрыл глаза. Пожаловался:
— Я тону, понимаешь, тону! — Руки и лицо его были бледными и мокрыми от пота.
Вайс снял с него китель, смочил салфетку водой из графина, положил ему на сердце.
Генрих бормотал, глядя тусклыми глазами на Иоганна:
— Ты понимаешь, прежде чем казнить, их пытались заставить кричать: «Хайль Гитлер!» Простреливали мягкие части тела, чтобы кричали. А они молчали. Молчат, как животные.
— Ты что, уже вернулся из тюрьмы после казни?
— Нет, меня возили в концлагерь. — Усмехнулся. — На экскурсию. Я надрался с утра, вот они и повезли проветриться.
— Ну и как, понравилось?
— Да, — сказал Генрих. — Но почему только их? Надо и нас всех. Чтобы никого не осталось. Одна пустая вонючая земля, и на ней никого, ни одного человека. Ни одного! Человек хуже, чем вошь, хуже…
Иоганн выжал лимон в стакан с содовой водой, заставил Генриха выпить. Генрих, мотая головой, судорожно глотал воду. Потом, откинувшись на кушетке, долго лежал неподвижно. Иоганну показалось, что он заснул. Но Генрих открыл глаза, сел и сказал трезвым голосом:
— Ты пришел, отлично! — Подошел к столу, не задумываясь, поспешно написал записку, вложил в конверт, заклеил и, протягивая его Вайсу, заявил небрежно: — Я готов.
— Ерунда! — сказал Вайс. — Все это глупо, как сновидение идиота.
— Значит, струсил?
— Именно! — рассердился Вайс. — Струсил.
— Ну зачем ты лжешь? — спросил Генрих. — Зачем?
— А на черта я буду говорить тебе правду?
— Но ведь когда-то ты говорил…
— Кому?
— Ну хотя бы мне.
— А ты сам способен говорить правду?
— Тебе?
— Да!
— Что ты от меня хочешь?
— Кто ты теперь, Генрих Шварцкопф? Кто?
— А ты не знаешь? Прочти письмо, кажется, мне удалось найти себе титул.
— Не стану, — сказал Вайс. — И вообще вот что я сделаю. — Разорвал конверт, бросил обрывки в пепельницу. Положил на клочки бумаги зажженную спичку и, наблюдая, как горит этот крохотный костер, сказал с облегчением: — Вот! Глупость — прах!
— Напрасно, — возразил Генрих. — Мне все равно придется оставить письмо, но, боюсь, не удастся снова написать столь пылко и убедительно.
— Да ты что?
— Ничего. Просто я, как все мы, провонялся дохлятиной, но в отличие от других не хочу больше дышать этой вонью. — Съязвил зло: — А ты, конечно, принюхался и мечтаешь только о том, как бы выбиться из подручных на бойне в мясники.
— Ну да! — сказал Вайс. — Я так завидую твоему положению в этой должности.
— Вот я и освобожу ее для тебя!
— Каким образом?
— А вот каким, — Генрих кивнул на тлевшую в пепельнице бумагу.
— Брось, этим не кокетничают, — упрекнул его Вайс. — В конце концов, если тебе и приходилось принимать участие в акциях…
— Я никого не убивал! — истерически крикнул Генрих. — Никого!
— Значит, ты решил начать с меня? — спросил Вайс.
— Ты же меня оскорбил, и потом… — Генрих задумался, слабая улыбка появилась у него на губах. — Все равно я бы проиграл тебе в любом случае: я уже давно решился.
— Не понимаю, — спросил Вайс, — зачем тебе нужно, чтобы я был как бы соучастником твоего самоубийства?
— Но с твоей стороны было бы очень любезно помочь мне осуществить мое решение: вопрос чести, такой прекрасный предлог…
— Ты болен, Генрих. Только больной или сумасшедший может так говорить.
