К книге
Венецианский бархатЧасть третья. Пролог
30%
Часть третья. Пролог
20

…Если бы даже, свершить не успев преступлений тягчайших, Голову низко нагнув, стал он казнить сам себя.

Октябрь, 62 г. до н. э.

Приветствую тебя, брат!

Что там у вас новенького на Востоке? Надеюсь, прошедшие месяцы не стерли моего имени с дощечки твоей памяти?

Я давно не получал от тебя известий, и до меня доходят лишь устаревшие новости от нашего отца. Или ты ранен в руку, которой держат стило, солдат? При твоем роде занятий молчание пугает тех, кто любит тебя. Пиши.

Мои новости? Ничего особенно выдающегося. Теперь я все время сочиняю; то есть когда не свечусь от выпитого. Свои трезвые часы я провожу с другими молодыми поэтами Александрийской школы, и тогда мы предаемся невоздержанности, утонченной деликатности и, естественно, усладам Венеры. Наш избранный кружок предпочитает все маленькое и безупречное по форме (а к героическому и легендарному мы питаем отвращение). Мой фалеков гендекасиллаб[77] почитается изысканно-безупречным, а мои ямбические выкрутасы служат символом безудержного веселья! Даже Целию удается кропать нечто более впечатляющее, нежели его обычные слабые и бессильные стишата.

Нас занимает концепция синестезии, предложенная греками: каким образом в письменной форме сочетание двух или более ощущений доставляет непропорционально большое удовольствие? Кроме того, почему звучание некоторых согласных, пристегнутых к определенным гласным, может тронуть человека до слез, если язык ему незнаком?

Так, например, я придумал новое слово для обозначения поцелуя. Прежнее выражение «засос», на мой взгляд, означает то, что делают слизняки. Оно обладает чувственной манерой выражения, напоминающей о высасывании косточки из апельсина. Я позаимствовал из нашего кельтского диалекта в Вероне и предложил слово basium – по крайней мере, его хотя бы приятно произносить. А простые поцелуи я обозначаю как «страстные ласки губами» – ощущение, которое заставляет тебя желать прижаться губами к другим губам, поскольку твои собственные уже обобраны дочиста.

Редкий день поэма остается запертой во мне.

Я располагаю многими часами – иногда целыми днями, – когда мои услуги не требуются Клодии. Но я не хандрю в ожидании. Я прожигаю время между нашими встречами. Я занимаюсь всем, чем душа пожелает. Я бываю во всех модных местах, где положено бывать. Небрежным взмахом я отсылаю прочь слугу, желающего разбавить мое вино водой. Я получаю ленивое удовольствие, блуждая пьяным по улицам полночного Рима, взявшись за руки с двумя собратьями-поэтами. Я пренебрегаю всеми завуалированными сделками в дверных проемах недоступных простым смертным заведений, потому что меня, Катулла, всегда с готовностью приглашают внутрь. Я пью и играю со своими рабами, а на Календы[78] моя маска животного была самой комической и нелепой. В этом году я был маленьким оленем с огромными рогами и красным, как раскаленный уголек, носом. Клодия нарядилась гиеной.

Ее брат Публий Клодий, разумеется, предпочел женские одежды. Ходят слухи, что с ним это случается не только на Календы. Я стараюсь избегать его общества, но он неизменно высматривает меня и радостно приветствует, когда замечает. А если я прохожу мимо него слишком близко, он вытягивает руку, и меня передергивает от отвращения, когда я чувствую его прикосновение, липкое и мягкое, словно чих ребенка. Он заставляет меня испытывать неловкость такими способами, которые я не осмеливаюсь перечислить. Речь идет не просто о показной ласке, которой он одаряет сестру даже – или, пожалуй, особенно – в моем присутствии, или о тупоголовых громилах со стеклянными глазами, что толкутся на лестнице, когда он уединяется с нею. Это ощущение того, что для его морального разложения нет преград и пределов. Нет такого, чего не совершил бы Клодий. Он разрушил бы все до единого здания в этом городе, если бы мог, храм за храмом, бордель за борделем.

Но, признаюсь тебе, я тоже люблю шокировать других.

Однако не так, как Клодий. У меня это просто забавная выходка или соленая шутка на чей-либо счет. Большей частью.

