Ирина слова брата встретила с радостью. До того царь заходил к ней редко, все душеспасительные беседы вел, исподволь выведывал, что она знает, како мыслит. Теперь же брат посоветовал приготовить пир, поставить на стол хмельного. 'Значит, царь по-настоящему считает их дом своим семейным жильем, значит, обратилось его сердце к ней как к родной снохе. А она ведь втайне считала беседы царя проверкой и ждала: вот-вот придут к ней царские
слуги и поведут в монастырь, как уводили в глухие кельи первых двух жен царевича Ивана. А брат, уходя, посоветовал:
— Смелой будь. Государь покорных не любит. Он тебя в царицы прочит. Он знает: нам с тобой державой править, а не мужу твоему.
Ирина над словами брата думала недолго. Она сама понимала, что царицей быть придется. А надолго ли — от самой зависит. Если быть робкой, мягкосердной — затуркают бояре, да и сам царь любит смелых. Надоело ей улыбаться всем и каждому, пора и зубки. показать. Ума ей не занимать, решительность в ней с детства воспитана, в семье Годуновых росла. Здесь размазней не любили, растяп презирали.
Решила просто: буду с царем на равной ноге, пусть по-чувствует во мне будущую царицу. И по характеру, и по уму.
Уж и постаралась сношка, уж похлопотала. На столе чего только нет! И мясо, и рыба, и соления всякие. Брусника моченая, капуста пластовая, грибы. Брага, ренское вино, бесхмельное пиво. Сама Ирина оделась в лучшие свои наряды, уложила косы на голове венцом, в уши вдела колты янтарные, на грудь нити из жемчуга. А царевич уж на колокольне. Шутка сказать, царя благовестом тешить. И разливаются над кремлем звуки малых колокольцев, и рассыпаются перезвоны средних колоколов, падают, будто пудовые гири — тум-м, бум-м, — удары главного звона Ивана Великого. Ирина давно знает царя, она жила и воспитывалась во дворце, и случилось так, что с детства дружила с царевичем Федором. Видела она Ивана, правда, издалека, но часто. И постарел, и одряхлел он у нее на глазах. Но сегодня, когда царь вошел к ней в палату, Ирина удивилась. Иван Васильевич помолодел, изменился. Голубая бархатная мурмолка лихо сдвинута набок, глаза блестят, спина распрямилась, на плечах ладно висит малиновый парчовый кафтан, подпоясанный широким зеленым шелковым поясом. Как будто не было жестоких хворей, будто не сгибался царь над гробом царевича, не бил поклоны в Крестовой палате.
— Вот, Иринушка, принимай гостей. Это — отец Ефим, это — матушка Пелагея. Они со мною рядом Казань воевали. Ефим одевал кольчугу, брал меч, а матушка врачевала раненых. Об остальных их достоинствах после скажу.
Ешку и Палагу переодели. На космы натянута черная камилавка новая, ряса из сиреневого шелка, тяжелого, бухарского. Ежели такую рясу на базаре продать, то неделю в кабаке сидеть можно. На Палаге внакидку цветная шаль, сарафан и сафьяновые сапожки.
Ирина отвесила вошедшим глубокий поклон:
— Желанным гостям всякая хозяйка рада, а я так и совсем окрылена радостью безмерной. Садитесь к столу. Чем богата, тем и рада.
— Расскажи~ка, отец Ефим, о скитаниях своих, — сказал царь, когда выпили по ковшу браги и закусили.
Ешка сдул бражную пену с усов, сырой ладонью погла* дил бороду, начал говорить.
— С той поры, как князь Акпарс умер, начались мои походы.
— Разве Акпарс умер?!
— Давно.
— Кого за себя оставил?
— В том-то и дело, государь, — никого. Детей у князя не было, а других людей княжеского рода у черемис не оказалось. Ты про него забыл..,
— А бояре куда глядели?
— Бояре крепости по Волге строить начали, воевод туда сажать, а тем черемисская власть ни к чему. Они сразу инородцев грабить начали, и волнения ныне оттого к происходят...
— Что ж, по-твоему, крепости строить не надо было?
— Сперва надо было строить монастыри. Ибо оная божья обитель, прости, Иван Василии, что поучаю тебя, являет собой и крепость, и господен храм одновременно.
— Погоди, погоди! А монахи, ты мыслишь, будут святым духом жить? Они тех же инородцев...
— Разница великая, государь. Воевода приходит и отбирает силой, а в монастырь верующие несут по своей воле.
— Ты, сколь я помню, на Докшагу с Шигоней хаживал?
— Три года там жил и все места в округе знаю.
— Добро. Говори про скитания. Иринушка, ренского нам налей.
