Постепенно дом Зубова стал хорошей конспиративной явкой. Бригитта Вейнтлинг безоговорочно верила всему, что говорил Зубов. А он сказал ей, что сотрудничает в одной из секретных служб и поэтому вынужден часто отлучаться из дому во имя интересов рейха. И она даже гордилась этой его таинственной новой службой. При всем том он, по-видимому, воспитывал свою «супругу» далеко не в фашистском духе, и хотя плоды такого воспитания вызывали симпатию Вайса к хозяйке дома, в гораздо большей степени его тревожили опасения, как бы Зубов не зашел слишком далеко в своих попытках перевоспитать Бригитту.
Так, Зубов посоветовал Бригитте изучать русский язык якобы для того, чтобы ей легче было объясняться с прислугой из военнопленных. Однажды Бригитта даже позволила себе упрекнуть Вайса за его слишком высокомерные и несправедливые суждения о русских, напомнив, что Советская Россия была единственной страной, выступившей против жестокостей Версальского договора: она заключила с Германией в 1922 году Рапалльский договор, который и положил конец изоляции Германии от всего мира.
Услышав это, Вайс с изумлением уставился на Бригитту, потом с укоризной перевел взгляд на Зубова и пролепетал, что он только солдат и его дело — видеть в России врага и ничего больше.
А Зубов, будто не заметив молчаливого упрека Вайса, похвалил свою супругу:
— Просто Бригитта не боится, как некоторые, что в случае превратности судьбы советские солдаты будут вести себя на нашей территории так же, как наши ведут себя на их территории.
— И напрасно не боится, — сердито сказал Вайс, с гневом взглянув на Зубова. — Я уверен, что начнут с того, что тебя, например, обязательно выпорют за легкомыслие.
— Никогда, — запротестовала Бригитта. — Русские не применяют телесных наказаний. Ведь правда, не применяют? — обратилась она за поддержкой к Зубову.
— Но введут их специально для вашего супруга. — сердито пообещал Вайс.
Зубов только торжествующе ухмыльнулся в ответ на эти слова.
Прощаясь, Вайс негодующе спросил Зубова:
— Ты что, обалдел? Рассчитываешь на любовь до гроба?
Зубов пожал могучими плечами.
— А что, разве она не стоит того? — И тут же энергично объявил: — Я человек дисциплинированный. Но притворяться до такой степени, будто бы я и не человек вовсе, не буду. Не умею.
— Прикажу — будешь! — пообещал Иоганн. И весьма сдержанно расстался с Зубовым.
Иоганн был недоволен Зубовым: тот вел себя неосторожно до глупости; но он не мог не признаться себе, что теперь этот славный парень, ни секунды не колебавшийся, когда надо было рискнуть жизнью ради спасения товарища, увлекающийся, но чистый и верящий в людей, стал ему еще более дорог.
Он вспомнил, как Зубов, хладнокровно выходивший на ночные операции, с горечью говорил ему:
— Мы тут, прежде чем ремонтно-артиллерийские мастерские подорвать, обследовали обстановку. Наблюдал я, как немцы-рабочие на вертикально-сверлильном станке обтачивали каналы орудийных стволов. Ну, знаешь, золотые руки! Виртуозы! Уникальные мастера! И, понимаешь, пришлось весь план диверсии заново перекраивать: рванули так, чтобы никто из людей не пострадал, — между сменами. Аккуратненько, тютелька в тютельку. И получилось. А иначе рука не поднималась. — Добавил уверенно: — Я полагаю, политически правильно рассчитали. Хотя с точки зрения подрывного дела поставили себя в трудное положение: еле ноги унесли. А Пташеку часть щеки при взрыве оторвало. Но ничего, зато свое лицо уберегли — рабочих не искалечили. А станки — в утиль. Это верно — гробанули сильно.
Генрих как-то вскользь сказал Иоганну, что встречается с Ангеликой Бюхер.
— Тебе что, она нравится?
— Нисколько. Это психопатка, мечтающая стать героиней рейха.
— Зачем же она тебе?
— Так, чтобы испортить настроение фон Зельцу. — Заметил с насмешкой: — Этот чопорный пруссак оказался самым обыкновенным трусливым дохляком. В юности он обратился к хирургу, чтобы тот под анестезией нанес ему на лицо шрамы, и всю жизнь делает вид, будто эти шрамы — след рапиры и получил он их на дуэлях. Недавно я сказал ему, что костлявые ключицы фрейлейн Бюхер оскорбляют мои эстетические чувства. А он промолчал в ответ, словно не понял, о чем речь.
— А если бы он, недолго думая, просто пристрелил тебя за эту дерзость?
— Вот и отлично было бы, — вяло процедил Генрих. — Освободил бы от этой вонючей жизни.
Вайс подумал, что он пьян, но глаза у Генриха были как никогда трезвы, холодно пусты и безжизненно тусклы. Во время припадков уныния он обычно либо напивался до бесчувствия, либо пускался в разговоры на такие скользкие темы, что Иоганн начинал опасаться, не подвергает ли его Генрих проверке.
Вот и сейчас, пристально глядя Иоганну в глаза, Генрих спросил:
— Ты, конечно, знаком со всеми способами массового умерщвления людей? Так, может, поделишься опытом? Как коллега. Ну, не скромничай, Иоганн, не скрывай от дорогого друга своих драгоценных познаний.
— Да ну тебя к черту! — рассердился Иоганн. — Тоже нашел тему!
