К книге
Том 3. Поэмы 1905-1922Поэмы 1905–1922. Председатель чеки*
71%
Поэмы 1905–1922. Председатель чеки*
35

Пришел, смеется, берет дыму.

Приходит вновь, опять смеется.

Опять взял горку белых ружей для белооблачной пальбы.

Дает чертеж, как предки с внуками

Несут законы умных правил, многоугольники судьбы.

«Мне кажется, я склеен

Из Иисуса и Нерона.

Я оба сердца в себе знаю –

И две души я сознаю.

Приговорен я был к расстрелу

За то, что смертных приговоров

В моей работе не нашли.

Помощник смерти я плохой,

И подпись, понимаете, моя

Суровым росчерком чужие смерти не скрепляла, гвоздем для гроба не была.

Но я любил пугать своих питомцев на допросе, чтобы дрожали их глаза.

Я подданных до ужаса, бывало, доводил

Сухим отчетливым допросом.

Когда он мысленно с семьей прощался

И уж видал себя в гробу,

Я говорил отменно сухо:

„Гражданин, свободны вы и можете идти“.

И он, как заяц, отскочив, шептал невнятно и мял губами,

Ко дверям пятился и – с лестницы стремглав, себе не веря,

А там – бегом и на извозчика, в семью…

Мой отпуск запоздал на месяц –

Приходится лишь поздно вечером ходить».

Молчит и синими глазами опять смеется и берет

С беспечным хохотом в глазах

Советских дымов горсть изрядную.

«До точки казни я не довожу,

Но всех духовно выкупаю в смерти

Духовной пыткою допроса.

Душ смерти, знаете, полезно принять для тела и души.

Да, быть распятым именем чеки

И на кресте повиснуть перед общественным судом

Я мог.

Смотрите, я когда-то тайны чисел изучал,

Я молод, мне лишь 22, я обучался строить железные мосты.

Как правилен закон сынов и предков, – стройней железного моста.

И как горит роскошная Москва!

Здесь сходятся углы и здесь расходятся.

Смотрите», – говорил, глаза холодные на небо подымая.

Он жил вдвоем. Его жена была женой другого.

Казалося, со стен Помпей богиней весны красивокудрой,

Из гроба вышедши золы, сошла она,

И черные остриженные кудри

(Недавно она болела сыпняком),

И греческой весны глаза, и хрупкое утонченное тело,

Прозрачное, как воск, и пылкое лицо

Пленяли всех. Лишь самые суровые

Ее сурово звали «шкура» или «потаскушка».

Она была женой сановника советского.

В покое общем жили мы, в пять окон.

По утрам я видел часто ласки нежные.

Они лежали на полу, под черным овечьим тулупом.

Вдруг подымалось одеяло на полу,

И из него смотрела то черная, то голубая голова, чуть сонная.

Порой у милой девы на коленях он головой безумною лежал,

И на больного походила у юноши седая голова,

Она же кудри золотые юноши рукою нежно гладила,

Играя ими, перебирала бесконечно, смотря любовными глазами,

И слезы, сияя, стояли в ее гордых от страсти, исчерна черных глазах.

Порою целовалися при всех крепко и нежно, громко,

И тогда, сливаясь головами, – он голубой и черная она, – на день и ночь,

На обе суток половины оба походили, единое кольцо.

И, легкую давая оплеуху, уходя, –

«Сволочь ты моя, сволочь, сволочь ненаглядная»,–

Целуя в белый лоб, словами нежными она его ласкала,

Ероша белыми руками золотые перья на голове и лбу.

Он нежно, грустно улыбался и, голову понуривши, сидел.

Видал растущий ряд пощечин по обеим щекам

И звонкий поцелуй, как точка, пред уходом,

И его насмешливый и грустный бесконечный взгляд.

Два месяца назад он из-за нее стрелялся,

Чтоб доказать, что не слабо, и пуля чуть задела сердце.

Он на волос от смерти был, золотокудрый,

Он кротко все терпел,

И потом на нас бросал взгляд умного презренья, загадочно сухой и мертвый,

Но вечно и прекрасно голубой,–

Как кубок кем-то осушенный, взгляд начальника на подчиненных.