— Знаешь, — презрительно сказал Генрих, — ты всегда был на диво логичен. Таким и останешься на всю жизнь. Так вот слушай. В Берлине я читал сводки, составленные статистической группой генштаба. Там работают выдающиеся германские математики. В их распоряжении имеются даже вычислительные машины. Они подсчитывают, сколько людей убивают, калечат каждый день, каждый час, минуту, секунду. И они не находят свои занятия ужасными. Но для меня все это невыносимо. Что может быть сейчас позорнее, чем называться человеком!
— Тебя что, смутили наши потери на фронтах? Не веришь, что мы победим?
— Я боюсь другого, — сказал Генрих. — Боюсь остаться в живых, если мы победим в этой войне. Ведь мы, немцы, заслуживаем, чтобы всех нас уничтожили в лагерях смерти, как мы сейчас уничтожаем других людей. Или же вообще ни один человек не должен остаться в живых. Если только он человек.
— Насколько мне известно из допросов военнопленных, — заметил Вайс, — советские люди, например, несмотря на все, убеждены, что гитлеровцы — это одно, а немецкий народ — совсем другое.
— Вздор! — горячо воскликнул Генрих. — Немцы — это немцы, и все они одинаковы.
— Тебе сегодня представится возможность усомниться в этом.
Генрих побледнел, сказал яростно:
— Да, я дал согласие поехать в тюрьму. Но знаешь, почему? Я должен знать, почему эти немцы решились поступить так: из трусости, боясь, что не сумеют стать палачами, или из храбрости, потому что хотели быть такими немцами, каких я не видел, но желал бы увидеть…
— Зачем? Чтобы участвовать в их казни?
— Если такие немцы есть, то я считал бы для себя честью…
— Чтобы тебя казнили пятым?
— Пусть.
— Неплохой подарок Гитлеру! Племянник Вилли Шварцкопфа добровольно кладет голову на плаху. — Иоганн коснулся рукой плеча Генриха. — Знаешь, ты просто запутался. Если бы ты отказался присутствовать при свершении казни, это было бы расценено как измена фюреру. — Иоганн помолчал и сказал серьезно: — Я очень тревожусь за тебя, Генрих. Но раз ты решил поехать в тюрьму, значит, все в порядке. — Взглянул на часы, встал. — Мне пора.
— Одну минутку, — твердо попросил Генрих и, мгновенно отрезвев, пристально посмотрел в глаза Иоганну. — Если эти ребята отказались не из трусости быть палачами, а из храбрости, клянусь тебе: или я выручу их из тюрьмы, или составлю им компанию!
— Посмотрим, — усмехнулся Вайс. Потом заметил сдержанно: — Ты племянник Вилли Шварцкопфа и можешь многих отправить на казнь. Но спасти от казни даже одного кого-нибудь ты не в состоянии. — Пообещал: — Я зайду к тебе, как только ты успеешь после всего этого вымыть руки. Надеюсь, ты поделишься со мной своими впечатлениями?
— Какое ты все-таки циничное животное! — негодующе воскликнул Генрих.
— Да! — весело подтвердил Вайс. — Именно! А из тебя животное как будто бы не получилось. Может, тебя это не устраивает? В таком случае извини…
Собственно, весь этот разговор дал Иоганну лишь зыбкую почву для суждения об истинном душевном состоянии Генриха. И если в его смятении Вайс обнаружил пусть крохотные, но все же обнадеживающие островки совести, то твердо полагаться на них оснований пока не было. Ведь под ними могла оказаться только хлябь слабодушия, растерянности — и ничего более.
Сведения о берлинской жизни Генриха, которые удалось собрать Вайсу, ничего привлекательного не содержали: заносчив, пьет, участвовал вместе с Герингом в ночном авиационном налете на Лондон, принят в высших нацистских кругах.
Побывал у Роммеля в Африке. И будто бы посоветовал ему в целях саморекламы отпускать иногда на волю пленных англичан.
Вернувшись на родину, эти англичане осыпали Роммеля безмерными похвалами, вызывавшими зависть многих генералов вермахта.