— А что? Весьма благородная тема для беседы двух молодых представителей великой нации будущих властителей мира. Нам ведь придется приложить еще немало усилий, чтобы достичь совершенства в этой области. — Генрих пристально глядел в лицо Вайса. — Не так давно мы начинали весьма примитивно. Помню, приезжаю я как-то в лагерь. Представь себе, дождь, слякоть. Гора трупов. Их собираются сжечь на гигантском костре, разложенном в яме. Дрова сырые, горят плохо. Тогда один из приговоренных лезет в яму, зачерпывает ведром жир, натекший с других трупов, и передает ведро напарнику. Тот выливает жир на дрова, костер разгорается, и все идет отлично. И какая экономия: не надо тратить горючего! Покойники на самообслуживании — используют собственный топленый жир.
— Противно слушать, — сказал Вайс.
— А делать?
— Хоронить трупы заключенных — обязанность самих заключенных.
— А превращать их в трупы — наша обязанность? — Генрих по-прежнему не отрывал взгляда от лица Вайса.
— Война.
— В день пятидесятичетырехлетия фюрера расстреливать по пятьдесят четыре заключенных в каждом лагере — это тоже война?
— Подарок фюреру.
— Ты знаешь, как это делается?
— В общих чертах, — осторожно ответил Иоганн.
— Они ложатся рядами голые в ров, набитый теми, кого уже расстреляли, но прежде чем лечь, сами посыпают убитых негашеной известью. И так слой за слоем. И никто не молит о пощаде, не теряет разума от ужаса. Медлительно, как очень усталые люди, они выполняют приказания, иногда переговариваются вполголоса. А тех, кто их убивает, они просто не замечают, не видят. Не хотят видеть. Ты знаешь, как это страшно?
— Кому?
— Тем, кто убивает. Нам страшно. Нам!
— Ты что, непосредственно участвовал в казнях?
— Нет.
— Так зачем столько переживаний, Генрих? Или ты считаешь расстрелы старомодными? Так есть газовые камеры. Кстати, ты знаешь, концерн «ИГ Фарбениндустри» за каждого заключенного, работающего на его предприятиях, платит службе СС по три марки, а служба СС платит «Фарбен» по триста марок за килограмм газа «циклон Б». Этот газ бросают в банках через дымоход в помещение, куда сгоняют заключенных, подлежащих уничтожениё. Вот где образец истинного содружества промышленности и наших высших целей!
Делая вид, что ему наскучил этот разговор, Иоганн лениво потянулся и сказал:
— Чем больше обогащаются Круппы, Тиссены, Стиннесы, тем сильнее упрочается нация, ее экономическое могущество, и если мы даем «Фарбен» возможность заработать, то этим мы патриотически укрепляем мощь рейха. Это азбучная истина.
— Ты так думаешь?
— Для тех, кто думает иначе, «Фарбен» изготовляет «циклон Б».
— Однако ты здорово насобачился мыслить как подлинный наци.
— Скажем несколько иначе: рассуждать… — поправил Вайс.
— Значит, ты не хочешь быть со мной откровенным?
— Выходит, ты молол все это для того, чтобы вызвать меня на откровенность? — Вайс усмехнулся и строго напомнил: — Учти, я приобрел кое-какой опыт и, когда работаю с агентурой, сам осуждаю некоторые стороны нашей идеологии. Это помогает, так сказать, расслабить объект, вызвать его доверие, толкнуть на откровенность. Прием грубый, элементарный, но плодотворный.
— Так ты считаешь меня…
— Не горячись… — Иоганн положил руку на плечо Генриха, принуждая его снова сесть. — Я считаю, что ты, как и я, знаешь свое дело, и возможно, даже лучше, чем я. Разве я не могу высказать тебе свое искреннее профессиональное уважение?
Генрих так долго молча, напряженно и пытливо смотрел на Вайса, что тому стало не по себе от его жадно идущего взгляда. Наконец он медленно, словно с трудом находя слова, произнес, все так же не отводя глаз от лица Вайса:
— Вначале я думал, что ты только хитришь со мной, что ты стал совсем другим — таким, как все здесь. Но сейчас я убедился в обратном. Это ты здорово дал мне понять, какая я сволочь.
— Ну что ты! Как я мог! — запротестовал Иоганн.
— Однако ты смог, — торжествующе заявил Генрих. — Смог, когда так иронически сказал о профессиональном уважении ко мне. Это было сказано иронически, и я понял, что ты не такой, как другие.
— Уверяю тебя, ты ошибаешься, — механически произнес Иоганн.
Он был зол на себя. Выходит, он не сумел скрыть свои мысли, выдал их, если не словами, то интонацией. Негодуя на себя, он воскликнул горячо:
— Ты напрасно столь подозрительно относишься ко мне, Генрих! Я не ожидал. — Предложил настойчиво: — Прошу тебя, если ты сочтешь возможным и в дальнейшем считать меня своим приятелем, наведи обо мне справки в гестапо. Так будет проще. И, кроме всего прочего, это освободит тебя от естественной необходимости лично проверять мой образ мыслей.
Иоганн говорил деловым, но дружеским тоном, заботливо, доброжелательно, с мягкой улыбкой.
Однако его просьба вызвала на лице Генриха только выражение брезгливости. Глаза его снова стали тусклыми, сжатые губы побелели, одна бровь высоко поднялась, как от приступа головной боли.
