Миссис Ли быстро вошла в моду. Ее гостиная стала любимым местом, куда устремлялись мужчины и женщины, постигшие искусство заставать ее дома — искусство, которым владел далеко не каждый. Чаще всех ее посещал Каррингтон, на которого смотрели почти как на члена семьи, и если Маделине требовалось взять из библиотеки книгу или за столом не хватало мужского общества, он неизменно, чего бы это ему ни стоило, обеспечивал ее и тем, и другим. Таким же неустанным посетителем ее гостиной был старый барон Якоби, болгарский посланник, без памяти влюбившийся в обеих сестер, как всегда влюблялся в каждое хорошенькое личико и ладную фигурку. Остроумный и циничный, этот прожившийся парижский roue[13] уже несколько лет обитал в Вашингтоне, где его удерживали долги и высокое жалованье, хотя не переставая сетовал на отсутствие оперы и время от времени выезжал по каким-то таинственным делам в Нью-Йорк. Он не пропускал ни одной новинки французской и немецкой литературы, особенно романы, знавал или по крайней мере встречал всех знаменитостей века — от героев до негодяев, хранил в памяти тьму забавных историй, превосходно разбирался в музыке, не боясь указывать Сибилле на недостатки в ее пении, и, будучи знатоком по части изящных безделиц, подтрунивал над мешаниной из всякой всячины, выставленной напоказ Маделиной, однако нет-нет да приносил ей то персидское блюдо, то старинное шитье, уверяя, что они очень хороши и сделают честь ее дому. Старый грешник, он любил все порочное, но соблюдал условности, принятые в англосаксонском обществе, а как человек умный, не навязывал своих мнений другим. Он охотно женился бы на обеих сестрах сразу — охотнее, чем на одной из них, но, как сам однажды с жаром сказал Сибилле: «Будь я на сорок лет моложе, мадемуазель, вам следовало бы петь для меня свои арии не столь равнодушно!» Его друг господин Попов, молодой русский живого ума и веселого нрава, с резко выраженными калмыцкими чертами, влюбчивый и впечатлительный, как девушка, страстно любил музыку и часами висел над фортепьяно, когда за ним сидела Сибилла. Он познакомил ее с русскими песнями и научил их петь, но, если говорить начистоту, ужасно утомлял Маделину, которой из-за него приходилось играть роль дуэньи при младшей сестре.
От него сильно отличался другой завсегдатай их гостиной, мистер С. С. Френч, член конгресса от штата Коннектикут, жаждавший действовать в политике как истый джентльмен и очищать от скверны общественные нравы. Он держался прогрессивных принципов и, увы, крайне самодовольного тона — весьма богатый, весьма неглупый, весьма образованный, весьма честный и весьма вульгарный молодой человек. Ему в равной степени нравились и миссис Ли, и ее сестра, которую он доводил до бешенства, называя с покровительственной фамильярностью «мисс Сибилла». Своей сильной стороной мистер Френч считал умение поддразнивать — или, как он выражался, «подкусывать», — но на его игривые, хотя скажем прямо, малоудачные попытки острить даже у миссис Ли порой не хватало терпения. Когда же на него нападал возвышенный стих, Френч принимался рассуждать в таком приподнятом тоне, словно выступал в дискуссионном клубе какого-нибудь колледжа, и это окончательно выводило всех из себя; но при всем том он был чрезвычайно полезен: всегда исходил последними политическими сплетнями и проявлял тонкий нюх, когда дело касалось дележки партийного пирога.