— Стоит ли, государь? — сказал Ешка, выпив вина.— Был я и во Пскове, был в Новгороде Нижнем, в Казани. И в рясе ходил, и в кольчуге...
— Характер у него беспокойный, — заметила Палага.— На одном месте не усидеть ему. Во множестве местов побывали мы, некое житие и забылось совсем. Теперь вот под Москву притопали.
— Зачем? Что думаете делать тут?
— Да тут к одному месту прибиться хотим. Старость одолевает, государь. Телеса покоя просят.
— Ты врешь, баба, — недовольно пробурчал Ешка.— Какая старость?! Когда государь Казань брал, ему было двадцать два, мне тридцать пять. Разность велика ли? Теперь, я вижу, мы снова государю надобны. Ты что думаешь, он нас брагу хлестать сюда позвал? Говори, Иван Васильевич, если надо, мы еще державе послужим.
— Вот за эти слова хвалю! А позвал я тебя, отец Ефим, вот зачем. Думаем мы в глуби кокшайских лесов срубить город. Ты бы сходил в те края да место для города подыскал бы. Сил хватит?
— Туда дойду, а обратно... Я то кой-как, а вот старуха моя, верно, не сдюжит. Если так, государь, размыслим: я в кокшайские места уйду, там заложу святую пустынь, осяду в ней, буду искать доброе место для града. Весточку, я чаю, подать сумею.
— Добро! — царь положил руку Ешке на плечо. — Я знал, что ты, как и прежде, делам государства радетель. Вести шли вот ей, — Иван кивнул головой на Ирину. — Она и рати туда снаряжать будет, и город строить.
— Не по плечу ношу кладешь, государь, — Ирина совсем не ожидала таких слов. — Города строит, рати собирает Разрядный приказ. Мне ли..,
— К делам привыкай, сношенька. Ты к тому сроку, может, царицей будешь.
Палага перекрестилась в испуге, глянула на Ешку. Недоуменно и тоже смущенно подняла брови Ирина. Иван понял бабий испуг — они подумали, что он прочит ее за себя.
— Вот замирение со Степкой Баторием сделаю — отрекусь от престола, на отдых уйду. Корону Федюне передам, пусть правит. А ты ему помощница первая. Посему за град на Кокшаге с тебя буду спрашивать. Посмотрю, какая ты будешь царица.
Ешка поднялся, перекрестился на образа:
— Спасибо, Иван Васильич, за хлеб-соль, нам пора.
— С богом, отец Ефим. Дадут тебе лошаденку с санями, я указал, еды на дорогу— и поезжай. К весне жду вестей. «Наградить бы чем-то .надо, — подумал парь, провожая взглядом две удаляющиеся фигуры. — Как и тридцать лет назад, служат эти люди державе добровольно, сами дел полезных народу ищут, не спрашивая ни денег, ни благодарности. Вот и сейчас пошли в дикую даль без ропота, и верю — снова добрую службу сослужат мне. Вот тогда и награжу».
— Про сих людей, сношенька, не забывай. Дело сделают— награди. На таких вот подвижников и впредь опирайся.
За окнами сгустилась ночь, колокола тренькали вяло, видать, царевич приустал либо замерз. На колокольне, поди, ветренно, руки, поди, коченеют. Ирина слушает благовест, склонив на плечо голову.
— О чем думаешь, Иринушка? — тихо и ласково спрашивает Иван.
— О словах твоих думаю, о нове городе на Кокшаге. Таких городов мы настроили немало, а есть ли толк от них? И брат мой говаривал, и отец Ефим ныне то же сказал — волнения инородцев от крепостей происходят.
— Сии речи не умны! — царь выпил бокал вина, захмелел, начал говорить громко. — Я все северные страны обрусить хочу, к студеному морю выйти, а черемиса та — на пути моем. Немало крепостей мы поставили, это верно, но все они по Волге, по берегам. А народы дикие во глубине лесов, крепости волжские до них не достают. А мне надобно мечом и копьем подавить их, пусть головы к земле пригнут неподъемно.
— Я инако думаю, государь. Не осердишься на это?
— Говори, яко мыслишь. Ранее Иванушко прямые речи мне говорил, ныне окромя тебя некому.
— Разве не знаешь ты, что народ от мечей злобится. Инородцев надо кротостью, лаской приворожить, дружбу надо с ними вести. Тогда...
— С кем дружбу? С черемисой? Не зря говорят в людях: с одной стороны черемиса, с другой берегися. Знаю я, народ сей коварный зело. Я им и князя дал — по-губили, ясак не брал — все без толку. Прихвостни татарские— и ничего более. Чем еще их к дружбе склонить?
