— Я хочу сделать заявление.
— Конгрессмен, сэр, начните, пожалуйста, снова. И отойдите на один шаг… вот так. А то на ваше лицо падала тень. Чуть-чуть влево. Прекрасно.
В совещательной комнате старого административного здания палаты представителей собрались едва ли не все аккредитованные в Вашингтоне корреспонденты. Клея встретили приветливо. Когда он вошел, раздались даже аплодисменты — редкий знак внимания со стороны прессы, обычно равнодушной к мелким политическим деятелям и их честолюбивым планам. Но Клей был всеобщим любимцем. Во-первых, журналисты, заинтересованные в заработке, могли быть абсолютно уверены в том, что агенты Блэза по рекламе наверняка найдут применение почти любой статье, посвященной молодому конгрессмену. К тому же есть шанс взять у него интервью в Лавровом доме, в обществе красивых девушек и знаменитостей, праздных и благодушных, как медведи в заповеднике. Роскошное убранство Лаврового дома особенно привлекало вашингтонских журналистов, привыкших к весьма убогим апартаментам рядового законодателя. Даже богатые члены конгресса не могли позволить себе сэнфордского размаха, с его яхтами, частными самолетами и всеми прочими удобствами, которые приносят большие деньги. Это ошеломляло журналистов, да на такой именно эффект все и было рассчитано.
Блэз однажды признался Клею, что, хотя в Вашингтоне и есть люди, которых нельзя купить за миллион долларов наличными, нет, однако, таких, кто устоял бы против недельной прогулки на яхте в обществе кинозвезд. Но победы такого рода редко достигались навечно, так как предательство — основная профессия самых легкомысленных клерков. За некоторыми исключениями, которые можно было предвидеть, пресса поддерживала Клея; он был привлекательной фигурой в политическом мире, представители которого отнюдь не славились обаянием; глава исполнительной власти, например, с его простонародными манерами, не привлекал к себе даже тот мифический простой народ, который за него проголосовал — и проголосовал главным образом потому, что народу еще меньше нравился лишенный всякой приятности человек с усиками. А Клей был молод, знаменит, вхож в тот мир, без расположения которого ни один политический деятель не может рассчитывать на успех, — так, во всяком случае, утверждали некоторые мрачно настроенные обозреватели, объявившие Трумэна случайностью в обществе, в котором очень скоро только самые богатые или находящиеся у них в рабстве смогут позволить себе волнующую игру в королей.
Клей понимал, что эта удивительная ситуация автоматически дает ему виды на президентство; с удовольствием и некоторым удивлением он обнаружил, что мысль о его вероятном возвышении не встретила ничьих возражений, очевидно, потому, что это был еще вопрос отдаленного будущего; сейчас пока очередь других. Тем временем пресса его обхаживала, тактично не замечая того факта, что на сегодняшний день его политический багаж практически ничего не весил. Но ведь опытные волки отлично знали, что для достижения успеха честолюбивый политический деятель должен тщательно избегать действий, которые впоследствии могут причинить ему неприятности. До сих пор никто еще не осознал, что весьма скромный послужной список Клея был результатом не столько его неусердия, сколько убеждения в том, что в данный момент истории Республики людям нужно только одно: чтобы их оставили в покое возле своих телевизоров и дали возможность забыть о лишениях и испытаниях недавней войны. Предложить им в нынешнем состоянии авантюру было чистым самоубийством. Позже, если потребуется, может прогреметь гром и сверкнуть молния; Клей был абсолютно уверен в том, что, когда придет время, он сможет создать именно ту погоду, какая потребуется для его возвышения.
Клей смотрел прямо на ослепляющий свет юпитеров, как солнцепоклонник, убежденный в беспредельной благотворительности своего божества. Его радовало, что в самый важный день его политической жизни он нисколько не нервничал. Ему даже доставлял удовольствие ослепительный свет, делавший комнату невидимой: возникало ощущение, что он совсем один, если не считать запечатлевающей его камеры и безликих миллионов.
— Отлично, конгрессмен. Начали.