Фигурой совсем иного рода был мистер Харбист Шнейдекупон, коренной житель Филадельфии, но постоянно обретавшийся в Нью-Йорке, где, подпав под чары Сибиллы, пытался завоевать ее сердце, посвящая в тайны денежного обращения и теории протекционизма, к каковым питал большое пристрастие. Чтобы поддерживать в мисс Росс интерес к этим предметам, он периодически наведывался в Вашингтон, где запирался у себя с представителями различных политических партий и давал роскошные обеды членам конгресса. В свои тридцать лет он владел изрядным состоянием. Он был высокий, худощавый, с блестящими глазами на гладко выбритом лице, заученными манерами и чрезмерной говорливостью. Он слыл любителем внезапно менять свои мнения на противоположные — отчасти чтобы доставить себе удовольствие, отчасти чтобы поражать общество. Сегодня ему нравилось подвизаться в роли художника и рассуждать по всем правилам науки о картинах, которые сам малевал, завтра — разыгрывать литератора, который в высоких нравственных целях пишет книгу «О благородной жизни», послезавтра — предаваться спорту: участвовать в скачках, играть в поло, вводить в моду галстук о четырех концах. Последним его увлечением был журнал «Ревю протекционизма», служивший интересам американской промышленности, который он издавал в Филадельфии и сам редактировал, видя в этом ступень на пути в конгресс, кабинет и Белый дом. Одновременно он обзавелся яхтой, и его приятели-спортсмены заключали между собой пари, которая из двух его затей — журнал или яхта — первой пустит его на дно. Однако при всех своих эксцентричностях он оставался славным малым и забавлял миссис Ли простодушными излияниями любителя от политики.
Куда более возвышенный тип человека являл собой мистер Натан Гор, уроженец Массачусетса, статный, красивый мужчина с седоватой бородой, прямым точеным носом и ясными проницательными глазами. В молодости он имел успех как поэт, чьи сатиры наделали немало шума; их и теперь вспоминали за воинственность и остроту отдельных строк. Затем он посвятил многие годы глубокому изучению Европы, пока благодаря своему труду «История испанцев в Америке» не оказался во главе американских служителей Клио и не получил место посланника в Мадриде, где провел без малого пять лет к вящей пользе для себя, сделав таким путем вернейший для американского гражданина шаг к обретению права на почет и уважение, а также государственной пенсии. Смена правительства вновь низринула мистера Гора в сферу частной жизни, но после нескольких лет затворничества он вновь появился в Вашингтоне, чтобы вернуться к прежней деятельности. А поскольку каждый президент считал престижным держать на жалованье хотя бы одного из пишущей братии, шансы мистера Гора достичь поставленной цели стояли весьма высоко, особенно если учесть, что он пользовался решительной поддержкой у большинства массачусетского лобби. Был он невероятно эгоцентричен, до мозга костей себялюбив, крайне тщеславен, но мудр, как змий, умел держать язык за зубами, умел искусно польстить и выучился воздерживаться от сатиры. Свободно высказываться он позволял себе лишь в кругу проверенных друзей, но миссис Ли пока к ним не относилась.
Таковы были мужчины, постоянно посещавшие ее гостиную, да и в женщинах там не было недостатка. Впрочем, ее гости и сами способны описать себя не в пример лучше, чем любой незадачливый романист.
Обыкновенно беседа текла сразу двумя ручейками: один вился вокруг Сибиллы, другой — Маделины.
— Ми-и-сс Росс, — сказал граф Попов, входя в гостиную в сопровождении молодого красавца иностранца, — пользуюсь вашим разрешением представить вам моего друга графа Орсини, секретаря итальянской миссии. Ведь вы сегодня принимаете? Кстати, граф Орсини тоже поет.
— Очень рада познакомиться с графом Орсини. Хорошо, что вы пришли попозже. Я сама только что вернулась с визитов. На редкость тупое занятие! В конце я уже хохотала до слез.
— Вы находите смешным обычай делать визиты? — осторожно осведомился граф Попов.
— По правде сказать, да. Я ездила вместе с Юлией Шнейдекупон, ты же знаешь, Маделина, Шнейдекупоны ведут свой род от царей Израилевых, а гордости в них больше, чем у самого царя Соломона на вершине славы. Ну и вот, заходим мы к одной особе, невесть откуда взявшейся; и представьте себе, что я чувствую, слыша вот такой диалог: «Что это у вас, милочка, за фамилия?» «Шнейдекупон — моя фамилия», — отвечает Юлия, вытянувшись во весь рост, прямая как стрела. «А из ваших знакомых кто-нибудь бывает в моем кругу?» «Вряд ли», — зло отрезает Юлия. «То-то я не припомню, чтобы когда слышала такую фамилию. Ну да ладно. С меня не убудет. Только надо же мне знать, кто мне делает визиты». Со мной чуть истерика не приключилась, когда мы вышли на улицу. А Юлия так и не смогла понять, что тут смешного.