Например, однажды я заметил, что запах изо рта у Эмилия хуже вони у него же из задницы, потому что у последней, по крайней мере, отсутствуют его длинные гнилые зубы, – которые похожи на деревянные брусья, не дающие навозу вываливаться наземь из повозки. Одну из поэм я посвятил Руфусу, от которого воняет, как из преисподней. Я сочинил – в форме сонета – историю о том, что у него под мышкой прячется сексуально возбужденный козел, отпугивающий женщин. Или о Фуриусе, который настолько скуп, что не хочет испражняться. Я написал, что его нечастый стул сух, как бобы, и пахнет розовыми лепестками.

Мои излюбленные жертвы – другие писатели. Я позволяю себе оскорблять самые лучшие их труды. Никудышную бумагу, перепачканную «Анналами» Волузия[79], я называю не иначе как cacata carta[80]; я умудряюсь испоганить даже предмет любви, к которому обращены их унылые речи.

А когда я не могу оскорбить кого-нибудь, кого знаю, то всегда готов разразиться анонимными остротами, грязными, естественно. Мужской член в моем изложении – это колбаска, которая сама для себя делает подливу.

Отец присылает умоляющие письма из Вероны, потому как здоровье мое продолжает ухудшаться. Иногда я приезжаю домой, но только Рим – единственное подходящее место для того, чье сердце медленно растрескивается у него на глазах. Рим, а не нежная красота Сирмионе, от которой наворачиваются слезы, или холмистые поля у озера.

Рим дает мне массу материала для моих метафор. Увечья, наносимые Клодией моим чувствам, ежедневно наносятся в общественных местах Рима, причем куда более грубыми орудиями пыток: бичом, бочкой кипящей смолы, дыбой, хлыстами со шпорами и пылающими факелами, которыми прижигают кожу. Каждый день я прохожу мимо мужчин, распятых или согнувшихся пополам на маленькой дыбе. Я вхожу в открытую дверь и вижу раба, которого истязают кнутом в атриуме[81] (подобное наказание всегда стараются сделать как можно более публичным, дабы пресечь дальнейшее неповиновение). Я вижу, как палачи направляются к преступникам, дабы пытать и казнить их на городской площади. Я видел посаженные на кол тела у Эсквилинских ворот[82]. Даже редиска и кефаль, предположительно безвредные продукты, употребляемые в пищу, применяются в качестве болезненных суппозиториев[83] для наказания виновных в прелюбодеянии, причем опять-таки в общественном месте, чтобы толпа видела боль и унижение себе подобных.

Но моим лучшим оружием остаются стихи.

– Доброе утро, восковая дощечка, – говорю я, подобно гладиатору, приветствующему льва.

И я действительно набрасываюсь на нее с ловкостью закаленного убийцы: уничтожаю репутации, сражаю наповал соперников, позоря их языком борделей и небрежно строча уничижительные замечания на скрижалях их бессмертия. Мои слова, эти наемные убийцы, способны выполнить любую, даже самую грязную работу и уничтожить кого угодно, совсем как Клодия.

– Ага! – говорю я. – Получи-ка! – И принимаюсь орудовать острием своего стило, этой моей руки, что протянется в вечность.

Как и маленькая восковая куколка, разумеется, изготовить которую я заказал, моя обожаемая devotio[84], мягкая и бархатистая на ощупь, нежная, как локон на затылке маленькой девочки.

* * *

Декабрь, 62 г. до н. э.

Брат мой!

Весь Рим восстал против своих главных шутов, Клодии и Клодия!

Ты ведь знаешь, кто такая Bona Dea[85], не так ли, Люций? Она – римская богиня. В ее честь в мае месяце устраивается торжественный обряд в ее святилище на Авентинском холме. Но, как говорят, куда более важным и роскошным является тайный ритуал, совершаемый всеми высокородными женщинами Рима и весталками[86].

Мы, мужчины, не знаем и не должны знать, что там происходит или какого рода церемонии они проводят вместе. Их по праву называют «мистериями Доброй Богини».

Впрочем, известно, что ровно в полночь весталки, наиболее благонравные матроны и беременные женщины удаляются оттуда. В этот момент и совершается действо, непристойное по своей природе и сдобренное особым вином, которое в честь доброты и великодушия Доброй Богини называют lac, или молоко, и которое приносят в дом в горшке из-под меда.

