К книге
Венецианский бархатЧасть седьмая. Глава пятая
93%
Часть седьмая. Глава пятая
62

…Ныне тебя я узнал и ежели жарче пылаю, Много ты кажешься мне хуже и ниже теперь. Спросишь: как? почему? При таком вероломстве любовник Может сильнее любить, но уж не так уважать.

Бруно приходил к решетке ее камеры каждый вечер и ждал, пока не уйдет Рабино, глядя, как тает его худощавая тень в неосвещенном переулке. Поначалу он думал, что ему будет любопытно увидеть мужа Сосии, объект столь многих его болезненных фантазий. Но теперь Рабино казался ему лишним и ненужным, одним из тех, кто всего лишь пользовался Сосией.

«А для самого Рабино, – думал Бруно, – это всего лишь очередное злосчастное дежурство. Он привык говорить последнее “прощай” людям, а я – нет. У меня не в обычае терять друзей в столь публичной манере. Я даже не попрощался со своими родителями после того, как они умерли».

Перед его внутренним взором вдруг встали, как живые, его отец и мать, веселые и смеющиеся, держащиеся за руки. Быть может, подумал он, именно то, что он не попрощался с ними, и сохранило память о них.

Он заглянул в камеру. Сосия не желала смотреть в его сторону.

Но он все равно разговаривал с ней, как если бы она лишилась чувств и звук его голоса мог вернуть ее к жизни. Он рассказывал ей о том, что узнал за годы их знакомства. Глядя на воду, покрытую рябью, отчего она походила на взъерошенную шерсть облезлого кота, он говорил с ней обо всем, что приходило ему в голову.

– Вслушайся в шум волн, Сосия. Это полезно для души. Они измеряют глубину твоей боли и регулируют ее ритм. Чувства, которые бушуют в тебе, вынуждены замедлять свой бег, приспосабливаясь к тому, как они накатываются на берег и вновь отступают. Позволь им помочь тебе, дорогая моя; вслушивайся в них и дыши размеренно: вдох и выдох.

Она слегка повернула голову в сторону воды и, как показалось Бруно, прислушалась. А он продолжал:

– То, что происходит сейчас, не имеет никакого значения для нашей любви. Для нас это даже несущественно. Мы с тобой накрепко связаны друг с другом многими нитями, тесно переплетенными между собой; нельзя просто взять и оборвать плетеный канат любви. Для этого нужно перерезать каждую ниточку по отдельности, но даже тогда любовь будет сопротивляться до последней жилочки, пока и та не оборвется. Вот как я люблю тебя. До последней жилочки.

* * *

Посмотреть на нее пожаловал и фра Филиппо. Он захватил с собой небольшую когорту монахинь с Мурано, чьи мечты он распалил подробным описанием прегрешений Сосии. В отличие от монахинь из Сант-Анджело ди Конторта, его собственные были безупречно чисты.

Их строгому надзору он и поручил похожую на поросенка монахиню. Фра Филиппо имел удовольствие видеть ее, одетую в смирительную рубашку и с кляпом во рту.

В качестве награды за труды он пригласил ее надсмотрщиц совершить с ним поездку в Венецию, дабы поближе познакомиться с бедами и несчастьями, которые приносит колдовство.

– Вы только взгляните на нее! Она – живое свидетельство существования дьявола в женском обличье. – И он гордым жестом указал на пленницу, словно своей волей сотворил Сосию, сделав из нее яркий образчик человеческих пороков.

Монахини захихикали, издавая такой звук, словно сухие листья под ногами, прикрывая рты ладошками.

Сосия повернулась на соломе и раздвинула перед ними ноги. Монахини в панике бежали, роняя головные платки, сладкое печенье и небольшие склянки с водой и вином.

Сосия же совершила одну из редких вылазок к решетке. Она выглянула наружу и окинула взглядом улицу, высматривая одну-единственную фигуру: Фелиса Феличиано.

* * *

Я уловила исходящий от него запах.

Вернувшись поздно вечером домой с работы, он склонился над тарелкой, и я остановилась у него за спиной. Я обнюхивала его затылок – а он ничего не замечал, – пока не уловила этот запах.

