К книге
Андрей РублевЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Страшный Суд. Лето 1408 года
63%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Страшный Суд. Лето 1408 года
10

Тихо и прохладно под высокими сводами Успенского собора. В узкие окна видно яркое летнее небо и верхушки деревьев, которые в солнечном свете кажутся ослепительно белыми, а в тени — черными.

Внутренность храма чисто оштукатурена. Вдоль стен, почти до самого потолка, высятся леса. Лучи солнца жаркими косыми прямоугольниками ложатся на пол и нагревают щербатые плиты.

Иконописцы томятся от безделья. На краю деревянного ящика с известью, углубившись в затрепанный лицевой подлинник[5], сидит Фома. Сергей примостился на лесах, свесив босые ноги и прислонившись щекой к шершавому стояку. Мирской мужик — Григорий — уселся у стены, подтянув к подбородку колени и положив на руки лохматую голову.

И только одни Петр работает. Он сосредоточенно шпаклюет одно и то же место, которое уже и без того идеально отшпаклевано, как, впрочем, и вся стена. Все молчат. В тишине раздаются звонкие шлепки известки и скрежет мастерка.

Фома обводит собор угрюмым взглядом и громко зовет:

— Алексей!

Григорий, которого можно было принять за спящего, поднимает голову. Слово гулко разносится, перебрасывается от одной стены к другой и глохнет в сонной духоте. Алексей не отвечает. Фома снова погружается в лицевой подлинник.

— Пусти, раствора наберу, — подойдя, просит Фому Петр.

— Материал только переводишь. Кому это надо-то? — морщится Фома, неохотно вставая с ящика.

— Там недоделочка еще такая… — оправдывается Петр, подняв брови. Набрав раствора, он возвращается в свой угол, откуда через минуту опять несутся жидкие шлепки и жестяной скрежет.

— Голова чего-то болит, — раздается мрачный голос невидимого Алексея.

— А ты спи больше! — советует Григорий. — От пересыпу и болит.

— Где ж от пересыпу, когда я вторую неделю заснуть не могу по ночам, маюсь?

— Чего ж ты делаешь по ночам? — интересуется Фома.

— Да ничего! Лежу, гляжу.

— Куда? — спрашивает Сергей.

— С открытыми глазами лучше, — делится печальным опытом Алексей. — А глаза закроешь — все какие-то мошки, такие зелененькие мельтешат перед глазами…

— А ты днем не спи, тогда и ночью спать будешь, — советует Фома.

— Гроза, наверное, будет… — хрипло бормочет Григорий, привалившись к стене.

— Фома! — зовет сверху Сергей.

— Что тебе?

— Я сбегаю искупнусь? — просит малый.

— Нечего, нечего, — не разрешает Фома.

— Я быстро!

— Я сказал: не пойдешь…

— Жарко… — канючит Сергей.

— Ничего не жарко, не ври.

Петр отрывается от работы:

— А может, ему, правда, жарко?

— А почему тогда ему одному жарко? — спрашивает Фома.

— Мне вот тоже, например, жарко, — утверждает Петр.

— Конечно, он сидит, а ты работаешь! — злится Фома.

— Да пусти его искупаться, — заступается за Серегу Григорий.

— Нечего-нечего баловать! — доносится сверху голос Алексея. — Пускай со всеми сидит!

— А ты бы помалкивал! — крикнул Григорий. — Весь день сопишь, как сурок, вниз только пожрать да по нужде спускаешься!

— А ты что, работенку мне какую подыскал?! — язвит задетый за живое Алексей.

— Да ты ее сам подыскал, как хотел!

— Ну и все! — голова Алексея скрывается, но злой голос его продолжает бубнить: — А если все сидят, Сережка тоже пусть с нами…

— Да чего вы все! — снова вмешивается Петр. — Отпустили бы, так он бы уж и прибежал давно!

— Да ему только дай, он до посинения в воде сидеть будет! — рокочет голос Алексея. — Взбрело в башку, что жарко, вот и ноет.

— Где ж он ноет-то? — возмущается Петр. — Это ты ноешь все время!

— Это я первый раз сказал, жарко, а не Сергей, — вступается Григорий.

— Ну хватит! Всё! — теряет терпение Фома и обращается к Сереге: — Хочешь купаться — иди! Ну?!

Серега сидит на лесах, опустив голову, напуганный скандалом, возникшим из-за его безобидной просьбы.