Такая реакция обрадовала Иоганна, но он ничем не выдал своих чувств и, тайно наслаждаясь мучительными переживаниями Генриха, как счастливой, драгоценной находкой, продолжал тем же искательным, фальшиво-задушевным тоном:
— Ты должен правильно понять меня, Генрих. Почему я так горжусь тобой? Ты был первым настоящим наци в моей жизни, образцом для меня. Еще в Риге ты, как подлинный ариец, сумел стать выше своего отца, дружившего с профессором Гольдблатом, и проучил этого еврея вместе с его дочерью, открыто высказывая им свое презрение. А ведь я в то время позволял себе считать их не только полноценными людьми, но даже привлекательными и благородными, и завидовал тебе, потому что Берта мне нравилась. Ты помнишь Берту? Я тогда думал, она красавица.
— А теперь она кажется тебе безобразной?
— Конечно! — поспешно согласился Иоганн. — В лагерях этот материал выглядит весьма неприглядно. Пожалуй, там бы я не узнал ее. Кстати, ты знаешь, какие меры возмездия практикует штандартенфюрер Лихтенбергер в рижских концлагерях? Провинившегося закапывают в землю по самую шею, а потом заставляют заключенных отправляться на его голову. — Заметив, что лицо Генриха внезапно стало серым, добавил осуждающе: — Но я лично противник подобных излишеств. Другое дело, когда заключенных закапывают там голыми в снег: наблюдения над результатами этого переохлаждения принесли пользу при лечении наших солдат, обмороженных на Восточном фронте. В Дахау, например, гауптштурмфюрер СС доктор Рашер весьма успешно проводит опыты с переохлаждением. Недавно он указал, что отогревание сильно охлажденных людей животным теплом может быть рекомендовано только в тех случаях, когда в распоряжении не окажется других способов отогревания или когда речь идет о слабых индивидуумах, которые плохо переносят массированную подачу тепла. В качестве примера он привел опыты с переохлаждением грудных детей. Оказывается, они лучше всего отогреваются у тела матери, если добавить еще бутылки с горячей водой. — Предложил услужливо: — Я могу показать тебе копию докладной доктора Рашера. Там ты найдешь много любопытного.
На сером лице Генриха глаза блестели холодно и жестоко. Сжав кулаки, он весь подался к Вайсу, глядя на него с ненавистью. Но Вайс, будто не замечал этого, продолжал тем же деловым тоном, только уже с некоторым оттенком печали:
— Ты, наверное, знаешь, что, заботясь о превратностях войны, руководство СС дало указание испытывать на заключенных сильнодействующие яды. На случай, если нам самим придется воспользоваться этими ампулами. Весьма дальновидное мероприятие! Опытами руководит доктор Шуллер, а проводятся они обычно в присутствии лагерного руководителя СС Тоберта, штурмбаннфюрера СС доктора Конрада Моргена и гауптштурмфюрера СС доктора Венера. Все они стоят за занавеской и через отверстие в ней наблюдают, как действуют на русских военнопленных ядовитые вещества — их вводят вместе с супом. Ну и, конечно, ведут хронометраж. — После небольшой паузы осведомился: — Ты был в Освенциме? — И продолжал, не ожидая ответа: — Пока там не построили муфельные печи для крематория, районы, прилегающие к лагерю, превратились в сплошные гниющие болота. Зловоние стояло невыносимое. Трупы засыпали небольшим слоем земли, и поэтому почва там стала подобна трясине. — Произнес с улыбкой: — Конечно, в таких условиях службе СС не позавидуешь. Но вместе с тем просто возмутительно, что уполномоченный рейхсфюрера, занимавшийся перевозкой ценностей из Освенцима, похитил сорок килограммов золотых зубов и скрылся. И, представь, его до сих пор не могут найти. Такие типы позорят мундир СС! — заявил Вайс с негодованием. И озабоченно добавил: — После того как в Галиции ликвидировали гетто, служба СС предъявила еврейской общине счет на три тысячи сто злотых за израсходованные патроны и потребовала немедленно оплатить его. Эти ретивые служаки, руководствуясь чувством бережливости, проявляют неустанную заботу о государственных доходах рейха. Надзиратель лагеря Заксенхаузен Вильгельм Шуберт, например, прибегает к самодеятельному способу казни заключенных. Он дает приговоренному веревку, гвоздь, молоток, запирает его в сторожке и приказывает собственноручно там повеситься. В противном случае заключенному угрожает экзекуция весьма своеобразная: он сам вкапывает в землю столб, а затем его вздергивают за связанные на спине руки на этот столб, и он висит на вывернутых руках до тех пор, пока не предпочтет более эффективного способа повешения. Таким образом, заключенные казнят себя как бы почти добровольно. Подобные самоубийства весьма популярны и в других лагерях.
— Зачем ты мне все это рассказываешь? — хрипло спросил Генрих.
— Извини, — сказал Вайс, — очевидно, в моей болтовне для тебя нет ничего нового. Но ты офицер СС, и я просто хотел сказать, что понимаю, в каких условиях вам приходится работать. По сравнению с вами абвер — кустарная мастерская. И, в сущности, мы очень обязаны вам. После вашей обработки наши агенты выглядят вполне надежно. И мы вам очень признательны… И я хочу и тебе, как офицеру СС, выразить свою служебную признательность.
— Значит, ты считаешь меня таким, как все те, о ком ты сейчас говорил?