Растерянная и сбитая с толку, я заморгала так часто, что ресницы мои подняли ветер. За ужином губы мои открывались и закрывались, как створки путешествующего моллюска. Пока он жевал, словно кающийся грешник, пригоревшую еду, я глотала желчь и болтала обо всем, кроме того, что занимало меня по-настоящему: остро пахнущей капли пота этой подзаборной шлюхи, этой бродячей собаки из Далмации. А он попросил мазь, жалобно глядя на меня своими покрасневшими глазами, которые, вне всякого сомнения, натрудил тем, что весь вечер пялился на нее через решетку Ее камеры. Он не мог оторваться от Нее.

– Она закончилась, – сообщила я ему, – мази больше нет.

Он пришел в смятение и опустил глаза.

А я подумала: «Быть может, Она у него не одна, и этот запах остался после нескольких шлюх? Неужели я оказалась настолько слепа, что ничего не замечала?»

А он тем временем пытается задобрить меня и спрашивает, не принесла ли я с Риальто новых рассказов о привидениях. Но я обрываю его, подсунув ему тарелку с недозрелой малиной и стопку писем от кредиторов.

– Давай пойдем в постель, – предлагает он, словно она не была уже осквернена.

Мы занимаемся супружеской разновидностью любви. А я думаю о том, какой она бывает еще.

Ночью меня, словно кокон, окутал Ее запах, и глаза мои тут же распахнулись, словно и они могли нюхать воздух. Внутри у меня все вскипело, когда я подумала, что он притворяется, будто спит, и я едва не взорвалась, когда поняла, что он действительно уснул. А он имел наглость засопеть, причем так, как я любила, издавая негромкое ворчание. Его утренний поцелуй показался мне липким и противным, как голос коробейника.

Неужели нашей невероятной любви оказалось ему недостаточно? Из всех его подлых поступков этот – самый отвратительный, из всех грязных дел это – самое омерзительное. Уж лучше бы он избил меня отливками для букв и отпечатал на мне синяк в форме буквы S – ее ведь зовут именно так, Сосия, верно?

Сердце мое разрывается от горя, когда я думаю о том, что он был с ней. Я жажду узнать мельчайшие подробности. Она продает ему свое тело – но как? По часам, по минутам, по поцелуям?

Стоит мне подумать, что мое любопытство удовлетворилось и умерло, как появляется что-нибудь новое, и оно вновь расцветает пышным цветом. Даже сейчас я спрашиваю себя, а действительно ли он ушел в stamperia? Или забавляется с какой-нибудь потной проституткой в темном переулке?

Неважно, кто вы – скромная порядочная жена или особа, которая выставляет свои бедра напоказ всему городу, все всегда заканчивается одинаково.

* * *

Суд на Сосией взбудоражил жителей города. На десятую ночь у ее камеры толпа собралась внезапно и неожиданно, словно просочилась сквозь камни Пьяццы, подобно acqua alta[212]. Похоже, все они весьма смутно представляли себе, что им нужно от ведьмы-еврейки; создавалось впечатление, что они просто хотели оказаться как можно ближе к ней. Воздух вокруг ее камеры был сухим и лихорадочно горячим. Люди столпились у входа на крытую галерею тюрьмы, толкаясь и лягаясь, чтобы занять место получше.

Это мало походило на обычное сборище. На этот раз люди привели с собой жен и детей. Казалось, будто преступления, совершенные Сосией, заставили их объединиться в своем неприятии и праведном гневе.

Каждую ночь на протяжении трех дней подряд они собирались здесь, наблюдая и выжидая, словно рассчитывая в любую минуту получить нужный сигнал. Те, кто оказался ближе всех к решетке, сообщали о каждом движении Сосии в камере. Их слова передавались шепотом по толпе, так что новости расходились с потрясающей быстротой, как круги на воде. Услышав же: «Она повернулась на соломе спиной к нам» – люди даже удовлетворились ненадолго, сложив руки на груди и в унисон покачивая головами. Но с каждой ночью напряжение нарастало, а народу приходило все больше.

Погода как будто сговорилась с толпой, внося свою лепту в атмосферу подспудного ужаса. Ночь за ночью зарницы полосовали небо, но со свинцовых туч на землю не сорвалось ни капли влаги.