Граф Орсини, который был не вполне уверен, что сам понимает, что тут смешного, только любезно улыбался, скаля зубы. Ничто в мире не может сравниться с двадцатипятилетним секретарем итальянской миссии по части наивного тщеславия и детской самовлюбленности. Однако, чувствуя, что, если он будет хранить молчание, эффект, произведенный его красотой, пожалуй, может пострадать, граф Орсини все же решился задать вопрос.
— Вы не находите, что общество в Америке, ну, как бы это выразиться, несколько странное? — пробормотал он.
— Общество? — презрительно фыркнула Сибилла. — В Америке, как и в Норвегии, не водится гадюк.
— Гадюк, мадемуазель? — переспросил Орсини, и лицо его приняло тревожное выражение человека, которому предстоит, рискуя собой, шагнуть на тонкий лед и который решает ступать мягко. — Какие гадюки! Одни голуби — вот как бы я их назвал.
Благосклонный смех Сибиллы обратил в уверенность зыбкую надежду, что ему удалось сострить на незнакомом языке. Лицо графа Орсини просияло, к нему вернулось самообладание, и он несколько раз повторил про себя: «Какие гадюки — одни только голуби!»
Но чуткое ухо миссис Ли расслышало слова сестры, уловив снисходительность в тоне, которая была ей не по нутру. Бесстрастные физиономии лощеных посольских секретарей, казалось, подтверждали как само собой разумеющееся, что светское общество возможно только в Старом Свете. И миссис Ли вмешалась в разговор с такой горячностью, что вызвала переполох в честной компании голубков и голубиц.
— Есть ли общество в Америке? Есть, и превосходное. Но у него свои правила, и новое лицо редко в них разбирается. Я поясню их вам, мистер Орсини, чтобы уберечь от ошибок. «Общество» в Америке — это все честные, добросердечные женщины с ласковыми голосами и все хорошие, смелые, благопристойного поведения мужчины от Атлантического океана до Тихого. Каждому из них открыт доступ во все города и веси, и от каждого зависит, как он или она воспользуется этим предоставленным им — но только лично, без передачи по наследству — правом. У этого правила нет исключений, а те, кто кричит: «Мы из колена Авраамова», только дают пищу юмору, который в изобилии производит наша страна.
Оробевшие молодые люди, не понимавшие, что значит эта эскапада, уставились на хозяйку, пытаясь изобразить согласие, тогда как она, манипулируя щипчиками для сахара, откалывала над чашкой кусочек рафинада и явно не сознавала, как нелепо выглядела со своей речью. Сибилла с недоумением смотрела на сестру: не в ее привычках было столь энергично размахивать национальным флагом. Впрочем, каким бы ни было молчаливое неодобрение ее слушателей, миссис Ли, задетая за живое, его не замечала; лишь одно ее волновало — мысли, которые она высказала! Последовала пауза, затем нить разговора была вновь подхвачена там, где ее оборвала скрытая насмешка Сибиллы.
Явился Каррингтон.
— Вы из Капитолия? — спросила Маделина. — Что вы там делали?
— Охотился в кулуарах, — прозвучал ответ в обычном для Каррингтона полусерьезном тоне.
— Уже? Ведь конгресс в новом составе заседает всего два дня! — воскликнула миссис Ли.
— Ах, мадам, — отвечал Каррингтон с невинным ехидством, — конгрессмены те же птицы небесные, и поймать их можно лишь на самого раннего червячка.
— Добрый день, миссис Ли. Рад еще раз приветствовать вас, мисс Сибилла. Сердцем которого из этих джентльменов вы нынче лакомитесь? — прозвучало с порога.
Таков был изысканный стиль мистера Френча, упивавшегося своими шуточками, которые ему угодно было называть «подкусыванием». Он также прибыл из Капитолия в надежде на чашку чая и толику светской беседы. И хотя по лицу Сибиллы было ясно, что ей хочется побольнее уязвить мистера Френча, она предпочла не расслышать его слов. Он же тотчас подсел к Маделине.
— Вы вчера видели Рэтклифа? — поинтересовался он.