— Видишь ли, — уклончиво ответил Вайс, доставая из кармана записную книжку, — рейхсфюрер Гиммлер указывал нам в своей речи в Познани… — И прочел: — «Подыхают ли другие народы с голоду, это интересует меня лишь постольку, поскольку они нужны нам как рабы для нашей культуры… Большинство из вас знает, что такое сто трупов, лежащих рядом, или пятьсот, или тысяча лежащих трупов. Выдержать это до конца и при этом, за исключением отдельных случаев проявления человеческой слабости, остаться порядочными людьми — вот что закаляло нас. Это славная страница нашей истории, которая не написана и которая никогда не будет написана».
Вайс закрыл книжку, снова положил ее в карман кителя, чуть заметно усмехнулся, спросил:
— Не правда ли, эти слова точно объясняют нашу миссию? И те, к кому они относятся, я уверен, заслужат честь быть отмеченными на страницах истории. И я полагаю, что фамилия Шварцкопф займет там свое место.
— Какого Шварцкопфа ты имеешь в виду? — яростно вскинулся Генрих.
— Обоих — и Вилли и Генриха, — сдержанно пояснил Вайс. Осведомился: — Я надеюсь, твой дядя вполне доволен тобой и давно простил тебе твое юношеское увлечение Бертой? Или ты скрыл от него? — И, не давая Генриху ответить, поспешно посоветовал дружеским тоном: — Я бы на твоем месте все-таки посетил женский концлагерь в Равенсбрюке. Возможно, Берта там. Любопытно, как она теперь выглядит. Правда, на молодых еврейках обычно производят медицинские опыты — пересадки костей, заражения, экспериментальные хирургические операции, прививки. После этого из них выдавливают кровь для приготовления вакцин. Оставшихся в живых стерилизуют и затем проверяют результаты стерилизации в домах терпимости, устроенных в лагерях для иностранных рабочих. Так что едва ли от нее что-нибудь осталось, от прежней Берты. И, пожалуй, не стоит тебе тратить на это время. Хотя было бы эффектно, если бы она увидела тебя такого, какой ты сейчас есть, а ты ее — такой, какой она стала. Я думаю, ты был бы вознагражден. Ведь в свое время она относилась к тебе несколько пренебрежительно…
Удар по щеке на мгновение ошеломил Вайса. Рука его непроизвольно легла на кобуру пистолета, но он быстро овладел собой. Улыбнулся. Улыбнулся без всякого внутреннего усилия, ибо он хотел, чтобы Генрих каким-либо образом отреагировал на его слова, всем сердцем, волей, разумом стремился к этому, ждал этого, надеясь, что не все еще потеряно. И какой бы ценой ему ни пришлось заплатить за свое открытие, он шел к цели упорно, методично, расчетливо, правда не предполагая, что именно пощечиной увенчается его поиск. Пожалуй, можно было не прибегать к такой крайности, чтобы заставить Генриха раскрыть то человеческое, что в нем еще сохранилось. И все же это, в конце концов, не промах, а удача. И теперь нужно только подумать, как правильно ею воспользоваться.
Глядя Генриху в глаза, Иоганн сказал официальным тоном:
— Господин Шварцкопф, вы оскорбили меня как офицера. Вы, конечно, понимаете, что такое честь мундира и как ее защищают?
— Ты хочешь стреляться со мной? — насмешливо спросил Генрих. — Пожалуйста!
— Еще что! — сказал Вайс. — Я не желаю, чтобы меня судили военным судом.
— Так что тебе угодно?
— Ты хорошо играл в шахматы, — задумчиво сказал Вайс. — Если не разучился, может, соблаговолишь сыграть со мной?
— Зачем?
— Проигравший расплатится жизнью. Способ — по собственному усмотрению. Только и всего.
— Я согласен, — не колеблясь объявил Генрих.
— Отлично! — с излишней горячностью воскликнул Вайс.
— Ты что, думаешь, за шахматами мы помиримся? — подозрительно посмотрел на Вайса Генрих.
— Нет! — решительно отрезал Вайс. — Ни в коем случае. Но только, знаешь, давай до турнира забудем о том, что произошло сейчас между нами. Попробуем быть волевыми парнями, а? Мне это будет труднее сделать, чем тебе. Но я постараюсь на время забыть об оскорблении.
— Надолго?
— Завтра вечером будем играть.
— Почему не сегодня?
— Если ты настаиваешь…
— Хорошо, до завтра, — сухо сказал Генрих и тут же гневно добавил: — Но запомни: если ты собираешься простить мне пощечину, то я не собираюсь прощать тебе твои слова! Итак, до завтра.
И Генрих хотел встать. Но Вайс движением руки удержал его.
— А почему нам не побыть сейчас вместе? Ты что, боишься меня?
— Вот еще! — пренебрежительно отозвался Генрих. — Это ты струсил, не застрелил меня сразу же, на месте.
— Так же, как струсил ты и не застрелил меня, — огрызнулся Вайс. — А теперь боишься, что, побыв со мной, размякнешь и будешь просить прощения.
— Никогда! — решительно сказал Генрих.
— Ну, тогда давай выпьем, — предложил Вайс, — и поговорим просто так, о чем-нибудь другом. За шахматами нам придется молчать, а потом один из нас умолкнет навечно.
— Скорее всего, ты.
— Допустим, — примирительно согласился Вайс. Спросил: — Так как же ты жил в Берлине?