Фелис Феличиано стоял у окна своей комнаты в гостинице «Стурион» и смотрел на толпу, собиравшуюся внизу по вечерам, чтобы отсюда двинуться на Сан-Марко. Он смотрел на нее каждый вечер, будучи не в состоянии лечь в постель и заснуть.

Судьба Сосии не причинила ему особых страданий, но случившееся он перенес довольно тяжело. Оно повлияло на него так, как Фелис и представить себе не мог. Все дело в том, что Бруно был уничтожен и раздавлен, и смириться с таким положением вещей Фелис не мог.

* * *

«Почему, – думала Сосия, лежа в тысяче ярдов от него, – они не могут оставить меня в покое? Больше мне ничего не нужно. Пусть они все уйдут и умрут. За исключением Фелиса. Почему он не приходит навестить меня?»

Зато к ней вернулся невысокий мужчина с инородным мозжечком. Посреди ночи она услышала его дыхание, от которого запотели прутья решетки. Завидев ее, он почти немедленно возобновил свои шумные движения под накидкой.

– Привет, малыш, – сказала Сосия, – ты ведь священник или кто-то вроде него, верно? Или незаконнорожденный раб какого-нибудь священника? Да?

Он поморщился, но оказался слишком увлеченным своим занятием, чтобы остановиться.

– Господин мальчик священника, я должна вам кое-что сказать, – заявила Сосия, садясь на соломе. – То есть сделать признание. Исповедаться. Слушайте или уходите.

– А‑а‑а, – неразборчиво пробормотал Ианно, но не тронулся с места.

– Знаешь, дружок, здесь очень интересно. Полагаю, тревожное ожидание всегда вызывает интерес. Тревога и беспокойство… Глаза твои начинают замечать то, на что раньше ты не обращал внимания. Произвольное расположение предметов обретает характер, который иначе как угрозой и не назовешь. Проходящий мимо незнакомец кажется заслуживающим доверия. Ты начинаешь относиться ко всему чересчур строго – почему именно три листочка с описанием моих преступлений и вынесенного мне приговора приколоты на стене? Аккуратно отпечатанные, но составленные безграмотно. Смотри, здесь допущены четыре ошибки… Я пришла к заключению, что раздражение и стремление порицать всех и вся – эта та небольшая власть, которая у меня еще остается.

Ианно прервал свое занятие и придвинулся поближе. Он никак не ожидал, что она заговорит с ним, да еще столь красноречиво. Никто и никогда не отзывался о ней как об «умной еврейке» – ее называли только и исключительно «грязной еврейкой». Он пока еще не знал, как правильно воспользоваться своим новым знанием об этой женщине, но оно произвело на него успокоительное действие – эрекция его начала уменьшаться. Он разочарованно опустил глаза на свой пах.

Сосия продолжала:

– Время растягивается, становясь сотканным из разрозненных частей. Когда ты не знаешь, что будет дальше, каждый миг превращается в начало нового периода тревожного ожидания. Одиночное заключение утомляет до чрезвычайности; тебе нужны дополнительные доказательства того, что время идет, дабы убедить себя в том, что ты еще жив.

Ианно шмыгнул носом. Он готов был согласиться с этим утверждением, вспоминая долгие часы, проведенные им в неблагодарных трудах, когда он разносил листовки для фра Филиппо или переписывал бесчисленные отрывки из непристойных книг для своего хозяина, и что он получил в знак благодарности?

– Чтобы убить время, я рассказываю себе всякие истории, но только правдивые.

Голос ее зазвучал глуше и мягче, словно она с головой погрузилась в собственные воспоминания.

Он подобрался еще ближе и ухватился за один из прутьев. Сосия подняла глаза на его мускулистую руку, обхватившую металл.

– Будешь слушать дальше?

– М‑м‑м.

– Ну вот, я выбрала тебя, чтобы рассказать обо всем. Кое-кто из тех мужчин, что трахали меня, умоляли меня поведать эту историю им. Они думали, что, рассказав ее, я избавлюсь от ненависти, живущей у меня внутри. Они думали, что надо мной надругались. Другие говорили, что, описав свою боль, я выпущу ее наружу. Но я ничего не рассказала никому из них. Я оставила их в недоумении. Я не хотела излечиваться от ненависти, потому что это сделало бы меня слабой. Не хочу и сейчас, зато у меня появилось желание поговорить об этом. Ты ничего не имеешь против, господин мальчик священника?