— Ну иди! Что ж ты?! Иди! — свирепеет Фома. — Вот видите?! — обращается он ко всем, но в это время в дверях появляется нескладная фигура в рясе.

Это ключарь собора Патрикей. Он делает Фоме какие-то таинственные знаки. Сутулый, с безумными черными глазами и долгоносым лицом, Патрикей похож на облезшую птицу. Лицо его покрыто испариной, и весь его вид говорит о том, что он крепко выпил и чем-то очень взволнован.

— Слушай, Фома, тут такое, дело такое! Только тс-с-с-с! — вытаращив глаза, Патрикей прикладывает к губам длинный палец. — Захожу я сейчас к архиерею к нашему, захожу сейчас, а там! Крик такой, крик, гам, крик, архиерей в исподнем, красный весь архиерей бегает! Нету моего, говорит, терпенья, нету! Все! Все! (Это он про вас все такое!) Два целых месяца, как все подготовлено, мол, два месяца! Не чешутся, бездельничают, кричит, сколько денег запросили, а бездельничают, и ничего не готово! (А вы правда много денег запросили? А?)

— Да какой там! — сникает Фома.

— Мне, говорит, все равно! Рублев Андрей, Даниил Черный! Все равно! А денег сколько! Шум, гам, в одном исподнем архиерей, красный весь даже! Да будь они Феофаны, кричит, оба, и то мне все равно! Что, кричит, это такое? Что?! И вот такое лицо скорчил! — Патрикей строит невероятную рожу и повторяет, словно в жару: — Что мне Рублев и Даниил! Мне нужно, чтоб собор к осени расписан был, и конец! Гонца снарядил с жалобой прямо к великому князю, гонца снарядил к великому…

Фома молчит…

— Что, а? Еще не начали? — спрашивает он, глядя на Фому добрыми сумасшедшими глазами. — Знаете, вы… вы давайте, а то знаете… А Андрей где?

— Опять ушел куда-то… — пожимает плечами Фома.

— А, может, вы без него? Давайте, начинайте расписывать без него…

Фома сердито усмехается.

— Чего смеешься? — громко шепчет ключарь. — Вон вас сколько! Если он чего не решил — вой вас сколько! Один ведь он, ум хорош, а два… Где он?

Фома оглядывается и, взяв ключаря под руку, уводит во двор.

Мастера неподвижно сидят на своих местах. В тишине раздается монотонный скрежет Петрова мастерка.

— Да хватит тебе! — не выдерживает Григорий. — У меня уже в глазах рябит от стенки твоей! Чего ты ее мусолишь?!

Он пересекает придел и, сев на бревно, отворачивается к сияющей белизной стене.

Матово сияют широкие поля цветущей гречихи. Гречиха бела, как выбеленные стены Успенского собора. Андрей и Даниил, измученные, бредут по горячей пыли и спорят:

— Нет, я так не могу! Ты скажи: да или нет! — возмущается Даниил.

— Чего?

— Да или нет! В Москве было все обговорено или не было? Скажи! Ведь все до последней мелочи обговорили! Сам великий князь утвердил!

— Да, да… да, — сокрушенно соглашается Андрей.

— Уф! — облегченно вздыхает Даниил. — Чего ж тебе тогда неясно? Почему мы тогда два месяца до хрипоты спорим?! Ты втолкуй мне, а то, может, я стар стал, из ума выжил?! Все решено, обговорено, Страшный Суд, бери и пиши! А мы… хоть от работы отказывайся, ей-богу…

— Слушай, Даниил, а может быть, и правда, а? Откажемся и все! Вернемся и все!

— Да как мы ученикам нашим в глаза глядеть будем?! — взрывается Даниил. — Да я от стыда сгорю!

Молча идут чернецы по дороге, лежащей поперек поля, словно черта, проведенная по белой штукатурке.

— Какое время теряем! — снова не выдерживает Даниил. — Теплынь, сухота! Уж купол расписали бы. И столбы тоже. А как их разделать-то можно! Звонко, красиво, чтобы все в одно сплелось! А грешников справа так написать можно кипящих в смоле, чтобы мороз по коже! Я такого там беса придумал! Дым из ноздрей, глаза!

— Да не в этом дело! — стонет Андрей. — Чует сердце, не в дыме дело!

— А в чем?

— Не знаю… — крутит головой Андрей. — Ежели бы знал!

— А чего глаза отводишь?! — взбешен Даниил.