Затем Генрих некоторое время работал под руководством конструктора «Фау» Вернера фон Брауна в Пенемюнде. Подсказал Брауну несколько плодотворных технический идей, но не поладил с ним. Его раздражали нелепые притязания Брауна: тот полагал, что созданные им летающие снаряды способны уничтожить целые народы, в том числе и немецкий народ, если он не захочет признать Брауна своим новым фюрером. Его исступления, изуверская фантазия вызвала у Генриха только насмешку. Технический замысел летающих снарядов Брауна зиждился на работах советского ученого Константина Циолковского. Установить первоисточник конструкции не составляло особого труда. Генрих не преминул язвительно сказать об этом вслух. И Браун тут же помог ему без особых неприятностей покинуть засекреченный объект, где, как в комфортабельном концлагере, на положении заключенных, но не испытывая тех лишений, которые выпадают на долю узников, безвестно жили и работали немецкие ученые и инженеры.
Вернувшись в Берлин, Генрих предался разгульной жизни, что вполне устраивало его дядю.
Хищнический захват Герингом множества предприятий в оккупированных странах Европы вызывал у Вилли Шварцкопфа не только зависть, но и послужил ему примером. Это пример вдохновил его на бесстрашное мародерство. И грубый, жестокий грабеж, которому предавался дядя, как бы скрашивался легкомысленным бескорыстием племянника.
Впрочем, Вилли Шварцкопф был не одинок. Таким же грабежом и с не меньшим размахом занимался весь генералитет вермахта. Специальный сотрудник, секретно наблюдавший за гитлеровскими полководцами, доносил Канарису: «В диком опьянении эти облагодетельствованные судьбой люди кинулись на новые богатства. Они делились поместьями и землями Европы; заправилы получали субсидии, командующие армиями — блестящие дотации».
«Лучшие дома» Берлина, которые посещал Генрих Шварцкопф, по своему обличью походили на притоны, куда бандиты сносят награбленное. И чем значительнее были особы, которым принадлежали эти загородные особняки, тем больше их дома напоминали «хазу» скупщиков краденого.
Неутолимая, бешеная, алчная жажда наживы настолько овладела представителями высших кругов империи, что они уже бесцеремонно, в открытую, устраивали у себя специальные вечера, на которых обменивались трофейными ценностями и ликовали, когда при этом удавалось еще и надуть кого-либо из присутствующих.
Когда однажды Вилли Шварцкопф ознакомил племянника с одной из «памяток» СС по оккупации России, где, среди всего прочего, было сказано и о том, что «русские должны будут уметь только считать и писать свое имя», Генрих заметил иронически:
— Подобную реформу в первую очередь следовало бы провести в Германии: ведь только вернувшись к одичанию и варварству, мы сможем превратить весь наш народ в идеальных завоевателей.
Вилли Шварцкопф не стал спорить с племянником, но через несколько дней Генрих был направлен в эсэсовскую часть, дислоцирующуюся в Прибалтике.
Там Генрих разыскал в одном из концентрационных лагерей профессора Гольдблата и тут же подал рапорт рейхскомиссару Лозе с просьбой освободить этого талантливого ученого.
Рейхскомиссар пригласил Генриха к себе в резиденцию и сказал наставительно:
— Еврейский народ будет искоренен — так говорит каждый член нашей партии, так записано в нашей программе. Мы и занимаемся искоренением евреев, их истреблением. Но иногда приходят ко мне немцы, такие, как вы, и у каждого из них есть свой порядочный еврей. Конечно, все другие евреи — свиньи, но этот — первосортный еврей! Я верю им так же, как и вам. И стараюсь в пределах своих возможностей помочь каждому такому немцу.
— Значит, я могу быть уверен?
— Вполне. — Рейхскомиссар Лозе протянул руку Генриху и уважительно проводил его до двери.
Но когда Генрих на другой день приехал в концлагерь, ему сообщили, что Гольдблат по приказанию Лозе был казнен ночью.