Ианно согласно кивнул.

И Сосия рассказала ему свою историю. Она поведала ему о том, как родилась в Далмации и как жила в глухой провинции, находящейся под формальной властью Венеции. Венецианцы приходили и уходили, требуя дань, забирая все мало-мальски красивое из церквей и домов и ничуть не беспокоясь о населении, которое присоединили к своей империи из сугубо стратегических соображений.

Сосия рассказала Ианно о маленьких, но кровавых гражданских войнах, не представлявших ни малейшего интереса для Венеции, которые вспыхивали непонятно из‑за чего и столь же быстро угасали, наполняя кладбища новыми могилами. Она рассказала ему о солдатах, которые убили ее дедушку и бабушку, и о том, как сама лишилась любящего материнского взгляда.

– Это было хуже всего, – вспоминала Сосия. – Потому что тогда моя семья сочла меня грязной, не заслуживающей даже презрения. Солдаты сказали, что я недостаточно хороша для того, что согреть постель какого-нибудь венецианца, и потому решили тоже не связываться со мной; после этого члены моей семьи стали вести себя так, словно и они испытывали ко мне то же самое. Даже моя мать – моя мать! – не желала смотреть на меня. Они убили во мне всякие чувства. Душа моя умерла, чтобы никогда не возродиться; правда, есть один человек… но он тоже не видит меня, точно так же, как и моя мать.

Ианно глухо заворчал. Он кое-что знал о том, что это такое – быть изгоем. Он всегда знал, что люди избегают смотреть на него.

А Сосия тем временем продолжала свой рассказ, описывая бегство своей семьи, их безмолвное путешествие в Зару и кошмарное плавание на корабле в Местре. Не щадя себя, она во всех подробностях рассказала ему о том, как соблазнила своего будущего мужа, так что он вынужден был жениться на ней.

– Он – венецианец, хотя и еврей, – пояснила она.

Ианно вновь фыркнул, на сей раз – с любопытством.

– Понимаешь, – пустилась в объяснения Сосия, – я все время думала о том, что они тогда сказали. Солдаты. Что венецианцы побрезгуют прикоснуться к такой замухрышке, как я. Эти грязные свиньи, эти солдаты, они посмели сказать мне, что я недостаточно хороша для венецианцев. Очевидно, после этого моя семья стала думать точно так же: раз я недостаточно хороша для венецианцев, значит, и для них тоже.

Что ж, все они ошиблись, не так ли? Я оказалась весьма хороша, причем для очень многих венецианцев. Чертовски хороша. Иногда я спрашиваю себя, что сказала бы моя мать, если бы узнала о том, что я делила постель с венецианскими вельможами, а не с грязными солдатами из провинции. Обняла бы она меня и прижала бы к своей груди, если бы узнала, как высоко я взлетела? У меня было столько венецианцев, что я сбилась со счета. Я дорого им обошлась, потому что только так вы, мужчины, понимаете, что чего-то стоите; имей это в виду, малыш.

Итак, солдаты ошиблись. Венецианцы бегали за мной, умоляли меня, опускались передо мной на колени, плакали из‑за меня и унижались передо мной самым невероятным образом, малыш. И ни один из них даже не заикнулся о том, что я недостаточно хороша для него. Многие из них мучились вопросом, достаточно ли хороши они для меня.

Полный горечи голос Сосии понизился до едва слышного шепота и вскоре умолк окончательно.

Ианно вытянул шею, напрягая слух, чтобы расслышать еще хоть слово, но из камеры больше не доносилось ни звука. Он слез со своего ящика и заковылял прочь. Сосия надолго задержала его своей исповедью. По бледному манускрипту неба уже побежали первые пальцы рассвета, так что оставаться и дальше у ее камеры было опасно.

* * *

На двенадцатый день сенаторы решили, что молчаливая бурлящая толпа им надоела. Они испугались, что ситуация может выйти из-под контроля. Им не нравилось внимание, которое горожане уделяли какой-то никчемной иностранке; они вообще не любили, когда жизнь какого-либо одного человека возводилась в культ.

Было принято решение очистить riva. Стражники вооружились и молча выстроились у огромных ворот во дворе Дворца дожей. Лунный свет расплавленным серебром залил их облаченные в шлемы головы.