Генрих неохотно начал было рассказывать о своей службе под началом Вилли Шварцкопфа, но вскоре сбился и сказал — рот его нервно кривился:
— Знаешь, либо ты притворяешься, либо у тебя железные нервы. Я не могу с тобой разговаривать после всего, что произошло. — Встал. — Так, значит, до встречи. У меня в номере завтра вечером. Тебя это устраивает?
— Вполне, — сказал Вайс. И ушел, не простившись.
Иоганна мало беспокоил исход шахматной дуэли с Генрихом. Во всяком случае, проигрыша он не опасался, так как рассчитывал не только на свое самообладание, но и на свое несомненное превосходство над Генрихом в этой игре. Тревожило другое: вдруг Генрих проявит слабодушие и попросту скроется, уедет или, еще хуже, пользуясь своим положением, предпримет такие шаги, после которых Вайс окажется в положении человека, обвиненного офицером СС в чем угодно…
Но подозревать Генриха в подобной подлости пока как будто оснований не было. Напротив, его запальчивость и его горячность никак не вязались с коварством. Но если Генрих вполне серьезно принял вызов, он не откажется от дуэли. Если же от нее откажется Вайс, то у Генриха будут все основания считать его трусом и с презрением отвернуться от него навсегда.
Это значит потерять Генриха. И потерять именно тогда, когда удалось обнаружить в нем ту частицу человечности, которая, быть может, таит в себе нечто такое, что окажется нужным, полезным Вайсу, его делу.
Припоминая, восстанавливая в памяти все оттенки переживаний, которые он улавливал на лице Генриха, когда рассуждал о лагерной инквизиции, Иоганн приходил к мысли, что эти рассуждения могли внушить Генриху ненависть к нему, к Вайсу, как к человеку, полностью разделяющему нацистские методы. И тогда Генрих может воспользоваться вызовом и безжалостно убить Вайса, как поступил бы и Вайс на его месте, представься ему столь удобная возможность. Если это так, значит, Вайс переиграл и жизнь его в опасности. Ведь каждый из них, прежде чем сесть за шахматную доску, передаст другому записку: «В моей смерти прошу никого не винить». Получив от Вайса такую записку, Генриха, не дожидаясь конца игры и даже вовсе ее не начиная, может запросто влепить ему пулю в лоб. И поступит правильно, если он такой, каким сегодня показался Иоганну. Конечно, это замечательно, если Генрих такой. Это здорово, если он такой. Тогда он бесценный человек для того дела, которому служит Вайс. Но в этом случае Вайс подвергает себя опасности.
А что, если Генрих просто разыграл Вайса, чтобы проверить его? Талантливо разыграл, как контрразведчик СС, великолепно усвоивший все, чему обучал его Вилли Шварцкопф, матерый эсэсовец, специалист по душевным обыскам не только в застенках гестапо — у каждого своего закадычного друга он обшаривает душу. Что тогда? Конечно, можно действовать впрямую. Прийти к Генриху и положить перед ним на стол материалы следствия по делу об убийстве Рудольфа Шварцкопфа, совершенном Функом по указанию Вилли Шварцкопфа. И сразу станет ясно, с кем пойдет Генрих.
Но тогда Иоганн должен раскрыть себя перед Генрихом. И если Генрих уклонится от выбора своей судьбы, от решения, за кем идти, Иоганн вынужден будет убить его.
Ничего другого, как убить Генриха, тогда не остается. Лучше всего, пожалуй, поступить так: после того как Иоганн обезопасит себя, получив записку Генриха с просьбой никого не винить в его смерти, надо будет ознакомить его с материалами следствия. Если Генрих простит Вилли Шварцкопфу убийство отца, — за одно это следует уничтожить его как подлеца, негодяя.
Не исключено и иное: ошеломленный показаниями Папке, в смятение, Генрих отречется от своего дяди, от всех гестаповцев, вместе взятых, и, движимый одним только отчаянием, согласится помогать Вайсу. Но отчаяние — неустойчивое чувство. Оно может пройти так же быстро, как быстро возникло. А потом придут другие чувства, другие мысли — все то, что питало Генриха в фашистской Германии, — и они вытеснят отчаяние, коварно подскажут способы избавится от тягостной скорби об отце. Все может быть.
Устойчива только убежденность. Но она не озаряет человека внезапно, не приходит как некое молниеносное просветление. И нельзя рассчитывать, что, ознакомившись с материалами Папке, Генрих сразу же переменит свои убеждения.
Да Иоганну и не нужен Генрих ошеломленный, растерянный, в горестном отчаянии готовый на все. Ему нужен Генрих, убежденный, что в гибели его отца виноват не один Вилли Шварцкопф. Не только он подлый братоубийца. Главный убийца — гитлеровская Германия, планомерно уничтожающая другие народы и понуждающая к самоубийству свой народ, заставив его творить чудовищные злодеяния.
И когда Генрих поймет это, он придет к убеждению, что единственно правильный для него путь — стать на сторону советского народа, чтобы помочь избавить немецкий народ от гибели, от уничтожения.
Но как внушить все это Генриху, как проверить, тот ли он немец, который способен понять Иоганна и принять решение бороться за ту Германию, что сама первой стала жертвой фашистского террора?
Дитрих в последнее время с группой специально выделенных лиц занимался расследованием по делу о пяти немецких военнослужащих, отказавшихся принять участие в расстреле заложников.