Лозе отказался снова принять Генриха, а когда тот связался с ним по телефону, сказал насмешливо:
— Да, я обещал вам помочь. И выполнил свое обещание: помог арийцу освободиться от позорящей его заботы об еврее.
Генрих разразился такими отчаянными угрозами, что Лозе не оставалось ничего другого, как принять соответствующие меры. В тот же вечер, едва Генрих вышел на балкон гостиницы, с крыши соседнего здания кто-то выстрелил в него из снайперской винтовки. Пуля попала в плечо. Будучи человеком разумным, Лозе представил Генриха к награде якобы за участие в ликвидации группы латышских партизан, а как только здоровье раненого позволило, отправил его на санитарном самолете в Берлин.
В санатории для эсэсовцев Генрих спивался в одиночестве. Командировку в «штаб Вали» с целью ревизии ему выхлопотал Вилли Шварцкопф, надеясь, что она вернет его несколько скомпрометированному племяннику былое положение в обществе.
Конечно, ради своего спокойствия Вилли Шварцкопф давно мог найти способ отделаться от племянника, но было одно обстоятельство, с которым он не мог не считаться.
Гитлер был маниакально подозрителен и ни одному своему сподвижнику не верил до конца. Гестапо даже сконструировало специально для него кастрюли с воздухонепроницаемыми крышками и замками, ключи от которых хранились у самого Гиммлера.
На одном из торжественных обедов у Гитлера присутствовал и Генрих. И, как бывало и на других приемах, он напился и вел себя чрезвычайно развязно.
Гитлер, обратив внимание на шум, поднятый Генрихом, вперил в него разъяренный взгляд. Наступила зловещая тишина. Генрих, растерянно и жалко моргая, посмотрел на фюрера, неожиданно лениво улыбнулся, потер глаза, положил голову на плечо соседа, поерзал на стуле, пробормотал что-то и… задремал.
Гитлер осторожно выбрался из-за стола и в сопровождении двух верзил-телохранителей на цыпочках приблизился к Генриху. Заглянув ему в лицо, он вдруг радостно ухмыльнулся и движением руки приказал всем тихонько перейти из столовой в зал.
Здесь фюрера, как он и предполагал, ожидали почтительные и восхищенные поздравления. Еще бы, он так великолепно продемонстрировал свой необыкновенный талант гипнотизера! И фюрер был счастлив: после разгрома армии вермахта под Москвой ему необходимы были эти подобострастные похвалы.
О том, что Генрих явился на прием уже мертвецки пьяным и несколько рюмок коньяку было вполне достаточно, чтобы погрузить его в сон, знал только Вилли Шварцкопф. Но Гитлера случай с Генрихом окрылил: он еще более уверовал в то, что обладает сатанинской способностью подчинять себе волю людей. И впоследствии он не однажды благосклонно осведомлялся о племяннике Вилли Шварцкопфа, утверждая, что именно такие тонко чувствующие своего фюрера арийцы могут быть подсознательно преданы ему.
Поэтому Генриха как бы охраняло некое священное табу. И он мог позволять себе выходки, за любую из которых наци, занимающие гораздо более значительные посты, давно бы поплатились своей шкурой. Даже его высокопоставленный дядя вынужден был считаться с ним, как с человеком особым, оказавшимся блистательно восприимчивым к волевым флюидам своего фюрера.
Впрочем, из всего этого Иоганну Вайсу было известно только одно: Генрих Шварцкопф, несмотря на разгульный образ жизни и безнаказанные выходки, за которые другой наци давно бы жестоко поплатился, благоденствовал в Берлине, был принят в «лучших домах». И все же, как выяснилось из разговора с ним, считал себя чем-то глубоко оскорбленным, обманутым настолько, что не раз уже бесцельно рисковал своей жизнью, как человек, исполненный отвращения к жизни, доведенный до последней степени отчаяния.