По сигналу колокола ворота распахнулись, и солдаты хлынули наружу двумя колоннами, разделяя толпу пополам. Они не тратили силы на крики; у них был приказ рассеять толпу, не щадя тех, кто убегать не захочет.

Первые удары обрушились на головы самых высоких горожан, многие из которых, как подкошенные, повалились под ноги стражникам. Те, кто побежал, слышали, как трещат под их ногами маленькие косточки, потому что дети, естественно, умирали первыми. Вот какая-то мать упала навзничь, а ребенок лег под прямым углом к ее груди, и они образовали жуткое распятие из окровавленной плоти.

Не прошло и нескольких минут, как riva была очищена от горожан, не считая тех, кто уже не мог пошевелиться. Умирающие обменивались последними взглядами. Повсюду сновали собаки, лая на мертвых в надежде разбудить их и на живых, чтобы получить дальнейшие приказания.

Но вскоре перестали скулить даже собаки, и тишину нарушал лишь скрип тележек, на которых погибших должны были развезти по домам. К рассвету все стихло; sestiere раскрыли объятия своим избитым и покалеченным сыновьям, после чего вновь сомкнулись вокруг них, подобно ртам двух огромных рыб. Беспорядки закончились, и спокойствию Венеции более ничто не угрожало.

Сенат принял для этого надлежащие меры. Действуя на основе сведений, представленных его бывшим помощником, Совет Сорока отправил Signori арестовать некоего фра Филиппо де Страта на острове Мурано. Из заслуживающего всяческого доверия источника стало известно, что священник сеял недовольство среди горожан; именно он заставил их ополчиться на печатников и направил их ненависть на ведьму из Далмации.

Против фра Филиппо не было выдвинуто официальных обвинений, но сенаторы решили, что ему не повредит немного охладить свой пыл на материке, пока он не усвоит преподанный урок. По крайней мере до тех пор, пока государство не покарает Сосию Симеон с надлежащей помпой и соблюдением всех церемоний. Государство Венеция не могло допустить, чтобы какой-то истеричный священник со склонностью к демагогии лишил его права самостоятельно вершить судьбу своих граждан.

– Он ненавидит книги, – заметил один из сенаторов. – Ровиго тоже ненавидит книги. Давайте сошлем его туда.

В злосчастном Ровиго всегда была открыта вакансия священника, поскольку во всей провинции Венето городишко пользовался жестокой и дурной славой.

– И какая же конгрегация собирается там по воскресеньям? – полюбопытствовал кто-то из сенаторов.

– Три человека, считая мышей и вдову псаломщика.

* * *

В ночь перед тем, как должны были привести в исполнение приговор Сосии, Венделин, по обыкновению, отправился на прогулку, разговаривая сам с собой. Он думал о том, что посоветовал бы ему в его нынешнем положении Иоганн. У братьев не было привычки разговаривать по душам, но годы, проведенные в Венеции, и счастливый брак с женой научили Венделина раскрывать свое сердце, подобно плачущему ребенку. Так что ему было нелегко вновь обрести замкнутую сдержанность.

Единственный человек, к которому ему страстно хотелось обратиться, отгородился от него. Она избегала смотреть на него, за исключением редких мгновений, когда, встречаясь с ним взглядом, она посылала ему физически ощутимый сигнал боли, который поражал его в самое сердце. Венделин понимал, что ей плохо, что это он каким-то образом виноват во всем и что она без слов просит его помочь ей. Сосредоточившись, он чувствовал ее боль, и та каким-то мистическим образом очень походила на его собственную. Но он никак не мог понять, откуда эта боль берется.

Вот только вчера вечером, например, когда он вернулся домой незадолго до полуночи, жена явно испугалась, увидев его. А тарелку с едой она поставила перед ним с таким злокозненным выражением на лице, что он подумал было, а не подсыпала ли она туда яда. Склонившись над столом, он ощутил на шее ее жаркое дыхание.