— Да, — сказала Маделина. — Он был у нас вместе с Каррингтоном и еще несколькими джентльменами.
— И говорил о политике?
— Ни слова. Мы в основном говорили о литературе.
— О литературе? Что он в ней понимает?
— Об этом соблаговолите спросить его самого.
— Н-да, в забавное положение мы попали. Никто решительно ничего не знает о новом президенте. Жизнью клянусь, мы все тут до единого в полном мраке. Рэтклиф уверяет, что и ему известно не более, чем остальным. Только я этому не верю. Такой прожженный политик, как он, наверняка держит все нити в руках. Не далее как сегодня один из сенатских служителей шепнул моему коллеге Каттеру, что вчера самолично отослал от него письмо Сэму Граймзу из Норт-Бенда, а уж Граймз, как всем известно, — молодчик из президентской свиты. Ба, мистер Шнейдекупон! Как поживаете? Давно ли прибыли?
— Благодарствуйте. Сегодня утром, — отвечал мистер Шнейдекупон, входя в гостиную. — Безмерно счастлив вновь видеть вас, миссис Ли. Как вам и вашей сестре нравится в Вашингтоне? А я, знаете ли, привез в Вашингтон Юлию. И сейчас шел к вам, полагая найти ее здесь.
— Она только что ушла. Они вместе с Сибиллой все утро ездили с визитами. Она сказала, будто вы рассчитываете, что она поможет вам в переговорах с сенаторами. Это правда?
— Совершенная правда, — подтвердил мистер Шнейдекупон смеясь. — Только пользы от нее — ни на грош. Я пришел вербовать на эту службу вас.
— Меня?
— Да, вас. Видите ли, мы надеемся, что сенатор Рэтклиф займет пост министра финансов, и нам очень важно, чтобы он держался твердой линии касательно денежного обращения и тарифов. Вот я и приехал, чтобы установить с ним отношения, как говорят дипломаты. Для начала мне хотелось бы пригласить его отобедать у Велкли, но он, как известно, очень осторожен в таких делах, и единственный шанс залучить его — это устроить обед с присутствием дам. Для того-то я и привез сюда Юлию. Я также постараюсь заручиться согласием миссис Скайлер Клинтон. И очень надеюсь, что вы и ваша сестра не откажетесь помочь Юлии.
— Я? На обеде для лоббистов? Как можно!
— А отчего же нет? Вы сами и назовете остальных гостей.
— В жизни не слыхала ничего подобного. Впрочем, такой обед, наверное, будет забавным. Сибилла, конечно, не пойдет, а я, пожалуй, подумаю.
— Помилосердствуйте. Юлия шагу не сделает без Сибиллы: она не сядет без нее за стол.
— Ну, хорошо-хорошо, — заколебалась миссис Ли. — Пожалуй, если заручитесь согласием миссис Клинтон и сестра ваша тоже там будет… А кто еще?
— Назовите, кого желаете.
— Но я никого не знаю!
— Помилуйте. Вот хотя бы Френч. Он, конечно, не очень силен по части тарифа, но для данного случая вполне подойдет. Потом можно позвать мистера Гора: у него всегда найдется что сказать в собственных целях, и он, надо думать, не откажется сказать кое-что и в наших. Остается подобрать еще двух-трех человек, ну а я позабочусь о том, чтобы кто-то был про запас.
— Пригласите спикера, мне хотелось бы с ним познакомиться.
— Превосходно. Еще Каррингтона и моего пенсильванского сенатора. Вот и все места за столом заполнены. Не забудьте: у Велкли, в субботу, в семь.
Пока такая беседа шла в одной половине гостиной, Сибилла музицировала в другой и, исполнив несколько романсов, упросила Орсини сменить ее за фортепьяно и доказать, что мужчина может петь, не нанося тем самым ущерба мужеству и мужской красоте. Однако подоспевший как раз барон Якоби раскритиковал обоих. Прибыла и мисс Сорви — известная в узком кругу как мисс Сорвиголова, — по обыкновению поглощенная флиртом с очередным посольским секретарем, и, неожиданно для себя увидев Попова, тотчас уединилась с ним в дальнем углу, меж тем как Якоби и Орсини продолжали терзать Сибиллу, сражаясь друг с другом у фортепьяно. Все болтали без умолку, не дожидаясь ответа собеседников, пока наконец миссис Ли не выпроводила их из гостиной, заявив: «Мы люди не светские и обедаем в половине седьмого».