Убедившись в этом, Вайс мог, конечно, легко подтолкнуть Генриха к окончательному решению, надо было только ознакомить его с показаниями Папке. Но можно ли считать мгновенно вспыхнувшую мстительную ненависть к убийце своего отца достаточно прочным основанием для того, чтобы вызвать такие же гневные чувства ко всем гитлеровцам, ко всему тому, что породило их?
Иоганну казалось, что он обнаружил в душе Генриха болезненную рану, которую тот пытается скрыть под наигранной развязностью и цинизмом. Но насколько она глубока, эта рана, определить пока трудно. История с Гольдблатом еще ни о чем не говорит. Лансдорф, например, помог своему домашнему врачу-еврею эмигрировать в Англию, ни разу не ударил на допросах пленного, но при всем том Лансдорф был самым отъявленным злодеем, только более изощренным и утонченным, чем его соратники. Уже кто-кто, а Иоганн Вайс хорошо знал это.
Вот уже годы Александр Белов жил в постоянном нервном сверхнапряжении, и ему приходилось величайшим, сосредоточенным усилием воли преодолевать это состояние, чтобы обрести хоть краткий, но совершенно необходимый душевный отдых. Этот душевный отдых давался ему нелегко. Он часто отравлен был чувством неудовлетворенности собой, горьким сознанием не до конца исполненного долга. У Белова не было уверенности в том, что он, советский разведчик, безукоризненно выполняет все, чего от него ждут, чего требует дело.
Он понимал, что уже не однажды отступил от тех правил, в каких воспитывали его старшие товарищи. Они внушали ему, что самоотверженность чекиста, работающего в тылу врага, заключается не только в его готовности отдать свою жизнь во имя дела, но и в высшей духовной дисциплине, в умении, когда это нужно, подавить жажду действия, в умении не отвлекаться на достижение побочных целей.
Самым мучительным испытанием первое время было для него медлительное бездействие, продиктованное все той же задачей: вживаться в Иоганна Вайса, абверовца, фашиста.
И это испытание он не сумел выдержать до конца. Душа его была обожжена, когда он увидел упоенного победой, торжествующего врага. И он, забыв о главной цели дела, которому служил, очертя голову пополз к советскому танку, чтобы помочь обреченному гарнизону.
Этого поступка Александр Белов не мог простить себе, и дело даже вовсе не в том, что он не дал желанных результатов, — разве что на душе стало легче. Этот поступок раскрыл Белову, что ему еще не хватает необходимой для советского разведчика выдержки.
И лишь по собственной вине он почти выбыл из строя, оказавшись в госпитале. Только волей обстоятельств удалось счастливо вернуться к своим обязанностям, снова стать борцом, как ему и было назначено.
Атмосфера немецких секретных служб, в которую он окунулся, обнажала с предельной беспощадностью чудовищную сущность фашизма: он своими глазами видел, как осуществляются гнусные цели гитлеровцев, и знал запланированные гитлеровцами на ближайшие годы процентные нормы умерщвления народов. Вместе со своими сослуживцами по абверу он присутствовал на совещаниях, где обсуждались методы, какими наиболее целесообразно наносить коварные удары в спину советскому народу. И во имя долга обязан был проявлять на этих совещаниях деловитость и опытность немецкого разведчика. Только таким образом мог он укрепить, расширить плацдарм действия для себя и для своих тайных соратников, чтобы наносить с этого плацдарма парализующие удары по планам гитлеровской разведки.
И у него хватало выдержки неуязвимо вести себя среди врагов, быть необличимым для них. Но порой его охватывало такое чувство, будто прикрывающая его спасительная «броня» Иоганна Вайса невыносимо раскаляется от огня жгучей ненависти. Накаленные гневом сердца, защитные доспехи Вайса сжигали Белова, но он не имел права сбросить их: это значило бы не только погибнуть, но и провалить дело. А без отдыха носить на себе эти раскаленные доспехи, все время оставаться в них становилось выше его сил.