После своих ночных бдений женщины возвращаются по домам сияющие и умиротворенные, словно после продолжительного оргазма.

Именно этот обряд и осквернили Клодия и Клодий.

Я подкупил молодую весталку, чтобы она рассказала мне об этом. Некоторые из них на удивление продажны.

Вот что она сообщила мне, скорбно поджав губки, пока мы стояли в тени храма.

Речь свою она начала с высокопарного сообщения о том, что в нынешнем году церемония, посвященная Bona Dea, состоялась в Виа Сакра, резиденции Юлия Цезаря, верховного понтифика, в присутствии его супруги Помпеи и его матери Аурелии.

– Знаю, знаю! – нетерпеливо прервал я весталку.

Тут моя свидетельница поднесла ладошку ко рту и выразительно закатила глаза в качестве прелюдии к тому, чтобы вновь пережить свои самые яркие воспоминания.

Я в раздражении уставился на нее, ожидая, пока она успокоится.

– Только факты, будь любезна, – строго заявил ей я. – И никакой истерики.

Она пожала плечами и опустила глаза. По-видимому, скандал разразился как раз перед тем, как церемония достигла своей кульминации. (Я надеялся, что моя весталка во всех подробностях просветит меня на этот счет, но, похоже, ничто на свете не способно заставить женщин нарушить обет молчания.) Все присутствующие дружно ахнули – моя лазутчица наглядно продемонстрировала, как именно, – осознав, что случилось доселе непредставимое: Клодия Метелла тайком привела своего брата Клодия, переодетого женщиной, на священный ритуал.

Моя свидетельница полагала, что именно Аурелия, мать Цезаря, первой заметила слабую щетину, пробивающуюся на подбородке под тюрбаном и вуалью одной из танцующих девушек. Но при этом весталка своими ушами слышала, как кто-то говорил, будто бы едкий запах мужчины неожиданно воспламенил сердца женщин, находившихся рядом с Клодием. Она сама унюхала его.

– Фу, какая гадость! – весьма натурально передернулась она, но я готов был биться об заклад, что Клодий стал далеко не первым мужчиной, чей запах она обоняла в своей жизни.

Я сказал весталке, что это вполне в духе Клодия – пренебречь мерами предосторожности и не озаботиться тем, чтобы заглушить собственный зловонный запах женскими лосьонами. Хотя не исключено, что он испытал обычный человеческий страх, – в присутствии самой Доброй Богини, подавленный ее величием, он мог вспотеть сильнее обыкновенного.

Она яростно кивнула и сплюнула.

Я не стал говорить ей о том, что более всего на свете Клодий жаждал лицезреть сестру в момент ее наивысшего возбуждения и что, надев драгоценности, накрасившись и облачив свое стройное тело в непривычные одежды, он и сам должен был ощутить редкое блаженство. Я представил себе его: с его темных кудрей течет пот, а макияж делает его лицо, и без того похожее на лицо сестры, точной его копией.

Ходили упорные слухи о том, что Клодий проглотил alectoria, прозрачный камешек размером с горошину, который можно найти во втором желудке некоторых магических куриц-несушек. Считается, что камень этот дает тому, кто проглотил его, не просто мужскую силу и отвагу, а еще и делает его невидимым. Трудно сказать, поверил ли в предание Клодий, никогда не отличавшийся особой набожностью, но, как бы то ни было, даже если он воспользовался alectoria, то камень не уберег его от возмущенных взоров женщин, отмечающих праздник Bona Dea.

Женщины буквально взбеленились, впав в свое особое состояние бешенства. Я потребовал у своей свидетельницы, чтобы она подробно объяснила мне, что имеет в виду, и, получив лишнюю монетку, она нашла нужные слова, дабы обрисовать мне картину случившегося.

Подобно девочкам-подросткам, застигнутым врасплох обнаженными, женщины испытали острейший стыд и пришли в ярость, поняв, что опозорены. Поднялся крик, достойный тысячи сивилл[87]. Одни женщины принялись наотмашь отвешивать ему оплеухи. Другие попытались укрыть от его взора предметы священного культа. Третьи попробовали выцарапать ему глаза. Голыми ногтями они в клочья разодрали его одеяние и сорвали тюрбан с его головы.