Все они были приговорены к казни. И казнь должна была совершиться ночью в Варшавской армейской тюрьме, где специально для этого соорудили гильотину. Но конструкция ее оказалась недостаточно совершенной, и поэтому решено было прибегнуть к примитивному способу, использовав в качестве орудия казни топор мясника. Осужденным объявили, что для тех из них, кто пожелает взять на себя роль палача, казнь будет заменена отправкой на фронт, в штрафные штурмовые подразделения. Но ни один из приговоренных не согласился стать палачом.
Тогда Дитрих решил, что в таком случае честь уничтожить изменников рейха будет предоставлена офицерам абвера, имена которых он назовет перед самой казнью. Кстати, это послужит и проверкой устойчивости некоторых офицеров, проявивших недостаточную активность при допросах преступников. В связи со всем этим Дитрих и задержался в Варшаве.
Лансдорф одобрил идею Дитриха, он вызвал его к себе и, коротко сообщив ему, что в Варшаву прибыл Генрих Шварцкопф, племянник оберштурмбаннфюрера СС Вилли Шварцкопфа, сказал, что было бы весьма целесообразно обеспечить его присутствие при казни военных преступников и даже участие в ней. Как бы снизойдя, объяснил:
— Это даст вам при случае возможность с лучшей стороны рекомендоваться оберштурмбаннфюреру через его племянника. Кроме того, оберштурмбаннфюреру будет приятно, если его родственник продемонстрирует в генерал-губернаторстве, что он достоин своего дяди — ближайшего сподвижника рейхсфюрера.
Дитриха весьма обрадовала перспектива знакомства с такой крупной персоной. И он даже излишне бурно поблагодарил своего начальника за эту весьма ценную рекомендацию.
Но Лансдорф сразу же прервал его излияния, решительно потребовав, чтобы Генрих Шварцкопф ни в коем случае не узнал заранее, для чего его приглашают в тюрьму. Ведь в противном случае он прибудет на казнь в сопровождении двух эсэсовцев, и те могут оттереть Дитриха от командования всей процедурой. Нужно найти для приглашения какой-либо служебный повод, касающийся только самого Генриха Шварцкопфа.
— Вы совершенно правы, — согласился Дитрих. — Эсэсовцы — наглецы: полагают, что только они одни умеют достойно разделываться с предателями. Как бы этот родственник высокопоставленного эсэсовца не стал первым хвататься за ручку орудия закона. Приоритет должен остаться за старшим по званию.
— Ну, это вы ему сами там объясните. — И Лансдорф добавил насмешливо: — Я полагаю, что уж вас-то, как организатора, он оттеснить не посмеет, отдаст вам дань уважения.
— Ну что вы, герр Лансдорф! — тревожно запротестовал Дитрих. — Я и не собираюсь воспользоваться своим правом. Одно дело — допросы с применением различных методов, а другое — казнь. Вы же меня знаете. Я еще никого не лишил жизни. Это моя слабость. Применять болевые средства как способ достижения цели — долг службы. А финальные действия… — Дитрих замотал головой. — На это я не способен. Я чувствителен, как женщина. — И тут же деловым тоном пообещал: — Значит, все будет сделано так, как вы рекомендовали.
Гитлер, провозглашая: «Война облагораживает немцев и деморализует другие народы», — не был новатором. Этот бодрящий клич он выкрал из словесного арсенала кайзеровских мясников времен первой мировой войны. Чрезвычайно нервный, восприимчивый, он тонко уловил тайные мечты магнатов Рура и Рейна, уже в период Веймарской республики жаждавших видеть во главе Германии сильную личность — деспота, тирана, диктатора, ибо, как они считали, только голая, абсолютная власть производит магическое впечатление.
Неврастеник, гордящийся приступами эпилепсии, будто особой метой, Гитлер вызубрил Ницше, как домашняя хозяйка поваренную книгу, и с пылом изображал из себя сильную личность.
Это был невзрачный человек, с мясистым носом, торчащими, как крылья у летучей мыши, большими мягкими ушами, гнилыми, почерневшими зубами, которые вечно болели, с жирной, прыщеватой кожей, узкими плечами, осыпанными перхотью, и синими, цвета протухшего мяса глазами. Руки его постоянно метались в непроизвольных движениях, — он наивно хвастался, что ни один из наци не способен так неподвижно держать по нескольку часов правую руку в фашистском приветствии, как держит ее он, Гитлер. Ординарный австрийский мещанин по своим вкусам и склонностям, он был наделен коварством, неведомым даже хищному животному. В области всевозможных подлостей он был знатоком и умел орудовать, как никто другой. Именно беспредельность этой низости и привлекла к Гитлеру благожелательное внимание истинных владык Германии.
В политике он отличался расчетливым плутовством бакалейщика, сбывающего скверный, лежалый товар. В начале пути он оправдывался перед промышленниками Германии в пугающем их наименовании своей партии — «национал-социалистская», ссылаясь на Освальда Шпенглера. Утешал: «Прусский социализм исключает личную свободу и политическую демократию».
Его штурмовики подтверждали программное заверение своего фюрера погромами, террором, зверствами. И создали этими «подвигами» кровавый ореол Гитлеру, как вполне приемлемой кандидатуре тирана, диктатора, деспота.
А он вел тайный бухгалтерский учет убийств, погромов, искалеченных, готовясь предъявить счет финансовым владыкам в надежде, что они оплатят этот счет, предоставив ему официальную должность главы Германии. Но не забывал и о своих соратниках, причастных к преступлениям: тщательно заносил в свою бухгалтерскую книгу каждого, чтобы всех держать на короткой привязи и в случае провала предать их, прежде чем они успеют предать его.