Сенатор и в самом деле побывал у миссис Ли с вечерним воскресным визитом. Пожалуй, было бы не вполне точно, если бы мы сказали, что они весь вечер беседовали о литературе. Но о чем бы ни шел между ними разговор, сенатор Рэтклиф все больше восхищался миссис Ли, которая, сама того не предполагая, оказалась более опасной соблазнительницей, нежели любая завзятая кокетка. Да и что могло быть притягательнее для утомленного политика, тяготившегося одиночеством, чем покой и свобода, которые он вкушал в гостиной миссис Ли; а когда Сибилла, усевшись за фортепьяно, спела несколько простых мелодий, пояснив, что это величальные песни — «славицы», и она исполняет их, потому что сенатор — приверженец или, во всяком случае, слывет приверженцем добрых старых традиций, сердце мистера Рэтклифа переполнилось отцовскими или даже, скорее, братскими чувствами к этой очаровательной девушке.
Вскоре братья-сенаторы стали примечать, что у Колосса Прерий появилась привычка то и дело поглядывать на галерею для женщин. А однажды мистер Джонатан Эндрюс, специальный корреспондент нью-йоркского «Небесного свода», в высшей степени благожелательного к конгрессу, остановил сенатора Скайлера Клинтона и с растерянным видом задал ему такой вопрос:
— Скажите, пожалуйста, что стряслось с нашим Сайласом П. Рэтклифом? Минуту назад я разговаривал с ним об очень важном предмете, о котором должен сегодня же сообщить его мнение в Нью-Йорк, как вдруг он замолчал на полуфразе, вскочил с места и, даже не взглянув в мою сторону, покинул зал заседаний. А сейчас я вижу его на галерее, где он беседует с какой-то неизвестной мне дамой.
Сенатор Клинтон не спеша приложил к глазам оправленный в золото лорнет и посмотрел наверх в указанном направлении.
— О, да это миссис Лайтфут Ли! — воскликнул он. — Пожалуй, пойду перемолвлюсь с нею словечком. — И, повернувшись к специальному корреспонденту спиной, вслед за сенатором из Иллинойса с чисто юношеской прытью помчался вон из палаты.
— Ну и дела! — пробормотал мистер Эндрюс. — Какой бес вселился в этих старых болванов? — И, глядя вверх на миссис Ли, углубившуюся в беседу с сенатором Рэтклифом, почти неслышно добавил: «Может, лучше заняться этим сюжетцем?»
Когда мистер Шнейдекупон заявился к сенатору Рэтклифу, чтобы пригласить его на обед, он застал этого джентльмена с головой заваленного работой и вовсе не склонного, как сразу же объяснил, вести беседу. Нет, ему сейчас не до званых обедов. При нынешнем положении общественных дел он считает невозможным транжирить время на подобные развлечения. К сожалению, ему приходится отвечать отказом на любезное приглашение мистера Шнейдекупона, но есть веские причины, заставляющие его в настоящее время воздерживаться от светских удовольствий. Из этого правила он сделал лишь одно исключение, и то по настоятельной просьбе старого друга, сенатора Клинтона, при совершенно особых обстоятельствах.
Мистер Шнейдекупон был глубоко огорчен — тем паче, сказал он, что намеревался просить мистера и миссис Клинтон оказать ему честь отобедать за его столом, так же как и еще одну очаровательную леди, редко появляющуюся в свете, но которая почти уже дала свое согласие прийти.
— Кто такая? — поинтересовался сенатор.
— Некая миссис Лайтфут Ли из Нью-Йорка. Вы вряд ли ее знаете. А вот я просто преклоняюсь перед нею. Тончайшего ума женщина, какой мне еще не приходилось встречать.
Холодные глаза сенатора с выражением крайнего недоверия остановились на открытом лице посетителя.
