…Ты, кого я считал бескорыстным и преданным другом (Так ли? Доверье мое дорого мне обошлось!), – Ловко ко мне ты подполз и нутро мне пламенем выжег. Как у несчастного смог все ты похитить добро? Все же похитил, увы, ты, всей моей жизни отрава, Жестокосердный, увы, ты, нашей дружбы чума!
Декабрь, 59 г. до н. э.
Дорогой брат!
Между мной и Клодией все кончено. Осталось лишь обычное плотское влечение. Вчера, узнав, что она спуталась с моим старым другом Целием, я принес клятву Кибеле. Я не позволю покорно отвести себя на заклание или лишить силы, когда мне представится возможность отомстить. Не окажу я Клодии и такой чести, как отречение от нее. Нет – отныне я буду проклинать ее в своих любовных поэмах; они станут самыми жестокими строками о любви во всем мире.
«Иди ко мне, сучка, – будут злобно скалиться они. – Я все равно возьму тебя силой».
Целий переехал в один из роскошных апартаментов Клодия на Кливус Викториа. Поначалу мы все лишь изумлялись, как это Целий сподобится платить арендную плату, но потом сообразили, что Клодий, скорее всего, просто решил держать Целия под рукой на случай тайных встреч с сестрой. Может, Клодий предоставляет скидку тем, кто готов заниматься сексом втроем. Я не шокирую тебя, брат? Но я передаю тебе лишь то, о чем шепчется весь Рим: об этом сущем дилетанте среди прочих стихоплетов, пустом исследователе мелких душонок, грязной пене на поверхности бытия, летучем пузыре, коротконогой пародии на дружбу – о Целии. Боги, я заслужил, чтобы мне наставил рога кто-нибудь более достойный!
До сих пор я хранил ей поистине собачью верность, но, испытав шок от такого двойного предательства, принялся искать утешения в объятиях других женщин; так уж случилось, что и мужчин тоже. Я заливал глаза вином, отчего мои победы представлялись мне более желанными, чем были на самом деле. Я дошел до того, что обнимался с ними. Их губы казались мне слаще из‑за выпитого мною вина. Но, когда доходило до дела, у меня ничего не получалось. В конце концов мне пришлось отказаться от случайных связей. Репутация импотента в этом городе мне решительно не нужна. Этак кто-нибудь еще напишет поэму уже обо мне! И Клодия, которая, несмотря ни на что, все еще призывает иногда меня на свою оттоманку со сбитыми простынями, будет смеяться надо мной вместе с Целием.
Но теперь я вновь взялся за работу. Для своей возлюбленной мне не жаль ничего – ни гликонического, ни асклепиадова, ни приапейского, ни даже гендекасиллабического[114] стихотворного размера, ведь она сполна заслуживает их.
Сентябрь, 58 г. до н. э.
Ты шутливо упрекаешь меня в неправильном употреблении личных местоимений в моих письмах. Но разве это не характерное свойство каждого поэта – быть зацикленным на самом себе?
Но, брат мой, почему ты сам не пишешь мне чаще? Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я последний раз получал от тебя весточку, а у нас ходят упорные слухи о том, что легионы в Азии косит лихорадка. Ты проявил бы изрядное великодушие, дав нам знать, что с тобою все в порядке, и, если у тебя нет времени, чтобы написать своему брату, прожигателю жизни и поэту, то, по крайней мере, пошли словечко нашему отцу, который боится лишиться старшего сына.
Или двоих сразу.
Я все чаще думаю о смерти.
Моя грудь… Если мне суждено умереть раньше тебя, Люций, я бы хотел завещать тебе свою синюю фаянсовую чернильницу и халцедоновый камень с печаткой. Кстати, я бы не возражал и против того, чтобы ты установил мой маленький бронзовый бюст в ближайшем святилище. Сегодня утром я кашлял кровью, и, хотя тут же скомкал салфетку, чтобы скрыть алые пятна, их вид навсегда отпечатался в моей памяти.
Я думаю о смерти и по другим причинам.
Клодия – вдова! Ее мужа, который ненадолго вернулся в Рим после исполнения своих обязанностей в провинции, поразила внезапная смертельная болезнь, доселе никому не известная. Лишившись последней капли жидкости в своем теле, он в течение часа превратился в иссохший труп.
Можешь себе представить, что говорят об этом люди в злобе своей. Целий расхаживает гоголем по форуму, избегая встречаться с кем-либо взглядом, но при этом принимает малодушные комплименты по поводу своего восходящего таланта.
Но я заткнул уши и поспешил на Палатинский холм, дабы предложить ей свое любящее утешение. Я застал ее с совершенно сухими глазами, собранную и отдающую властные распоряжения относительно немедленного отъезда на отдых в Байи[115].
– Неужели ты поедешь? – ахнул я.
Перед моим внутренним взором встало видение: овдовевшая Клодия весело проводит время с зелеными мальчишками на борту своей роскошной прогулочной лодки. Я буквально слышал скрип обшивки, стоны и плеск воды под носом судна, беззаботно летящего по волнам залива, имеющего форму дыни.