— Верой в бога единого, неделимого. Не с крепостей дружбу творить надобно, государь, а с часовенок. Ты, я чаю, неспроста монаха многомудрого в гости мне привел, а он утверждение свое на той земле начинает со святой пустыни. Вера христова...
— Огонь и меч — защита веры христовой! Не буде меча в руке моей, веру нехристи затопчут в навоз и грязь, и некому будет славить бога! Недруги мои...
— Недругов своих надобно уважать, государь мой. На-добно стремиться превратить их во друзей. Головы рубить легче всего. — Сказав последние слова, Ирина сама испугалась своей смелости. Таких упреков Иван не выносил. Но царь не возразил Ирине, как будто слов этих не слышал. Вылавливая из миски моченую бруснику, бросал крупные ягоды в рот, мелкие давил большим пальцем в ложке, слизывал языком. Потом заговорил мягко, беззлобно:
— Ты, душа моя, по женску канону судишь. И неправа во многом. А я жизнь знаю досконально. Вот гы говоришь: доброта, ласка. Может, с мужем, с милым это и надобно, а с людьми — вред! Да будет тебе известно, никакая доброта не останется безнаказанной. Ты человеку поверил, а он, скот, тебе изменил. Ты ему добро содеял, он непременно, подлец, злом отплатит. Вот приходит к тебе человече, просит взаймы денег. Ты ему дал, и он тут же тебе враг. Либо, свинья, долг тот не отдаст, либо будет клясть тебя на всех перекрестках за то, что ты последнее с него спустил. Вот сказала ты: к черемисам с добром надобно. Я ли им не радел? На три лета ясак и все налоги скостил, волю дал. И что же стало? Зубовный скрежет слышен — почему не на пять? Акпарса княжеским титлом возвеличил, золотом, серебром одаривал — людям меня за это благодарить бы следовало. А на деле? Сонмы завистников луговых появились и своего же владыку извели, а на меня бунтом кинулись, и до сих пор кидаются. Зло, мечи, гнет родят страх, это верно, зато со страхом приходит и уважение.
Вот ты про плаху помянула (услышал все-таки, подумала Ирина). Рубить, мол, головы легко. Легко это или трудно, не в том суть, но всякий государь рядом с троном палача ставит. И окромя пользы ничего не происходит. Ты, чай, сама видывала, сколько зевак к лобному месту в дни казни приходит. Тысячи и тысячи. Ни к одному храму, где о добре молитвы творят, столько никогда не прихаживало. Топоры стучат, кости хрустят, кровь рекой — и все довольны, у всех вроде праздник. Не пробовал я, но, видит бог, попробую. Сзову народ на казнь поглядеть, а потом приговоренных помилую. Помяни мое слово, с лобного места стащат за ноги и разорвут, пожалуй. Как же — такого зрелища лишил!
— Одну дерзость ты простил мне, прости и другую. В иное время ты попика этого рваного и на порог не пустил бы. А ныне вровень с собой посадил. Почему?
— Ну, почему?
— Потому как верных людей вокруг тебя осталось мало. И не только тебе, но и мне Борис жалобился, что на разведывание черемисских земель послать некого.
— Тут ты права, Иринушка. Друз&ями верными обнищал я. Но и другое пойми, черемиса друзьями моими не будут никогда!
— Твоими, может, и не будут, но простому русскому люду они не враги. Ныне все более мы о дружбе князей, королей да царей думаем, а надо бы в первую голову о единении народов государства заботиться. Вот ты многие народы покорил: и мордва, и чуваша, и черемиса, татара, вотяки ж, и сразу крепости начал строить.
— Да что вам крепости эти дались! Без них покорности инородцев не дождаться!
— Ас крепостями дождался?!
— Нет, но потому, что крепости не там поставлены, и мало их!
— Я супротив крепостей не стою. Я хочу сказать, что в города стрельцов и воевод сажать надобно меньше, а простого люду на земли те поселять больше. Земли там вольные, к пользованию трудные, и придется тем поселенцам вместе с инородцами лишения переносить, горе и беду мыкать. А это скрепляет людей, сдружает и усиливает.
— Вот-вот! Сдружившись да усилившись, они вместе воровать против меня начнут. Тогда поистине от крепостей пользы не будет.
— Ты не хочешь понять меня, государь. Я еще ранее сказала — инородцам надобно веру в господа бога нашего единого и неделимого внушить. И того...
