На Курском вокзале случился любопытный и тяжелый факт: привезли 3 солдат, увешанных Георгиями, и поставили к стене, да и не поставили, а приставили, потому что не было у них ни рук, ни ног: ноги были отняты к самым пахам, а руки по плечи. Одного поставили в угол; прислонился он туловищем к стенам – и ничего, держится; товарищей заключили в решетки, наподобие кресел, только без сиденья, опустили их на мягкие, дутые приспособления и отошли. А тут народ посгрудился, стали рассматривать, вздыхать, жалеть и горевать по ним; солдаты молчали и грустно обводили исстрадавшимися глазами подходящих незнакомых людей. Но вот из толпы выделились три женщины и, пристально всматриваясь в лица калек, узнали в них своих мужей. Они знали об их прибытии, но до сих пор не могли найти. Произошла странная заминка, судорожная, тяжелая неловкость: жены узнали мужей, мужья узнали жен, но поцелуя не было.
И когда женщинам предложили взять калек с собою, они отказались.
– Вам дают по 300 рублей в год на их содержание.
– Нам тысяч не надо… Куда они нам такие-то?.. Мы лучше сами будем работать дни и ночи, не надо нам ваших денег, но не надо и калек.
Они отказались. А по щекам у несчастных катились горячие слезы, и вместо слов укоризны из груди вырывались только тяжелые вздохи да хриплые всхлипывания. Их отправили в богадельню, а жены под ропот и гул толпы ушли восвояси.
Вот и весь факт. А в Риге был подобный: когда жена увидела мужа без рук и без ног, прислоненного к стене, она обернулась и злобно крикнула:
– Что вы обманываете меня? Да разве я не знаю своего мужа, разве я такого посылала? Не хочу, это не он…
И она отказалась.
А вот в Рязанскую губернию привезли одного в деревню, так там приняли, приняли с горячей любовью, с глубоким состраданием, с обетом в душе ходить за ним до гроба, но это была мать, а где же видано, чтобы мать отказалась от своего детища?
И вот выступают на сцену двоякого рода соображения. Женщины, связанные с этими калеками, прежними своими мужьями, только условиями официального брака, но не любовью, не делают ничего дурного, отказываясь принять калек мужей, а с другой стороны, мать делает что-то неизмеримо прекрасное, святое и торжественное, молчаливое, со сдавленным рыданием принимая изувеченного сына. Видите ли, у жен не было такой тесной связи, такой любви к своим мужьям, чтобы любовь эта поборола все попутные соображения. А попутные соображения не в грош ценой – они равнялись самой жизни этих отступниц жен.
Взяв калек, жены должны были обречь себя на хроническое самопожертвование, уничтожали тем самым себя, свою жизнь, вкладывали ее целиком в постоянную нужду и заботу о калеках. Насильственно обрезались жизни – молодые, полные сил, надежд и желаний, обрезались пути – тяжело, безнадежно и мрачно. Они вовремя поняли, вовремя оценили положение, не захотели лгать перед собой и перед людьми, – они открыто и искренне сознались в невозможности принести себя в жертву калекам мужьям. Конечно, они могли получить эти 300 рублей и держать калек без призора, в тяжелой обстановке непрерывного раздражения, недовольства, а может быть, и ненависти, – они не захотели лгать и отказом своим сказали, что нет у них на душе того, что могло бы отчасти скрасить тяжкую долю калек: нет любви, а следовательно, и нежной заботливости.
Они правы, но права и мать. Но не прав тот, кто дал уцелеть этим жизням: их следовало оборвать в то мгновение, когда смерть с косою стояла у изголовья, не надо было бороться со смертью, она знала, зачем пришла, и борьба была лишней. Калеки остались жить. Нужны люди, чтобы хранить и поддерживать эти ненужные, тяжелые сами по себе жизни. Будут тратиться чужие силы, и тратиться бог знает зачем. Тут какое-то безрассудство, какой-то перерасход живых сил, ненужное, ложное сострадание.
Когда Авербах сказал: «Дайте мне его завтра в операционную, я выскоблю ему инфильтрат», – мне не было ни страшно, ни тяжело – наоборот, даже совершенно легко и весело.
Войдя к себе, я улыбался. Да и как не быть весело? Состояние глаза все время ухудшалось. Только-только успокоится – и снова раскраснеется, начинай сначала. А тут подходило что-то серьезное, окончательное: выскоблить – и баста. Мне почему-то было особенно смешно на это слово: «выскоблю». Я повторил его несколько раз и все улыбался. Но уже поднималась нервность. Курил, ходил взад и вперед, пробовал лечь и тут же встал и начал снова бродить по комнате. Стал раздумывать: серьезная операция или нет? Под хлороформом или так? Была еще радость оттого, что представляется случай испробовать силу духа. Спокойно или нет перенесу операцию? Буду крепиться до предела, не пикну, не дам знать, что нестерпимо больно. Хватит ли духу? Это занимает больше всего. Завтра операция – все-таки жутко.