Так в начале пути поступал он с главарями банд штурмовиков.
Став главой Третьей империи, он придерживался тех же способов управления, с той только разницей, что применял их с неизмеримо большим размахом. Теперь он стремился сделать соучастником преступлений фашизма весь немецкий народ, замарать его кровью, чтобы каждый немец нес ответственность за злодеяния наци. Тактика истребления других народов являлась не только военно-политической целью Гитлера. Она отвечала его коварному намерению держать немецкий народ в страхе перед возмездием за преступные деяния фашизма.
И чем больше людей уничтожалось в лагерях и на оккупированной территории, тем реже нападали на фюрера приступы меланхолии, тоски, страха, тем лучше, бодрее он себя чувствовал. Ведь масштабы этой бойни вовлекали в нее все новых и новых немцев, а фюрер жаждал сделать ответчиком за преступления фашизма перед человечеством всю Германию. И то, что крупнейшие немецкие концерны изготовляли средства массового умерщвления людей, навечно породнило фюрера с величайшими магнатами рейха, связало с ними надежной, нерасторжимой круговой порукой. Он хорошо понимал, что даже на скамьях имперского стадиона не разместить в качестве подсудимых всех тех, кто виновен в чудовищных преступлениях почти в такой же степени, как и он сам. Это сознание умиляло и бодрило фюрера. И, восхищаясь собой, он хитроумно укреплял свою власть над ближайшими сподвижниками: каждому в отдельности сообщал о подлостях, которые совершали по отношению друг к другу остальные, стремясь в результате этого соперничества занять место поближе к нему, к фюреру.
Гитлер знал: каждый их них считал себя ничем не хуже, а кое в чем даже половчее его. Но все они настолько ненавидели друг друга, что можно было быть уверенным: они не станут объединяться, чтобы вырвать у него власть.
Материалы, компрометирующие высокопоставленных деятелей рейха, имели рыночную цену, и чем омерзительнее были эти материалы, тем выше была их цена. Ими торговали или же обменивались между собой гитлеровские разведывательные службы.
Для руководителей разведывательных служб такие материалы служили оружием в междоусобной борьбе за власть: любой из них жаждал стать вторым после фюрера лицом в рейхе.
Вайс узнал от Дитриха о его разговоре с Лансдорфом после своей ссоры с Генрихом, и его охватила томительная тревога. Ведь если Генрих, присутствуя на казни, проявит хоть какие-либо признаки малодушия, Лансдорф не замедлит этим воспользоваться.
Вайсу было известно, что Гиммлер недоволен деятельностью Канариса, а Вилли Шварцкопф — приближенный к Гиммлеру человек. И, возможно, Генрих прибыл в генерал-губернаторство с каким-то секретным поручением, касающимся не только расследования неудач «штаба Вали».
И не случайно Лансдорф, узнав, что Вайс в приятельских отношениях с Генрихом, поручил ему выведать истинные цели его приезда.
Гитлеровскую механику проверки каждого наци на преданность Иоганн раскусил уже давно и знал, что тот, кто уклонился от соучастия в убийстве, будет считаться изменником. Лансдорф стремился скомпрометировать родственника близкого Гиммлеру человека, чтобы отомстить за происки против Канариса.
Иоганн отдавал себе отчет в том, что Генрих, проявив человечность, погубит себя. Надо во что бы то ни стало спасти его. Самое правильное, пожалуй, — сделать так, чтобы Генрих не имел возможности попасть в тюрьму во время казни.
Лансдорф заметил как-то, что если рейхсфюрер прикажет проверить причины передислокации «штаба Вали», то лучшим доказательством послужило бы нападение польских партизан на уполномоченных рейхсфюрера где-нибудь в районе бывшего расположения «штаба». Лансдорф припомнил и рассказал шутливым тоном, как еще в первую мировую войну полковник Вальтер Николаи организовал с помощью своих агентов хищение документов в немецком генеральном штабе, а уже через сутки блистательно «разыскал» эти документы у «французских шпионов». Само собой разумеется, что французы были «убиты на месте при попытке к сопротивлению». Всем тем Николаи сразу же снискал особое расположение кайзера, что в конечном итоге благотворно повлияло на немецкое общество, возвысив в его глазах благородную роль германской разведки.
Восстанавливая в памяти эти слова Лансдорфа, Иоганн вспомнил и другой разговор, уже с Дитрихом. Когда он сказал, что напрасно Генрих Шварцкопф, подвергая себя опасности, один, без охраны, ходит в эсэсовском мундире по Варшаве, Дитрих ответил, пожав плечами:
— Ну и что ж? Если поляки его ухлопают, рейхсфюрер Гиммлер лишний раз удостоверится, в каких трудных условиях приходилось здесь работать нашему «штабу Вали». Ведь Гиммлер был обязан очистить все близлежащие районы от поляков, но так и не очистил, хотя в Польше наибольшее количество концлагерей уничтожения и они способны переработать население любого европейского государства.
Все это натолкнуло Иоганна на одну мысль; в голове у него родился план, который он решил осуществить с помощью Зубова. Если задуманное удастся, они сумеют уберечь Генриха от опасностей, грозящих ему здесь со всех сторон.
Встретились они с Зубовым, как обычно, на набережной Вислы, возле пустующей брандвахты.
Выслушав Вайса, Зубов сказал ворчливо:
— Ладно уж, но только, извини, канительная это будет штука. Твоего Шварцкопфа повреждать нельзя, а он нас может. Необоюдно как-то получается.