Она же говорила: «Ну, бей меня, сволочь», – и щеку подставляла.

Порою к сыну мать седая приходила,

Седые волосы разбив дорогой.

И те же глаза голубые, большие, и тот же безумный и синий огонь в них.

Курила жадно, второпях ласкала сына, гладя по руке,

Смеясь, шепча, и так же кудри гладила

С упреком счастья: «Ах ты, дурак мой, дурачок, совсем ты дуралей».

И плакала порою торопливо, и вытирала синие счастливые глаза под белыми седыми волосами,

Шепча подолгу наедине с сухим и грустным сыном.

И бесконечной околицей он матери сознанье окружал.

Врал без пощады про женино имение и богатство.

Они в далекую дорогу собирались в теплушке, на польские окопы.

Семь дней дороги.

Как вор, скрываясь, выходил он по ночам, свой отпуск исчерпав

И сделав, кажется, два новых (печати были у него),

И гордо говорил: «Меня чека чуть-чуть не задержала».

Ее портнихи окружали и бесконечные часы.

Как дело было, я не знаю, но каждый день торговля шла

Часами золотыми через третьих лиц.

Откуда и зачем, не знаю. Но это был живой сквозняк часов.

Она вела веселую и щедрую торговлю.

Но он, Нерон голубоглазый,

Утонченною пыткой глаз голубых и блеском синих глаз

Казнивший старый мир, мучитель на допросе

Почтенных толстых горожан,

Ведь он же на кресте висел чеки!

И кудри золотые рассыпал

С большого лба на землю.

Ведь он сошел на землю!

Вмешался в ее грязи,

На белом небе не сиял!

Как мальчик чистенький, любимец папы,

Смотреть пожар России он утро каждое ходил,

Смотреть на мир пылающий и уходящий в нет:

«Мы старый мир до основанья, а затем…»

Смотреть на древнюю Москву, ее дворцы, торговли замки,

Зажженные сегодняшним законом.

Он вновь – знакомый всем мясокрылый Спаситель,

Мясо красивое давший духовным гвоздям,

В сукне казенного образца, в зеленом френче и обмотках, надсмешливый.

А после бросает престол пробитых гвоздями рук,

Чтоб в белой простыне с каймой багровой,

Как римский царь, увенчанный цветами, со струнами в руке,

Смотреть на пылающий Рим.

Два голубых жестоких глаза

Наклонились к тебе, Россия, как цветку, наслаждаясь

Запахом гари и дыма, багровыми струями пожара

России бар и помещиков, купцов.

Он любит выйти на улицы пылающего мира

И сказать: «Хорошо».

В подвале за щитами решетки

Жили чеки усталые питомцы.

Оттуда гнал прочь прохожих часовой,

За броневым щитом усевшись.

И к одному окну в урочный час

Каждый день собачка белая и в черных пятнах

Скулить и выть приходила к господину,

Чтоб лаять жалобно у окон мрачного подвала.

Мы оба шли.

Она стояла здесь, закинув ухо,

Подняв лапку, на трех ногах,

И тревожно и страстно глядела в окно и лаяла тихо.

Господин в подвале темном был.

Тот город славился именем Саенки.

Про него рассказывали, что он говорил,

Что из всех яблок он любит только глазные.

«И заказные», – добавлял, улыбаясь в усы.

Дом чеки стоял на высоком утесе из глины

На берегу глубокого оврага

И задними окнами повернут к обрыву.

Оттуда не доносилось стонов.

Мертвых выбрасывали из окон в обрыв.

Китайцы у готовых могил хоронили их.

Ямы с нечистотами были нередко гробом,

Гвоздь под ногтем – украшением мужчин.

Замок чеки был в глухом конце

Большой улицы на окраине города,

И мрачная слава окружала его. Замок смерти,

Стоявший в конце улицы с красивым именем писателя,

К нему было применимо: молчание о нем сильнее слов.

«Как вам нравится Саенко?» –

Беспечно открыв голубые глаза,

Спросил председатель чеки.

1921

Предыдущая главаГлава 35 из 49Следующая глава