— Не могу я чертей писать! — вдруг орет Андрей. — Противно мне, понимаешь?! Народ не хочу распугивать!

— Опомнись! — в отчаянии взмахивает руками Даниил. — Так на то Суд Страшный! Это ж не я придумал! Так и мастера старые писали, и Феофан так учил! Да ты рукописи византийские погляди, прописи! Но ним же ведь и с князем великим все обговорено!

— Не могу! Как хочешь, Даниил, не мо-гу! — опустошенно заявляет Андрей.

— Так чего же ты раньше молчал?! — взвивается Даниил. — В Москве молчал?! Не надо было браться тогда! Нечисто это!..

— Какой есть! — вспыхивает Андрей. — Не сумел, видно, чистоту воспитать во мне!

Даниил бледнеет и останавливается.

— Таких слов от тебя никогда не слыхал и… слушать не желаю, — сдавленным голосом произносит он, поворачивается и плетется по пыльной дороге обратно.

Далеко, на самом краю поля, появляется всадник, мчащийся под слепым солнцем. Все ближе глухой топот, и вот различим верховой в черной рясе, белая пыль несется над гречихой, лоснясь взмыленными боками и размахивая спутанной гривой, летит вороной конь, кося глазом и брызгая пеной. Бешеный перестук копыт обрушивается на Андрея. Через несколько мгновений всадник исчезает за горизонтом, и снова наступает тишина, наполненная многоголосым гудением пчел. Андрей срывается с места, бежит за Даниилом и догоняет его на каменистой дороге, ведущей по склону к городу.

— Ты уж прости меня… Это я так… Неумен просто… Прости, Даниил… Христа ради…

Даниил не отвечает и, не оборачиваясь, медленно подымается в гору.

— Согрешил, прости… — не отступается Андрей. — Только правду я тебе всю сказал… Попутал бес в Москве… Согласился. Кто ж от такой чести откажется… этакий собор расписывать. Прости… согрешил… Только не уходи… а то, ей-богу, пропаду вовсе, Даниил… Молю, не уходи…

Даниил останавливается и поднимает на Рублева насмешливый взгляд:

— Куда я тебя, непутевого, брошу?

Андрей, не поднимая головы, стоит посреди дороги и смотрит в землю.

— Теперь уж все… — тихо продолжает Даниил. — Вон архиерей гонца послал в Москву на нас жалиться…

Андрей и Даниил входят в собор.

— Хоть убейте, — говорит Андрей и откашливается. Голос у него сухой и хриплый. — Не знаю, что писать.

— Как не знаешь? — спрашивает Фома. — Страшный Суд нам наказано писать.

Андрей стоит посреди собора босой, в пыльной рясе, с почерневшим от солнца лицом. Снаружи доносится верещание стрижей.

— Понимаешь, в чем дело? — обращается он к Фоме. — Я так думаю, что лучше вовсе не писать Страшный Суд.

— Как? — изумляется Григорий.

— Я хочу… — начинает Андрей и сникает, — ничего я не хочу, ничего… И все…

— Ну вот! — вдруг объявляет Фома и встает. — Ухожу я от вас!

Все смотрят на Фому, который берет с лесов мешок и начинает бросать в него свои пожитки.

— Не по мне такая работка! Спасибо вам всем за ласку, за подзатыльники. Кое-чему научили. А теперь хватит. Я работать пойду!

Андрей молча стоит, опустив глаза и постукивая палкой по каменным плитам. Со двора неожиданно влетает прохладный ветер и шевелит полы его рясы.

— Церковь в Пафнутьеве расписать пригласили, — продолжает Фома, — невелика честь, да есть! Страшный Суд писать ухожу! Ну, кто со мной? — Никто не отвечает. — Ну ладно. Тогда оставайтесь, только не жалейте потом! — Фома поворачивается и, не взглянув на учителя, уходит.

Андрей поднимает глаза и видит перед собой нестерпимо белую стену. Такую белую, что ему кажется, будто окружает его со всех сторон густой белесый туман, отчего лица товарищей становятся чужими, черными на фоне невозможно белых стен, и ни одна линия не оскверняет их абсолютной поверхности.

Андрей бессознательно делает несколько шагов, нагибается над ушатом с разведенной сажей и, зачерпнув горстью, бросается на белую стену.

Вспыхивают черные полосы и оскорбительно бессмысленные раны на снежной поверхности. Разводы. Зигзаги. Брызги. Угольные отпечатки взмаха.