— Мой юный друг, — произнес он торжественно, прибегая к глубочайшим нотам своего особого сенаторского голоса, — у мужчины в мои годы есть иные занятия, кроме женщин, какого бы тончайшего ума они ни были. Кто еще будет у вас за столом?
Мистер Шнейдекупон перечислил гостей.
— Так вы говорите — в субботу, в семь?
— В субботу, в семь.
— Боюсь, я вряд ли смогу прийти, тем не менее наотрез отказываться не стану: вдруг в этот час у меня откроется такая возможность. Впрочем, на меня не рассчитывайте — нет, на меня не рассчитывайте. Всего доброго, мистер Шнейдекупон.
Человек весьма недалекий, Шнейдекупон не глубже ближних своих проникал в тайны вселенной и, уходя от Колосса, ругательски ругал «дьявольскую надменность, которую напускают на себя эти сенаторы». Он дословно пересказал миссис Ли весь разговор, считая это своим долгом, так как боялся обвинения в том, что под ложным предлогом залучил ее к себе на обед.
— Вот такое мое счастье, — сетовал он. — Наприглашал тьму народу, чтобы познакомить с интересным человеком, а он мне заявляет, что скорее всего не придет! Но почему, в конце концов, не сказать, как все люди — «да» или «нет». У меня десятки знакомых сенаторов, и все на одну стать: только о себе и думают.
Миссис Ли улыбалась натянутой улыбкой и лила умиротворяющий бальзам на его уязвленные чувства: у нее нет сомнений, что обед пройдет как нельзя лучше — с сенатором или без; она, во всяком случае, приложит к этому максимум усилий, а Сибилла наденет последнее полученное из Парижа платье. Но лицо у нее осталось чуть грустным, и мистер Шнейдекупон поспешил провозгласить ее чудом из чудес, умнейшей женщиной на свете — да-да, он так и сказал Рэтклифу, а теперь еще добавил бы — самой обязательной, даром что этот пентюх смотрел на него, словно на зеленую обезьяну. Миссис Ли выслушала все с милой улыбкой и при первой же возможности отослала молодого человека домой.
Когда Шнейдекупон удалился, она в раздумье прошлась по комнате. Ей было ясно, что означала перемена в тоне Рэтклифа. Она не сомневалась, что он придет на обед, и знала почему. Неужели у нее завязывался «роман» с человеком на двадцать лет ее старше, политическим деятелем из Иллинойса, этой глыбой — тучным, лысым сенатором с серыми глазами и похожей на уэбстеровскую головой, проживающим в Пеонии? Даже мысль об этом представлялась ей нелепой до невероятности! Однако в целом тут было нечто занятное. «Надо думать, сенаторы не хуже других мужчин способны постоять за себя», — решила она. Больше всего ее заботило, чем это грозит ему: она жалела его и мысленно перебирала те последствия, к каким в его годы могло привести большое, всепоглощающее чувство. Душа у нее была не на месте, но думала она не о себе. Впрочем, это исторический факт, что пожилых сенаторов странным образом влечет к молодым и красивым женщинам. Умеют ли они постоять за себя? И какая из двух сторон скорее нуждается в защите?
Когда в следующую субботу Маделина с сестрой прибыли к Велкли, они застали беднягу Шнейдекупона в малоподходящем для гостеприимного хозяина состоянии.
— Он не придет! Я же говорил вам — не придет! — плакался он Маделине, сопровождая ее в зал. — Нет, если я когда-нибудь стану коммунистом, то единственно ради удовольствия прикончить сенатора!
Маделина попыталась успокоить беднягу, но он не унимался и за спиной Клинтона на чем свет стоит поносил сенат. Наконец он позвонил в колокольчик и приказал старшему официанту подавать обед, и в это мгновение дверь отворилась и на пороге появилась дородная фигура Рэтклифа. Взгляд его немедленно отыскал Маделину, которая с трудом сдержалась, чтобы не рассмеяться: сенатор был одет не по-сенаторски тщательно, с бутоньеркой в петлице и на этот раз без перчаток.