— Добро, добро. Я не спорить к тебе пришел. Это я так, по привычке. Бери под свою руку это дело, строй грады на Кокшаге, на озере Санчурин, на Яран-реке. Церковь святую потрясем, найдем денег и на монастыри, и на храмы. Ищи, посылай наших людей на поселенье, сколь сможешь. Пробуй, испытывай, может, ты и права в мыслях своих, ибо радуешь ты меня смелостью, рвением к государственной полезности, широтой помыслов твоих. Может, и впрямь кротостью многого добиться можно.
— Спасибо, государь мой, за похвалу. Ранее я думала, что душа твоя ко мне не лежит.
— Было так, было. И теперь у меня упреки есть к тебе, и немалые.
— Слушаю тебя, Иван Васильевич.
— Надумал я державу передать Феде, потому как более некому. Но душа болит у меня. Недолговечен он будет на царстве. Здоровьем хил, духом слаб. Либо умрет, потому как государю железное здоровье требуется, либо сомнут его бояре.
— Но ты сам сказал — Борис будет рядом...
— Неродовит он. Вот если бы ты сына родила. Младенцем несмышленым и то он трон укрепил бы.
— Это все в воле божьей, государь.
Иван поглядел на смутившуюся Ирину, схватил штоф, налил полный бокал вина, выпил.
— А может, в твоей, душа моя?
— Как это?
— Я ж сказал тебе — роди сына. И если Федя немощен — согреши.
Ирина побледнела, встала из-за стола, подошла к окну:
— Побойся бога, государь! Греха побойся. Слова твои дерзки...
— Дерзости и греха не боюсь. Бывает, что и согрешить надобно во имя дела государственного. Ответствуй мне, что хуже — оставить державу без пастыря или грехом малым дать царству наследника умного, красивого и крепкого. Да и грех ли это, когда человеки стремятся оставить после себя доброе потомство? Не всяк ли муж и жена его в ночи объятия вершат, и не телесной услады ради, а дабы породить на свет нового человека?
На улице снова зазвенели утихшие было колокола. Ирина, услышав постыдные речи царя, хотела было крикнуть: ♦Позволь, государь, мне уйти!», но какая-то неведомая сила остановила ее. Она сама длинными бессонными ночами думала о грехе, ее дух и плоть требовали материнства, она одна точно знала, что бесплодие — не ее вина. И не крикнула, не ушла, а сказала, не оборачиваясь от окна:
— То муж и жена, государь, а ты чему учишь?
— Но как быть, коли муж безъягл и доброго семени дать не может?!
— Но ты же царевичу отец! — Ирина гневно вскинула голову, повернулась к царю. — Опомнись! Подумай, о чем речь ведешь.
— Потому и забочусь о вас обоих, что отец! Вот умру я, разорвут вас князья да бояре, и род, что идет от Ивана Калиты, нарушат. Кого вы поставите на пути этой алчной до власти орды?!
В голову жаркой волной ударила кровь. Щеки Ирины пылали. Речи царя волновали ее и пугали одновременно. Ей было стыдно слушать дерзкие слова свекра, но где-то в глубине билась мысль о том, что Иван прав, и если, не дай бог, она впадет в подобный грех, он не осудит ее. Особенно поразили Ирину слова о дьяке Спиридоне. Царь как будто знал, чувствовал, что она неравнодушна к Спиридону. И другая “мысль мелькнула в голове: дьяк после смерти царевича остался не у дел, хорошо бы приблизить его, сделать дьяком при Федоре. Но мысль эту она отогнала, подумала, что самая пора речи царские прекратить. Можно встать и уйти, но царь огневается, да и мыслимое ли дело хозяйке убегать от гостя... Надо направить русло разговора в другую сторону. Но о чем бы заговорить?
— Что молчишь, сноха?
— Ты и так грешен, государь,— нашлась Ирина. Догадалась— царя надо упрекнуть во многоженстве, он непременно начнет оправдываться. — У тебя, Иван Васильевич, жена в Угличе томится. Котора по счету? Седьмая?
— Она же наследника мне не даст.
— К твоим грехам господь привык, может, он и простит прегрешения твои, а меня-то зачем в геенну огненную ввергнуть хочешь?
— Женами меня не попрекай, Ирина! Ты же знаешь, что все жены мои — это суть страдания мои, боли мои, а не грехи. Только одна из семи на том свете в грех зачтется. Одну ее я сам сгубил. Ни перед кем я не оправдывался, а тебе исповедаться хочу. Будешь слушать?
— Говори.
— Среди многих есть единственная, кого любил я и сейчас люблю. Да и этот грех перед господом богом страданиями моими перекроется и не впишется в смертную книгу судьбы моей. Спроси имя ее, назову.
— Знаю, государь. Это Анастасия — любовь первая твоя.