Иоганн огрызнулся:
— Если бы всегда и все было обоюдно, тебя бы давно в живых не было.
— Я сам удивляюсь, что живой, — согласился Зубов. — Но только почему это у меня получается? А потому, что задача всегда ясная: или мы их, или они нас. Ну, и воодушевляюсь. А тут… Он тебя может, а ты его нет. Ну разве не обидно?
— Ты не согласен?
— Что значит «не согласен», если приказываешь!..
— Не приказываю — прошу, как о личном одолжении.
— Ну? — удивился Зубов. — Это уже что-то новенькое. Но только не люблю я такую демократию. Может, все-таки прикажешь, а?
— Не имею права, — уныло сказал Вайс. — Могу только просить, как о дружеском одолжении.
— Значит, того и гляди ты мне потом таким же манером какого-нибудь фрица в порядке сюрприза на дом доставишь? — рассмеялся Зубов, но тут же отбросил шутливый тон и стал деловито советоваться, в какой обстановке лучше всего совершить похищение Генриха Шварцкопфа.
И когда все было оговорено, Иоганн из чувства признательности дружески стал расспрашивать Зубова о его семейной жизни.
Зубов сказал печально:
— А ничего хорошего не получается. Бригитта — женщина милая, добрая, а я ей только беспокойство причиняю. После налета на тюрьму прибыл домой перевязанный. Скрывал, что ранен. А утром она увидела, что простыни подо мной в крови, — ну и в обморок. Я — за врачом. Привели в чувство. В суматохе забыл, что сам в медицине нуждаюсь. Отпустил врача, а она в слезы. Любит она меня, понимаешь? Жаль ее будет, если меня убьют. Вот что.
— Выходит, и ты ее любишь?
— А как же? Одинокая она была в жизни. А со мной говорит откровенно и обо всем доверчиво, будто я ей родной, а не просто фиктивный муж.
— Почему же фиктивный, если любишь?
— Конечно, я ей кое-что правильное внушаю, вижу — растет.
— Ты смотри, полегче! — встревожился Иоганн.
— Самый моральный минимум, в пионерском масштабе, — успокоил Зубов. — Я тактично. Не из тех, кто цветок дергает, чтобы он быстрее рос. — Заметил ехидно: — Мне, конечно, далеко до тебя: перевоспитать эсэсовца — это ты отчудил действительно по первому разряду. Если он тобой сам персонально в гестапо не займется.
Иоганн развел руками:
— Дело, как ты сказал, не обоюдное.
— Вот именно! Ты его в человека превратить хочешь, а он тебя на мясо.
— Ладно, — сказал Иоганн. — Значит, договорились?
— Выходит, так, — невесело согласился Зубов. Вздохнул. — Опять я дам Бригитте повод для ревности. Обещал вечером мирно пойти с ней в гости к высокопоставленным фашистам. И, выходит, обманул. Снова смоюсь на всю ночь. А она в таких случаях спать не ложится, ходит, курит, после от головной боли страдает. И допрашивает про баб. А какие бабы, когда я теперь женатый! Не понимает она нашей морали. Хотя, что ж, правильно, что бдительность соблюдает. Среди женщин здесь огромная распущенность. Пришел, понимаешь, с ней первый раз в один, думал, порядочный дом. Хозяйка повела меня картины показывать, и так нахально пристала, что даже неловко. Ну, я, чтобы антагонизма не вызывать, объяснил ей, что на фронте был контужен. Семейство важнее, не хотелось терять контакта. Супруг — чиновник из управления экономики и вооружений ОКВ. Занимается делами захвата, сбора и охраны экономических запасов на оккупированных территориях. — Похвастался: — Я теперь прославился как фотограф-любитель. Всем знакомым их карточки дарю. Ну, попутно в кабинете у этого чиновника кое-какие документы на пленку отщелкал. Потом в тайник сложил для отправки в Центр. Полагаю, нам потом для предъявления иска пригодятся.
— А ты растешь! — похвалил Вайс.
— Квалифицируюсь, — согласился Зубов. — Пистолетом не всегда пощелкать можно с такой пользой, как «лейкой». Это я понял!
— Хороший ты парень, Зубов, — сказал Иоганн.
— Обыкновенный. Только что действую в оригинальной обстановке. А так — что ж… Терять свое основное лицо я, как и ты, не имею права.
— Это верно, — согласился Иоганн, — лицо свое мы должны беречь больше, чем жизнь. Человек без лица хуже покойника.
— Покойников я вообще не люблю, — сказал Зубов. — И стать покойником вовсе не желаю, хотя, возможно, и придется…
— Ну что за глупости!
— Верно. Что может быть глупее мертвеца? Разве только ты сам, когда помрешь. Это я согласен. Обязан выжить, хотя бы из-за одной такой отвратной мысли о себе. И я, конечно, стараюсь.
— Вот сегодня и постарайся.
— Идет, — согласился Зубов. И пообещал: — Будь уверен, пока жив, не помру. Это точно.
И они расстались. Один пошел налево, вдоль набережной, другой — направо. Серая глянцевая Висла текла в плоских берегах, медленно и тяжко волоча свое зыбкое голое тело, зябнущее на ветру и дрожащее, как от озноба, мелкими, частыми волнами.
Набережная была пустынной.
Казалось, варшавяне покинули свою реку, у берегов которой, будто цепные псы на привязи, стояли немецкие бронекатера с торчащими из приплюснутых башен стволами спаренных пулеметов.