После неистовых восторгов, с какими мистер Шнейдекупон описал сенатору достоинства миссис Ли, ему ничего не оставалось, как просить Колосса Прерий вести ее к столу, что он сделал не мешкая. То ли это обстоятельство, то ли шампанское, то ли какие-то необъяснимые флюиды подействовали на сенатора, но он выглядел на десять лет моложе. Лицо его сияло, глаза горели; казалось, он решил доказать свое родство с бессмертным Уэбстером, состязаясь с ним в искусстве общительности. Он тут же ринулся в разговор, смеялся, шутил, острил, рассказывал анекдоты, подражая говору янки и западному диалекту, разыгрывал острые полемические сценки из политической жизни.
— Ну и чудеса, — прошептал Кребс, сенатор от Пенсильвании, перегибаясь через стол к Шнейдекупону. — Вот уж не подозревал за Рэтклифом таланта потешать собеседников.
А мистер Клинтон, сидевший подле Маделины по другую руку, сказал ей тихо, на ушко:
— Боюсь, моя дорогая, это ваша вина. В сенате мы от него ничего подобного не слышим.
Что и говорить, сенатор Рэтклиф забрался еще выше: он с таким чувством описал последние минуты жизни Линкольна, что у присутствующих на глазах навернулись слезы. Все другие гости рядом с ним полностью стушевались. Спикер, забившись в угол, в одиночестве вкушал утку, пил шампанское и голоса не подавал. Даже мистер Гор, не имевший обыкновения скрывать свое пламя под тем или иным колпаком, на этот раз не пытался взять слова и восхищенно аплодировал речам своего визави. Злопыхатели, пожалуй, скажут, что мистер Гор видел в сенаторе Рэтклифе возможного государственного секретаря. Как бы там ни было, но именно он обратился к миссис Клинтон со словами, предназначенными ей одной, но прозвучавшими на весь стол:
— Блестяще! Какой оригинальный ум! Какое впечатление сенатор произвел бы за рубежом!
Воистину так! Ибо, не говоря уже о том впечатлении, какое сенатор произвел на своих сотрапезников, в нем обнаружилось нечто значительное, острый практический ум, дерзкая независимость и широта в суждениях о том, что он знал. Единственный человек за столом, слушавший его с холодной головой и критической враждебностью, был Каррингтон. Однако его отношение к Колоссу Прерий объяснялось, скорее всего, ревностью: целый вечер Каррингтон находился в крайне дурном расположении духа и даже не давал себе труда скрывать раздражение.
— Не внушает этот человек доверия! Нет, не внушает, — ворчливо заявил он сидевшему с ним рядом Френчу.
К несчастью, эта реплика пробудила во Френче желание вывести Рэтклифа на чистую воду, и он тут же в своей фамильярной манере, соединяющей самонадеянность с высокими принципами, набросился на сенатора и стал «подкусывать» по поводу реформы государственной службы — предмета почти столь же опасного в разговоре о политике в Вашингтоне, как вопрос о рабстве в довоенное время. Френч числил себя в реформаторах и не упускал возможности насаждать свои взгляды, но, увы, был борцом в легком весе, и его наскоки выглядели смешно, так что даже миссис Ли, горячо сочувствовавшая реформам, порою, слушая его, склонялась на другую сторону. На этот раз стоило Френчу выпустить по Рэтклифу свои туповатые стрелы, как коварный противник тотчас сообразил, какие возможности тут перед ним открываются, и решил не отказывать себе в удовольствии расправиться с мистером Френчем, тем более что знал, как это потешит всю компанию. И миссис Ли, при всей своей приверженности реформам и некотором смятении, в которое ее повергали грубые приемы Рэтклифа, не могла, хотя ей и следовало, досадовать на Колосса Прерий, когда тот, опрокинув Френча наземь, продолжал валять и валять его в грязи.
— Вы, разумеется, достаточно хорошо разбираетесь в финансах и производстве, мистер Френч, чтобы сказать: каким продуктом славится Коннектикут? Что замечательного дает стране?
Мистер Френч отвечал, что, по его скромному мнению, продуктом, лучше всего отвечающим такому определению, являются государственные деятели.