— По-женски судишь, сношенька. Первая любовь всегда самая короткая. Сама посуди: шел мне тогда шестнадцатый годок. В эту пору любая девица по сердцу, но надолго ли? Только теперь умом своим зрелым и опытным понимаю, что свора боярская убивала эту любовь чуть не с первого дня. Я молод и наивен был тогда, думал, что все беды шли от промысла божьего, ан нет — все бесовскими, боярскими кознями творилось. Мою юницу Настась-юшку Старицкие-князья изводили, чем только могли. Да только ли Старицкие. И ядом, и злым словом, и волховст-вом злодейским.
— Об этом я слышала.
— Всем мы с Настенькой верили: первых дочерей наших, Аннушку и Машеньку, в руки нянек и мамок отдали. И детки невинные уморены были, каждая и до года дожить не успела. Потом родился Митя. Уж как был любим нами! Настя, догадавшись, сама пестовала, и рос парнишка, как в сказке, не по дням, а по часам. Ты его помнишь ли?
— Нет, государь. Меня тогда и на свете не было.
— Как сейчас помню тот злополучный день: поехали мы помолиться в монастырь града Кириллова водою. Стали спускаться на берег со струга по сходням. Митю из рук царицыных отняли, отдали няньке. Вроде бы для бсреже-ния его набежало на сходни десятка полтора слуг, сходни рухнули в воду. Все бросились спасать царицу, а она сама плавать умела, что ее спасать, да и вода у берега неглу* бока была. О царевиче же забыли. А может, и не забыли? Может, с умыслом вынули из воды его последним, бездыханным. С тех пор Нартя совсем занемогла... А кто ее лечил? Те же лекаря боярские. Вместо снадобий отраву сыпали. Подумать только — когда она умерла, ей и тридцати не было. Вот все думают, что Ванюшу я убил. Нет! Это моими руками псы боярские сына моего прикончили! Не они ли с детства властолюбие его разжигали, супротив меня настраивали? Не они ли...
— Самомнителен ты, государь. Жить, поди, тебе тя* жело. Всюду яды мерещатся, казни. А может быть...
— Нет, ты погоди, дослушай меня до конца, коль семью женами попрекнула.
— Женами не я тебя попрекаю, а церковь святая...
— Попы, митрополит?! А не они ли, не святые ли отцы мне Марию Темрюковну сосватали, дабы через* нее все черкасские народы в лоно православной церкви привести?
Мог я ее сердцем полюбить, по нравам, по крови чужую? Телесами она лепна была, в ночи горяча, но разве царице это надобно? Она бы не только меня, но и тебя пережила, настоль крепка была и резва. А что вышло? И трех лет не минуло, как не стало ее. А ты говоришь — яды мне мерещатся. Я ли ее не берег, я ли ее не холил! А Марфу, дочь Собакиных, вспомни! Только вчера ее видел...
— Перекрестись, государь. Она же...
— Борис разве не сказывал тебе? Переносил он прах ее в иное место, домовину открыл, а она лежит, тлением не тронутая. Десять годков минуло, а она еще. красивее стала. Румяная лежит. Ты, поди, думаешь, чудо земное, всамделе-то она вся насквозь ядами пропитана. В нее, поди, отрав этих три ведра бояре влили. Потому как просватал ее за меня Малюта Лукьяныч, всеми боярами ненавидимый. Легко ли было мне трех жен опустить в могилу одну за другой, подумай сама. Я сначала терзался и плакал, а уж потом пришло остервенение великое. Многая казнь от того остервенения пошла. Не тогда ли мои бессонные ночи начались? Мечусь на постели в ночи, думаю: «Сколь жен ни бери — бояре все равно изведут». Мой верный Малюта дал совет: женись, государь, на простой девке, на такой, чтоб ни к друзьям твоим, ни к недругам у нее родни не было. И выбрали мне Анну Колтовскую. Уж красивее ее, вроде, во всей державе не сыскать было, здоровее бабы не видывал. Успокоюсь, думал, в своей семье, народит она мне наследников, и все пойдет как следует. Ан не тут-то было! Митрополит венчать на царство ее отказался, боярская дума отказала родителям Анны во всех чинах, ни один поклониться ей не хотел. А что мне делать было? Снова головы рубить? Но гак совсем без бояр останешься. И пришлось со слезой во взоре проводить непризнанную царицу в монастырь. Потом дали мне в жены Ва-сильчикову Анну. Ты уж ее-то хорошо помнишь.
— Помню. Гордая была, красивая.
— Она прямо сказала, что меня не любит и пошла во дворец по настоянию братьев своих да боярина Умнова-Колычева. Зачем мне такая? Не удалось Умнову делишки свои обманом поправить. Ему я голову снес, а Анну в монастырь сослал.