Она говорила больше обычного, но как-то странно, перескакивая с одной темы на другую. При этом Люссиета даже не поинтересовалась, почему он так долго задержался на работе. Его эксперименты с ароматизированными красками закончились полной неудачей. Он сам схватился за черпак, чтобы остановить образование эмульсии, которая грозила уничтожить все его дорогостоящие ингредиенты. Венделин так яростно размешивал раствор, что тот попал ему на лицо и волосы, и он даже закричал от боли, когда горячая жидкость обожгла ему глаза. Они, кстати, болели до сих пор.

Венделин спросил себя: «Но разве дождался я сочувствия? Получил ли я свою мазь?»

Она обожала рассказы о привидениях: чтобы сгладить напряженность за столом, он даже спросил, нет ли у нее в запасе чего-нибудь новенького, но получил в ответ лишь кислые ягоды без меда, бессмысленную тираду и кипу счетов.

Руки его начинали гореть, как в огне, когда она смотрела на него вот так.

На рассвете он сбежал из дома и, даже не умывшись, быстрым шагом направился в stamperia. Пахучая жидкость до сих пор жгла ему глаза и цеплялась за волосы. В тихом дворе он принялся украдкой плескать на себя ледяной водой из колодца, чувствуя себя униженным и обманутым. Теперь все могли видеть, что его выгнали из собственного дома.

Это чума так изменила ее, пытался убедить он себя. Ранние симптомы ее угнетенного состояния, пожалуй, свидетельствовали о том, что болезнь набирала силу. Но теперь, выздоровев, она, похоже, не получала ни малейшего удовольствия от того, что осталась жива. Она избегала общения с другими людьми и даже стала посылать на Риальто вместо себя служанку, оставаясь равнодушной к спелости и вкусу винограда или слив, тогда как раньше уделяла им самое пристальное внимание.

Венделин вдруг вспомнил, как давным‑давно, еще когда он ухаживал за нею, она взяла его за палец и осторожно провела им по пушистой кожице абрикоса. Он вспомнил, как потом они съели этот абрикос вместе и как она смеялась: «Ecco, любимый, нам обоим досталось по кусочку солнечного света!»

Венделин вспомнил, как любил слушать шорох ее платья, когда она поднималась по лестнице, и звяканье ее браслетов, когда она откладывала в сторону вилку. Люссиета обладала потрясающим чувством аромата, каким-то ретроспективно-историческим его ощущением! Своим крошечным носиком она улавливала старые запахи и запросто могла определить, чем они пахли в молодости. Разумеется, подобно всем венецианцам, она больше всего обожала запахи рыбы, соленой воды и дорогих духов… И запах его собственной шеи каждую ночь, когда он целовал ее. Потому что тогда она зарывалась носом в складки его кожи.

Она стремилась прожить каждый день сполна. Ее крошечная крепкая фигурка буквально излучала счастье. Груди ее так и норовили выпрыгнуть из корсажа. Она в любую минуту готова была разразиться звонким смехом. Из нее на каждом шагу вылетали маленькие радости, разноцветные и невесомые, как золотистые пылинки. Губы ее всегда готовы были сложиться в лукавую улыбку, запечатлевая невесомые поцелуи на его руке, локте, щеках, сопровождая их восклицаниями: «Ага! Тебя преследуют бабочки!» Она могла усадить на одну руку сына, на другую – кота и пуститься с ними в бесшабашный пляс, кружась, словно балерина, с ними обоими по кухне. Их сын радостно смеялся довольным детским смехом; даже кот прятал коготки и подбирал хвост, устраиваясь поудобнее на сгибе ее локтя, словно и ему, подобно Венделину, хотелось оказаться поближе к источнику этого незамутненного счастья. А потом она сочно целовала сына и кота в макушки и подбрасывала обоих на мгновение вверх, пока они вновь не приземлялись ей на руки смеющимся клубочками шерсти и нежной розовой кожи, а она зарывалась в них лицом, осыпая их поцелуями.

Но этот образ потускнел в его памяти, сменившись видением той жены, которая была у него сейчас, соломенной вдовы, сырой, как намокшая веревка, которая выскальзывала из его объятий, неподвижно лежала на постели или съеживалась на стуле.

«Она больше не хочет жить, – подумал он, – а ведь раньше она олицетворяла собой всю радость жизни». И тут ему в голову пришла дикая, невозможная и страшная мысль. Венделин развернулся и побежал, не разбирая дороги, в сторону дома.

Предыдущая главаГлава 62 из 67Следующая глава