— Ошибаетесь, сэр! Даже тут попали пальцем в небо. Сейчас я побью вас вашим собственным оружием. Вот так! Даже малые дети в стране знают, чем славится Коннектикут. Это кузница различных штучек-дрючек янки, поделок и подделок, часов, которые не идут. А ваша реформа гражданской службы — еще одна штучка-дрючка янки, фальшивая поделка, часы в парадном корпусе, но без механизма. И вы это знаете. Ведь вы из старой школы коннектикутских коробейников. Сколько лет ходили со своим негодным товаром, пока не попали в конгресс! А теперь тащите эту дрянь из всех ваших карманов, и мало того, что хотите сбыть ее по своей цене, так еще читаете нам мораль и обвиняете во всех грехах, когда мы от нее отказываемся. Ладно, мы не мешаем вам промышлять своим товаром в собственном штате. Морочьте там избирателей, сколько душе угодно. Набирайте себе голоса. Но нас-то не агитируйте: мы ведь знаем вас как облупленных, да и сами умеем играть в такие игрушки.
Сенатор Клинтон и сенатор Кребс хихикали, от души одобряя расправу над беднягой Френчем, которая чинилась вполне на уровне их представлений об остроумии. Они тоже были не чужды упомянутым Рэтклифом штучкам-дрючкам. Его жертва пыталась отбиться, заверяя, что промышляет стоящими вещами, что товар у него с гарантией, а уж тот последний предмет, о котором сенатор вел речь, гарантирован условиями, принятыми обеими политическими партиями.
— В таком случае, мистер Френч, вам не хватает начального школьного образования. Подучите алфавит. Впрочем, если не верите мне, спросите моих коллег, много ли шансов провести ваши реформы, пока американские граждане являют собой то, что они есть.
— Да, уж мой штат навряд ли вас приветит, — прорычал, не скрывая насмешки, сенатор от Пенсильвании, — коли изволите туда сунуться.
— Полно, полно, — вступился за Френча прекраснодушный мистер Клинтон, благожелательно сверкая очками в золотой оправе. — Не будем к нему слишком строги. Наш друг старается из лучших чувств. Пусть не все, что он предлагает, разумно, но ведь все — от доброго сердца. Я больше вас в этом разбираюсь и вовсе не отрицаю, что дела у нас идут из рук вон плохо. Только, как сказал мистер Рэтклиф, вина тут в народе, не в нас. С народом работайте, Френч, с народом, а мы, поверьте, ни при чем.
Френч и сам уже жалел, что выскочил, и потому удовольствовался еле слышной репликой в сторону Каррингтона:
— Свора старых ретроградов, черт бы их побрал.
— В одном они все-таки правы, — отвечал ему Каррингтон, — и дали вам добрый совет. Не лезьте к ним с вашими реформами, иначе сами первым под них попадете.
Обед кончился так же блестяще, как и начался, и Шнейдекупон был наверху блаженства. Он особенно увивался вокруг Сибиллы, посвящая ее во все свои надежды и страхи, связанные с возможными изменениями в финансах и тарифах.
Едва дамы поднялись из-за стола, как Рэтклиф, отказавшись от сигары, заявил, что вынужден поспешить домой, где его ждут посетители; он только простится с дамами и сразу уйдет. Однако когда чуть ли не час спустя джентльмены перешли в гостиную, они застали там Рэтклифа, который все еще прощался с дамами, с удовольствием внимавшими его прибауткам, а когда наконец он и впрямь собрался уйти, то как нечто само собой разумеющееся сказал миссис Ли:
— Завтра вечером вы, полагаю, как всегда, дома.
Маделина улыбнулась, кивнула, и он удалился.
Когда в тот вечер сестры возвращались домой, Маделина против обыкновения всю дорогу молчала, а Сибилла позевывала и как бы в извинение говорила:
— Мистер Шнейдекупон, конечно, милый и добрый, но провести с ним целый вечер — это слишком. А что за ужас сенатор Кребс! Слова из него не вытянешь. И пил он сверх всякой меры. Впрочем, глупее, чем есть, от вина не стал. Нет, господа сенаторы мне ни к чему! — И, выдержав паузу, добавила скучающим голосом: — Ну как, Мод, надеюсь, ты достигла, чего хотела? Насытилась политикой? Проникла в сердце твоей великой американской тайны?
— Думается, я очень близко к ней подошла, — сказала Маделина, отчасти отвечая себе самой.