Озлобился тогда я зело крепко, решил жить безбрачно, один. Как раз война шла, к ратным делам пристрастился, в полках более пребывал, чем на престоле. Думал, что сердце мое, окаменившись, любить не способно. О, как я ошибся тогда! Приехав в Москву на малое время, встретил я случайно жену дьяка Мелентьева Василису. Боже мой, какой огонь заполыхал в моем сердце! И сказал я Малюте: «Хочу жену сию, жить без нее не могу». Скуратов понял это по-своему. Дьяка заколол, жену его привел ко мне в опочивальню. Вот ее-то, Иринушка, я до сих пар люблю и забыть не смогу до гроба. И еще скажу тебе — годы, что прожиты с нею, самые удачливые в царствии моем, самые счастливые. Ну, а про Марью Нагую ты сама все знаешь...
Открылась дверь, в палату бочком протиснулся Федор. Одет он был тепло: поверх кафтана шуба, поверх шапки башлык меховой, беличий. Скинув рукавицы, царевич подошел к печке, приложил ладони к изразцам, стал греть.
— Где же ты, Федя, так долго задержался? — спросила Ирина.
— На звоннице монастыря. Батюшка велел.
— Замерз, поди? — спросил Иван ласково, подошел к печке, встал с сыном рядом.
— Монаси ушли?
— Ушли, сынок, )ипли. Послал я их разведывать приволжские леса, монастыри и крепости там ставить чтобы.
— Монастыри — это хорошо, — улыбаясь и потирая ладони, сказал Федор. — В тех лесах, я чаю, Медведев полным-полно.
— Да уж наверно. Однако бунтовщиков, я полагаю, больше.
— И там бунтовщики? Им-то, лесным людям, чего недостает?
— Бог с ними, с лесными людьми, Федя, — сказала Ирина. — Сядь, поужинай, кровь бражкой согрей.
— Ну ее, бражку, — Федор сел за стол. — У меня от нее в брюхе урчит. Ренского в кубок плесни немного.
— Ну, я, пожалуй, пойду, Иринушка, — сказал царь, слегка склонив голову. — А ты совет мой помни. Помни слова мои, не забывай.
— О чем это он? — спросил Федор, когда отец ушел.
— Велел мне государь крепость на Кокшаге строить. Вот и...
— Ты, чаю, не воевода. Тебе-то пошто?
— Скоро, говорит, царицей будешь. Привыкай к делам. Хочет в скорости державу тебе передать.
— Ну какой я царь, Иринушка? Ну сама подумай.
— Всякому свое, Федя. Отец твоей жестокостью правил, ты будешь царствовать добротой. Может, она, доброта, сильнее...
Утром Ирина пошла в Разрядный приказ. Веление царя сперва напугало ее, потом увлекло. Ей надоело торчать в теремах без цели и без дела. Царевича ничто, кроме медвежьих потех, звона колоколов и моления, не волновало, ей с ним было скучно. А в деле большом, важном и трудном можно всем показать себя, пусть бояре знают, что будущая царица не квочка, а деятельница. Брат Борис намеренья ее тоже одобрил.
III
На площади перед Разрядной избой — словно на базаре. Здесь всегда людно. Отсюда начинаются чуть ли не все походы. Ратные ли полки на Ливонию, осадные ли на Псков — все идут по этой площади. Строить новые крепости и города уходят смешанные полки стрельцов и мастеров тоже от Разрядного приказа. Тут то и дело толкутся воеводы, их товарищи, городничие с дьяками и подьячими, острожные начальники, а то и просто воины, плотники, каменщики. Много жонок. Одна провожает своего мужа-вое-воду в поход, другая встречает из похода. Девицы вьются около своих ^суженых, утирают концом платка слезы — вернется из похода или нет, неведомо. А вот дети боярские и приставы торчат около высокого крыльца, а тут, на углу, звенят щитами оружейники. Всюду торчат золоченые, серебряные, а то и медные шишаки шлемов, блестят латы на солнце, щетинятся ежами ватаги копейщиков. Звенят мечи, стучат древки знамен, развеваются стяги. Ирина в сопровождении двух слуг идет по площади, удивляется. Всюду шум, смех, шутейные разговоры; словно на праздник собираются люди, а не на кровавую сечу.
Приказная изба только на словах изба. А всамделе это хоромы с надстройкой на двенадцать палат. Крыльцо рубленое, высокое, трехлестничное. По ступенькам медлен-но спускается воевода Данила Сабуров. Князю отдохнуть в Москве не дали, снова указали городское воеводство, теперь уже не в Казани, а в Новгороде Нижнем. Увидел Ирину, замедлил шаг, поклонился низко, спросил шутейно:
— Уж не в поход ли, Федоровна? Удивлен зело, увидее тя здесь.