– Почему бы и нет? А ты что, не едешь? – Она обольстительно улыбнулась, словно тоже созерцая картину, стоявшую у меня перед глазами.
Разумеется, я поехал.
Ах, если бы я мог еще сказать, что был ее единственным воздыхателем в этом идиллическом месте!
Но в конце лета она собрала в Байи целую толпу молодых людей – не знаю, как еще назвать это сборище, – и прогуливала нас по садам, словно собачек, в прохладе каждого вечера, расцвеченного падающими звездами, и воробей кружил вокруг нее на интимно-близком расстоянии, нарушить каковое не дозволялось никому из нас. Даже Целию, как с удовлетворением отметил я.
С этим воробьем приключилась весьма странная история, и этой тайной ты не должен делиться ни с кем, Люций, пусть даже слава этой птички уже долетела до Азии на крыльях моих поэм.
Однажды вечером Клодия вдруг заметила, что воробей перестал выписывать круги вокруг нее, и щелкнула пальцами, приказывая сбежавшимся на ее зов молодым людям срочно разыскать ее любимца. Умирающее солнце, подобно перезрелому лимону, все еще висело на ветвях небесной тверди, и повсюду звучал веселый гомон птиц. Казалось, нам представилась великолепная возможность легко и без особых усилий завоевать ее благосклонность в ту ночь.
Признаюсь тебе, что, подобно всем остальным, я отбросил свое достоинство (да, Люций, ты смело можешь добавить: «то, что от него осталось») и присоединился к поискам, словно ребенок, раззадоренный большим кушем в серьезной игре. Кое-кто из мужчин принялся освистывать ветки, покрытые густой листвой; другие же задрали головы, оглядывая небеса. Но я знал этого избалованного воробья куда лучше. Пухлое создание, он предпочитал низкое высокому; поэтому я плюхнулся на живот и пополз среди кустов каперсника[116]. Вскоре я был вознагражден звуками знакомого хриплого чириканья, раздававшегося в нескольких ярдах впереди и лишь слегка приглушенного зеленью. Я присел на корточки у музыкального куста и, словно занавески на окне, раздвинул листву.
Рассчитывая увидеть маленькую птичку, я вдруг испытал шок, подобный тому, какой бывает во сне, когда тебе кажется, будто ты падаешь с огромной высоты. Вместо воробья я узрел еще одну пару человеческих карих глаз, принадлежавших моему сопернику Целию. Вот уже несколько месяцев я старательно избегал их, но тут они оказались на расстоянии вытянутой руки и смотрели прямо на меня.
На его лице тоже отразились удивление и боль – потому что некогда мы любили друг друга, – но вскоре он опустил взгляд ниже, и я увидел, что привлекло его внимание. Там сидел воробей Клодии, наша общая цель и добыча, который сам развлекался охотой. Зеленый богомол, вскинув лапки в своем обычном молитвенном жесте, откладывал яйца на лист, а воробей тут же подхватывал их клювом. Пока мы смотрели на него, птичий клюв подбирался все ближе к хвосту насекомого и наконец прищемил его. Богомол содрогнулся, попытался было вырваться, но воробей жадно высасывал из него соки и силу, пока тот был еще жив.
Я смутно припомнил, что этому ужасу мы были обязаны тем, что Клодия кормила наглую птицу кровавыми деликатесами со своего стола. Я сам видел, как воробей пожирал сливки и глотал неразбавленное вино, запивая им кусочки жареной свинины.
Целий едва слышно застонал. В конце концов, он ведь тоже был поэтом. И вдруг его рука метнулась сквозь листву, схватила воробья и свернула ему шею. Тельце птицы обмякло у него на ладони, головка свесилась на сторону, левый глаз оставался открытым, а правый закрылся. Мертвый воробей выглядел плутовато, словно готовясь подразнить хозяйку своей последней выходкой.
Мы с Целием уставились друг на друга, и лица наши были обрамлены венками из листьев.
Наконец я кивнул ему, словно говоря: «Отличная работа!»
– Что мне делать? – прошептал он.
Я коротко ответил:
– Лучше покончить с этим делом побыстрее. Было бы жестоко оставить ее терзаться неизвестностью. Но ты не волнуйся. Я тебя не выдам.
Вместе, старательно изображая на лицах неподдельную скорбь, мы отправились предъявить мертвого воробья его хозяйке, которая сидела в нескольких ярдах от нас на камне, обмахиваясь веером. Когда мы подошли ближе, солнце вдруг нырнуло в море, словно кто-то обломал стебель, на котором оно держалось. Слуга Клодии зажег лампу, отчего его госпожу тут же окутал рой копошащихся серых мошек.
Завидев нас, она моментально порозовела и задышала чаще, точно возбудившись при виде того, что мы вместе. На птицу она почти не смотрела.
– Отнесите ее в мою комнату, – сказала она, и Целий слепо двинулся прочь, словно пребывая в трансе, а у меня желчь подкатила к горлу. Боги свидетели, как же мне хотелось выдать его в ту минуту! Я представил себе, как она оплакивает птицу и как он утешает ее.
– Нет, вы оба, – сказала она.