Андрей Филиппыч говорит тоненьким, визгливым голоском, говорит авторитетно, но принимает возражения и мирится, если они доказательны. Он служил лакеем в дворянском собрании, а потому любит закидывать фразы вроде «Сидят тут четыре полковника и два генерала, а я, конечно, рядом…», «Да… сам слышал, от генерала слышал…». На такие сообщения обычно не отвечали, вся палата замирала, и только Степан Иваныч, извозчик по профессии, которого почему-то все мы целую неделю считали за дьякона, только он, подобострастно изогнувшись на постели, поглаживая в такт рассказу свою рыжую редкую бороденку, покрякивал; «Так, так. Да, так вон оно што!..»
А остальные все молчали. И вот Андрей Филиппыч завел:
– А вы думаете, зря его в ссылку-то услали, на Кавказ-то? Нет, голубчик, тут дело все раскрылось начистую: его, значит, обличительно представили к допросу, а когда дознание было совершено и улики (эх, много улик!), тут, значит, уж все было кончено, вроде шпиона. Вот вам и наши командующие.
– Нет, правда? – ввернул о. дьякон.
– Так што ж я, смеяться буду? Сам слышал, от самих генералов и полковников. Это все попервоначалу только: Николай Николаич да Николай Николаич. Ну а ему што? Напишет, что повесил трех, там, германских командиров, а повесит наших, да выберет еще самых лучших, – вот он кто, ваш-то Николай Николаич. А как дознание сняли, как эту самую историю раскрыли, так его, голубчика, и в ссылку. Теперь где-то, говорят, на Кавказе на острове сидит.
– Так он же командует, – поднялся Максимов, – на Кавказе командует.
– Где он там командует? Это пишут только, а разве ему дадут теперь?.. Я же говорю вам, что в ссылке, а потому и пишется все время: «Без перемен да без перемен». Ведь оно как дело-то закрасилось, а Ранекампфа ему друг-товарищ.
– Да нет, это не так, – запротестовал Максимов. – Николай Николаич-то немца не любил, это не так.
– Да я же от самих генералов слышал, а войско наше тогда и напугалось, как узнало про самую эту измену, а потом и узналось и про город Тулу.
Все замерли. Батюшка приподнялся на подушке. Максимов встал, а дядя Тетерев, почтенный псевдодьякон, часто-часто затеребил жиденькую бороденку. Про Тулу никто ничего не знал, но и не спрашивал, ждали, когда Андрей Филиппыч зачнет сам. И он зачал:
– Там, в Туле-то, завод имеется: ружья, пушки разные, снаряды делают. И что же?
Он обвел всех испытующим взглядом через темные зеленые свои очки.
– И что же? Там, в глубоких подвалах, в таких подвалах, про которые никто не знал, оказался запас винтовок… И сколько, вы думаете, винтовок было? – Он склонил голову немножко в сторону и перебегал взглядом с одного лица на другое. Все молчало. Тогда он опустил голову на грудь и тихо, но внятно, с оттенком грусти, но и с некоторым пренебрежением кинул: 18 миллионов 800 тысяч.
Эту цифру он сказал легко, словно всю жизнь он возился с такими крупными цифрами и они смертно ему надоели. Все заахали, но Андрей Филиппыч молчал. Цифру он больше не повторил и, желая оставить в слушателях более глубокое впечатление, начал о другом:
– А то разве отдали бы мы все свои крепости? Да и опять же вестей никаких; а вот и теперь вестей никаких не будет, и не будет их до скончания воины. Теперь уж мы взяли и Белосток, и Вильна наша, только про это еще тайком слышно, а писать не будут, а он, неприятель-то, говорят, хотел напереть на Гродну…
– Так, Андрей Филиппыч, ведь Гродну-то мы раньше отдали.
– Нет. Нет, не отдавали.
Тут уж со всех сторон стали уверять, что Гродна отдана. Он затих:
– А может быть. Не помню только, чтобы отдавали. Значит, это другой город.
После этой ошибки слушатели сделались как-то небрежны и фамильярны: ходили по палате, кашляли, зевали и даже начали вслух переговариваться между собой. Видя, что интерес слушателей понизился, Андрей Филиппыч умолк, закутался в одеяло и больше за целый вечер не пытался ничего рассказывать.