— Царским повелением иду, Гаврилыч. Велено мне град на Кокшаге строить. Узнать надобно.
— Ишь ты! Уж не сама ли в походе том будешь?
Как бог укажет. А то мужики ныне все более по
Москве разгуливают.
— Напрасно намек бросила, Федоровна. Я вот ныне иду в Нижний Новгород. Буде на Кокшаге нужда — дай знать.
— Запомню. Спасибо.
Голова Разрядного приказа, боярин Васильчиков Григорий Борисович, увидел Ирину Федоровну из окна. Он имел привычку оглядывать площадь, дабы видеть, сколько гам людей, и скоро ли закончится день его забот. Ныне он подошел к затянутой морозными узорами оконнице, подышал на нее, оттаял малый кружок. И видит — поднимается по лестнице сестра Годунова. Боярин не то чтобы удивился, скорее, вспомнил, что Ирина — будущая царица и надо выскочить ей навстречу, принять с почетом. Не одевая шубы и шапки, Григорий Борисович выбежал в сени, дробно протопал по ступенькам, схватил Ирину под руку:
— Гостья-то у нас какая, господи! Оконницы заволокло инеем, не видно ничего, а я сердцем почуял. Милости прошу, Ирина Федоровна, заходи.
Так, за руку, боярин провел ее сенями, ввел в палату, усадил на скамью, кивнул дьякам и подьячим, сидевшим за длинным боковым столом, те тихонечко, на носках, вышли.
— Как драгоценное здоровьечко, княгиня? Здоров ли царевич Федор?
— Все, слава богу, здоровы, боярин. Хворать ныне некогда, заботами обременены многими. Повелел мне государь заботиться о построении града и крепости на Кокша-ге-реке.
— Да уж знаю. Братец ваш, Борис Федорович, сказы вал*.
— Так вот, я хотела бы знать: с чего мне начинать и как скоро дело это соберется?
— Не гневайся, княгиня, но у дела сего пока нет не токмо коня, но и возу. Град в диких пустынях лесных по. строить зело трудно и долго. И я полагаю...
— Если трудно и долго — тем скорее его надо начинать. Аль ты, боярин, инако мыслишь? Скоро ли первый столб ставить будем?
— Годика, я мыслю, через два,
— Отчего так много?
— А вот сама посуди, княгиня. Чтобы первый кол забить, надо знать, где его забить. Мы, княгинюшка, пока еще не знаем. Разведчиков, нами посланных, черемисы поубивали. Это раз. Три полка, самое малое, надо собрать, чтобы град тот ставить. А мы не токмо три полка, а десяток стрельцов для разведывания не найдем. Все замирения с Баторием ждут, а пока для ратных дел людей нехватка, не говоря о мирных. Вот кончим войну...
— Земли те разведывать не стрельцов потребно посылать, боярин, а монахов. Они не с мечом туда пойдут, а со словом божьим, и не погибнут. Что касаемо реки Кокшаги, ?о государь монахов туда уже послал. И я мыслю, что са-<мая пора полки готовить. А то ленивая работа, боярин, получается. Пока монахи дойдут, пока разведают, пока !весть пошлют — пройдет полгода. Весть получивши, вы начнете полки собирать—еще год. Пока они дойдут до места— «еще полгода.
— Так оно и рассчитано, княгиня. И Борис Федорович...
— Худо рассчитано, боярин! Вестей от разведчиков ждать не надо. Надо полки собирать, на Волгу посылать, а там они вести и без нас получат. Ведь в устье Кокшаги крепостишка наша стоит.
— В твоих словах зерно смысла есть, княгиня, однако из кого полки собирать? Из ратных полков я ни одного воина взять не смею. Поверь, княгиня, я тебе помочь рад, посему совет мой выслушай. Попроси у государя повеления из ратных полков сбор сделать. Ежели он, государь наш, к замирению клонится, можно, я чаю, ратные части умалить.
— Добро, боярин, жди. Государь тебе укажет.
— Вот тогда, княгинюшка, мы и подумаем...
— Нет уж, Григорий Борисыч-, думать долго я тебе не дам, не надейся. Сразу начнем полки собирать. Може, завтра же я к тебе снова пожалую.
Васильчиков проводил Ирину до крыльца и долго глядел ей вслед. Подумал: «А государыня из нее выйдет отменная».-
А в полях под Коломной по завьюженному санному пути сквозь пургу и холод тащилась лошаденка с розвальнями. В них, прижавшись друг к другу, сидели Ешка и Палага — простые русские люди, вечные скитальцы, раз-ведыватели родной земли.