Вдобавок ко всему они обнаружили, что Клодий надел корсет из мирта, чем нанес смертельное оскорбление их Богине; это растение было запрещено в ее храме, поскольку, согласно легенде, его стеблями ее жестоко избивал отец Фавн.

Клодий принес с собой лютню, которой и попытался прикрыть свое мужское достоинство, чтобы не дать женщинам изодрать и его своими ногтями. Только это, как выяснилось впоследствии, и уберегло его от оскопления.

– А что же Клодия? – поинтересовался я. – Разве они не добрались и до нее?

Но, очевидно, Клодию никто не тронул и пальцем. Женщины просто избегали смотреть на нее. Она была недостойна их гнева или презрения. Помпея, супруга Цезаря, благоразумно лишилась чувств. Ходили слухи, что Клодий пытался соблазнить ее и даже мог преуспеть в этом. Надругавшись над Доброй Богиней в ее собственном доме, он публично оскорбил ее.

– Ну, и чем же все кончилось? – спросил я. – Как же Клодий остался жив?

В конце концов ему на помощь пришли стражники Цезаря, которые и спасли его, окровавленного, находящегося в полубессознательном состоянии, но весьма довольного своим триумфом и хохочущего над своими обидчицами.

– Какая жалость, что мы не убили его! – гневно вскричала моя свидетельница, прежде чем вновь скрыться в темных глубинах храма.

Люций, ты даже не представляешь себе, насколько это плохо.

Рим содрогается от стыда, опозоренный в собственных глазах. В конце концов, говорят люди, в жилах этих выродков течет самая благородная кровь нашего народа. Хуже того, содеянное сошло им с рук. Клодий взятками откупился от заслуженного наказания. А соучастие Клодии никто не смог доказать, да и не пытался.

После того как весталка ушла, я остался в саду храма, снедаемый горькими мыслями, а потом направился в таверну, где еще несколько часов кипел в бессильной ярости, словно рубленая котлета в дешевом красном вине. Меня душил гнев на Клодию и ее брата. Растравляя бушевавшую в душе ярость, я таким извращенным способом ревновал Клодию к тому, что она не поделилась со мной своими планами. Наша близость имеет свои, строго очерченные границы. Она не пожелала обсудить со мной свой безумный и дешевый замысел. А ведь мы могли бы посмеяться над ним, лежа в постели, получить от этого все положенные удовольствия, а потом, скорее всего, я бы отговорил ее от осуществления задуманного. Но нет, я оказался недостоин разделить с нею мгновения торжества и позора, и она призывала меня на арену своей жизни, как служку, годного только на то, чтобы накормить льва, прежде чем выпустить его из клетки.

Я молился о том, чтобы теперь, оставшись в одиночестве, опозоренная и всеми ненавидимая, она обратилась бы ко мне за утешением и поддержкой.

Но этого не случилось. Когда я увидел ее вновь, она злобно усмехнулась, подметив сочувственное выражение у меня на лице.

– Не надейся, что можешь спасти меня, снисходительный дурачок, – сказала она. Но с этими словами она перешагнула упавшую на пол накидку и легла передо мной, улыбаясь и часто дыша, словно воспоминания о совершенном преступлении возбуждали ее.

Мои чувства и мое терпение истощились. Я грубо откинул ей волосы с лица и хрипло прошептал ей на ухо:

– Я люблю тебя. – Но ей не нравится, когда я прикасаюсь к ней там, и потому она больно ударила меня по носу.

А кукла, моя маленькая devotio, почти готова. Мастер обещает отдать мне ее в следующий раз, когда я приду к нему. Ему нужно всего лишь еще несколько волосков, чтобы закончить ее. Поглаживая маленькую белую куколку, я пообещал принести их ему в ближайшее время. Хотя она совсем маленькая – размером с мою ладонь – и незатейливо слеплена из белого воска, ее фигурка в точности передает нрав и манеры Клодии. Она настолько похожа на нее, что я преисполнился подозрений.

Я спросил у мастера:

– Ты уже лепил ее раньше?

В ответ он лишь сдержанно улыбнулся.

Предыдущая главаГлава 20 из 67Следующая глава