Клей повернулся лицом к камере и заговорил. Он выучил текст наизусть. Слова были осторожные и искренние, не заключавшие в себе ничего тревожащего, ничего вдохновляющего. И все равно они приведут машину в действие.
— После долгих размышлений… по совету друзей… желая в дальнейшем послужить… проблем, ждущих нового подхода… действий… в будущем… Я объявляю о выдвижении своей кандидатуры в сенат Соединенных Штатов.
Свершилось. Никто не был удивлен. Все знали, что рано или поздно Клей будет добиваться избрания в сенат. Прошлой зимой он совершил поездку по штату, не заглянув в свой избирательный округ. В этом заключался намек, нужный журналистам. Они предсказали, что в этом году Клей предпримет решающий шаг, и он не разочаровал их.
Огни слепили, превращали все в тьму. Он сощурил глаза, увидел поднятые руки. Пресса искала его внимания.
— Конгрессмен… Клей… Мистер Овербэри… У меня вопрос… Сэр…
Голоса сливались. Он указал на руку, поднятую где-то в конце комнаты. Незнакомый голос вознаградил его.
— Сэр, если предположить, что вы будете избраны в сенат…
— Я ничего не предполагаю. — Благожелательный смех. Постепенно комната снова вплывала в фокус. Рука принадлежала незнакомцу. Это плохой знак. Хотелось начать с заранее подготовленных вопросов.
— Разумеется, сэр. Но все же, если бы вы были в сенате, я хотел бы знать, как вы отнеслись бы к тем слушаниям, которые ведутся сейчас в связи с разоблачениями, сделанными сенатором Маккарти по поводу точного количества коммунистов, состоящих в. настоящее время на службе в государственном департаменте?
У Клея было наготове несколько ответов — в зависимости от тональности вопроса. Он начал осторожно:
— Что же, во-первых, я полагаю, что к следующему ноябрю рассмотрение этих обвинений будет закончено…
— Тем не менее, сэр, какова ваша нынешняя позиция?
Баритон Клея заглушил тенор задавшего вопрос корреспондента. Клей знал, какими приемами можно этого достичь, не создавая впечатления, что он повышает голос.
— … закончено, а раз так, то комиссия Тайдингса[91] с помощью, которую она получает от ФБР, сможет точно выяснить, кто коммунист, и кто — нет, и тогда правительство предпримет соответствующие шаги.
Клей собирался уже указать рукой на женщину в большой шляпе, но неугомонный тенор не замолкал.
— Это прекрасно, конгрессмен, но я думаю, что, как кандидат в сенаторы, вы должны с кристальной ясностью определить свое отношение к тому крестовому походу, который предпринял сенатор Маккарти ради искоренения из правительственных учреждений многочисленных коммунистов, свивших себе гнездо под их крышей за последние двадцать лет… — Вызывающе громко зашептались журналисты либерального толка, но Клей не собирался им подыгрывать. Одна оговорка, и он будет смешан с грязью в своем штате, как человек, занимающий мягкую по отношению к коммунизму позицию, или даже того хуже. Проблема была слишком остра.
— К сожалению, мне лично неизвестно, сколько именно коммунистов работает в правительственных учреждениях. Но если они там есть, то я абсолютно уверен, что они будут искоренены.
— Но как до них добраться, если такие сенаторы-демократы, как вы, не потребуют от президента и прочих сочувствующих, чтобы досье Белого дома, содержащие имена тысяч коммунистов, были переданы сенатору Маккарти? — Тенор вдруг сбился на фальцет. Из конца комнаты послышался издевательский смешок.
Клей улыбнулся: опасность миновала. Он держался непринужденно.
— Честно говоря, я не считаю, что президент сочувствует коммунистам. — В зале раздался нервный смешок. — Но если старина Гарри завернет при случае в мою сторону, что же, как демократ, я весьма охотно его подвезу. — Эта необходимая дань президенту была встречена аплодисментами.
Клей быстро указал на ближайшую поднятую руку, слишком поздно сообразив, что это Сэм Бирман, друг и союзник Бэрдена.