IV
К полуночи небо очистилось от облаков, луна осветила лес, и идти стало легче. Настя дошла до ручья, пересекавшего просеку, о нем ей рассказывал Дениска, и повернула направо. Вот и полянка. Чуть поодаль от могилы в траве нашла два узла со скарбом несчастных убитых родителей Настёнки. Видимо семья перебиралась на новое место, и все, что у нее было нужного, завязано тут. Перевязав узлы бечевой, Настя перебросила их через плечо и двинулась к -просеке.
Всадники появились неожиданно, налетели на Настю, опутали сыромятным длинным ремнем, бросили, как мешок, поперек лошади и поскакали вдоль просеки. Девушка принялась было кричать, чтобы дать знать о похищении ватажникам, но всадник ожег ее тело несколькими ударами нагайки.-
Через полчаса дикой тряски кони остановились, Настю сняли и внесли в какое-то помещение, бросили на нары и стали развязывать. Еще в пути Настя догадалась, что ее схватили ногайцы. Живя у Абыза, она хорошо научилась говорить по-татарски и все, что кричали всадники, было ей понятно. К нарам подошли двое.
— Кто ты такая? — это спросил Ярандай. Спросил по-русски.
— Не понимаю, — по-татарски ответила Настя.
— Ты татарка? — это спросил Аббас. — Как в эти места попала?
— С отцом и матерью в Параньгу ехала. К дяде жить. Из под Казани.
.— Родители где?
Разбойники налетели на нас. Отца-мать убили, коня
отняли, увели.
— А ты?
— Я за ручьем пряталась. Испугалась. Сидела до ночи.
— Почему в русском сарафане?
— В дороге купила. Для тепла. А внизу своя одежда,— Настя приподняла подол, показала татарские шальвары, которые захватил для нее в Лаишеве Дениска.
— Она правду говорит. Мои джигиты в лесу побаловали мало-м'ало, коня привели. Как дальше жить думаешь?
— Дорогу к дяде я не знаю. Что хотите со мной делайте.
— У меня пока поживешь, — сказал Ярандай. — Потом будет видно. Иди в другую половину кудо. Скажи жене, чтоб накормила.
Во второй половине — потухающий очаг, под котлом— подернутые серым пеплом горячие угли. В котле что-то булькает, по запаху — каша с маслом. Ярандаиха, женщина лет сорока пяти, сидит у стола, прокалывает шилом серебряные монеты и нашивает их на грудь белой рубахи. Мысль мелькнула у Насти, она вошла, сказала по-татарски:
— Муж велел меня накормить.
— А ты кто?
— Аббас взял меня и подарил твоему мужу. Я его второй женой буду. А может, и первой.
Ярандаиха открыла рот от удивления.
— Рот закрой — брюхо простудишь. И торопись.
Ярандаиха растерянно встала, взяла деревянную плошку, подошла к котлу. Зачерпнула половником кашу и только тогда пришла в себя:
— Наша вера двух жен держать не велит, ты врешь.
— А пророк Магомет четырех жен держать позволил. Твой^муж, я думаю, решил магометову веру взять. Кашу-то давай, чего столбом стоишь.
Ярандаиха пустила по столу плошку с кашей, бросила в нее ложку.
— Жри, — села против Насти, окинула ее ненавидящим взглядом, полушепотом произнесла: — Я тебя зарежу тогда.
Мне Аббас тоже нож даст. Я им владею хорошо, — Настя зачерпнула ложку каши, попробовала, выплюнула. — Ты кашу варить совсем не умеешь. Ну ничего, я тебя научу. Заставлю шибко жернова крутить, хорошую крупу делать. Ноги мне перед сном мыть будешь.
— Я лучше тебя убью! Какой кереметь принес тебя?!
Не кричи. Муж услышит—побьет. Давай лучше тихо
поговорим.
— С собакой говори!
— Напрасно. Мне твой муж не очень нужен. У меня жених есть. Но если ты меня второй женой не хочешь, помоги мне.
— Убежать хочешь?—Ярандаиха подвинулась к Насте.
— Поймают все равно. У них кони.
— Я тебе лошадь найду!
— Всему свое время. Сперва съезди в лес по просеке верст двенадцать. Там найди мужиков, среди них мой жених есть. Скажи: пусть меня не ждут, а идут к своему месту. Я смирной прикинусь, когда за мной глядеть перестанут, вот тогда ты дашь мне лошадь и я их догоню.
Ярандаиха долго думала, но потом все же сказала:
— Завтра я сестренку туда пошлю.