С ужасом смотрят на обезумевшего Андрея его помощники.

Андрей закрывает лицо руками и, облегченный этой животной ненавистью, вырвавшейся так неукротимо и неожиданно, опускается на пол.

Начинает идти дождь. Он отвесно падает на дорогу, подымая легкую пыль и понемногу превращая ее в грязный поток.

Дождь шумит, журчит по камням, булькает в глинистых овражках, трещит в листве, прыгает по плитам паперти. Все скрывается за серой жемчужной пеленой. Гремит гром.

— Сергей, почитай Писание, — просит Даниил.

— Откудова? — дрожащим голосом спрашивает Сергей с верхних лесов.

— Все равно… Откуда хочешь.

Из-под дождя в храм входит блаженная. Блаженная, дурочка, приблудившаяся ко Владимиру и которую чернецы часто встречали на улицах города. Она входит в собор, как в свой дом, не обращая ни на кого внимания, лопочет что-то, косноязычная с рождения, мычит. Дождевые капли стекают с ее распущенных русых волос, а прозрачные, широко расставленные глаза смотрят без любопытства и без мысли.

Весело шумит дождь, и из-под сводов звонко несется спотыкающееся чтение Сергея:

— Будьте подражателями мне, как я Христу. Хвалю вас, братия, что все мое помните и держите предания так, как я передал вам…

Дурочка медленно проходит по собору, бормоча, словно разговаривая сама с собою, и останавливается против стены, обезображенной Андреем. Некоторое время она стоит неподвижно, глядя на стену, потом вдруг резко отворачивается, и Андрей видит, что она испугана и плачет, а мокрые волосы ее висят беспомощно и страшно.

И неожиданно Андрей вспоминает белые волосы Марфы в тумане, струящиеся в черной воде.

— … Всякий муж, молящийся или пророчествующий с покрытою головой, постыжает свою голову. И всякая жена, молящаяся или пророчествующая с открытою головою, постыжает свою голову, ибо это то же, как если бы она была обрита… — несется с лесов голос Сергея.

И видит Андрей, как падали в пыль тяжелые косы под кривой саблей, как взмокший палач рубил волосы женщинам, выстроившимся в длинную, нескончаемую очередь, и татарских всадников на низкорослых лошадях, окруживших Девичье поле, и мужчин, опустивших глаза, переживающих тоску и позор и не сумевших защитить беззащитных спасающих их сейчас женщин, которые с твердой ненавистью и страданием глядели некоторое время под ноги, в дорожную пыль, перед тем как положить свои косы на плаху.

— …и не муж создан для жены, но жена для мужа. Посему жена и должна иметь на голове свой знак власти над нею для ангелов… Рассудите сами, прилично ли жене молиться богу с непокрытой головой?..

Разве мог Андрей забыть, как шли вереницей праведные и грешные одновременно жены, не укладываясь в закон, воюя своей честью, заплаканными глазами, глядя под ноги, и становились на колени в пыль, прежде чем отойти от воза с горой женских кос, ощущая безнадежную легкость волос, косо обрубленных иступившейся саблей.

Монотонно шумит дождь, и мальчишеский голос звенит под сводами собора:

— …но если жена растит волоса, то для нее это честь, так как волосы даны ей вместо покрывала. А если бы кто захотел спорить…

— Даниил! — зовет Андрей. Он весь обмяк и стоит посреди храма, беспомощно улыбаясь.

— Праздник, Даниил! Праздник! А вы говорите Страшный Суд! Какие же они грешницы, даже если платки снимали?

Все смотрят на Рублева взволнованные, не понявшие еще, но уверенные в том, что завтра с утра они начнут работать. Нет больше белых стен.

В собор входит Андрей, мастера, за ними Патрикей и дурочка. Мастера страшные, утомленные многомесячной работой, худые, одичавшие.

Андрей закрывает глаза ладонью и долго привыкает к темноте. Потом поднимает голову и смотрит вверх на свой радостный Страшный Суд.

Плавно движутся одна за другой полные высокого благородства и нежности с простыми русскими лицами Праведные Жены. Тихие, полные надежды глаза, спокойные позы, правдивое изящество которых уверяют в их реальном существовании и святости их женского существа. Светлые лица сестер, матерей, невест и жен — опора в любви и в будущем…

В пустом храме раздается счастливый смех блаженной.

Предыдущая главаГлава 10 из 16Следующая глава