— Вот что, конгрессмен, — Бирман говорил медленно, в простоватой манере. Клей приготовился к схватке. — Вы говорили, и ваши слова зафиксированы на бумаге, что вы не собирались выставлять свою кандидатуру в сенат по крайней мере до пятьдесят второго года, желая… у меня под рукой точная цитата… «приобрести сначала максимум опыта в палате представителей…».
— Правильно, Сэм, я говорил это. Но откуда мне было знать, что я приобрету максимум опыта на два года раньше срока? — Все засмеялись, а лицо Клея оставалось бесстрастным, как у профессионального остряка.
Сэм не пожелал держаться шутливого тона.
— Вы сказали далее — это здесь же, в вашем интервью… — что вы никогда и, я цитирую, «ни при каких обстоятельствах я не выдвину своей кандидатуры на первичных выборах против сенатора Дэя, поскольку я считаю его не только своим ближайшим политическим союзником, но и, если хотите, отцом, человеком, который ввел меня в Вашингтон». — Неожиданно кто-то чихнул. Это получилось очень комично, но в напряженной тишине прошло незамеченным. Все ждали, какой будет ответ.
Клей ответил не сразу. Когда он наконец заговорил, он постарался произвести впечатление человека озабоченного, но верящего в свою правоту.
— То, что я сказал тогда, я готов повторить и сейчас. Я считаю сенатора Дэя одним из самых блестящих людей, каких я когда-либо знал, и если бы не он, я не был бы здесь сегодня. Все это верно. Верно также и то, что я никогда не выступлю против него.
Клей сделал паузу, а затем — и решающий шаг.
— Я не собираюсь говорить за него. У меня нет на это права, но я хочу заявить, что, хотя сенатор лично не посвящал меня в свои планы, меня заверили другие, что после тридцати шести великих лет в сенате Соединенных Штатов Бэрден Дэй не выставит в этом году своей кандидатуры для переизбрания.
Взрыв возбужденных голосов заставил Клея почти кричать, чтобы быть услышанным.
— Позвольте повторить. Я вступил в предвыборную борьбу в твердом убеждении, что Джеймс Бэрден Дэй не будет добиваться переизбрания!
Журналисты размахивали руками. Выкрикивали его имя. Клей указал на Гарольда Гриффитса.
— Конгрессмен! — раздался горделиво-отчетливый голос Гарольда. В комнате воцарилась тишина. Хотя Гарольд был мишенью множества вашингтонских шуток, никто не мог отрицать популярности его рубрики в газете, в которой упадок Запада ежедневно регистрировался и должным образом оплакивался. Не проходило дня, чтобы свобода не находилась на грани безвозвратной гибели от руки антихриста. По мнению Гарольда, Армагеддон уже приближался, а Соединенные Штаты не были готовы сражаться за господа; некогда могучие американские армии давно уже распущены по домам политиками, обманутыми хитрыми либералами, убаюканными Элеонорой Рузвельт, сбитыми с толку начальниками штабов, которые систематически предают американских солдат, обменивая это восхитительное существо из гладкой плоти и горячей крови на сложное, утонченное оружие, как будто машина сможет когда-нибудь заменить мускулистую руку. Гарольду доставляло удовольствие жить на краю пропасти, видение уничтоженной земли сообщало неистовую страсть его самоуверенно-путаному синтаксису, и Питер Сэнфорд придумал даже особое название для этой сверх меры сгущенной прозы — «бароккоко».
— Я думаю, многие из нас согласятся с тем, что вы будете прекрасным пополнением верхней палаты конгресса. Наши власти нуждаются в притоке свежей крови. Однако, сэр, полагая, что ваша кандидатура будет утверждена в следующем месяце и пройдет на выборах следующей осенью, я хотел бы знать, какую позицию вы займете по вопросу о военных ассигнованиях, учитывая ваш собственный, кавалера Креста за отличную службу, военный опыт, принимая во внимание нынешнюю советскую угрозу в Европе и особенно в Берлине… — Гарольд продолжал разглагольствовать, пока несколько не смягчился шок от предыдущего заявления Клея.
Ответ Клея был столь же длинным и витиеватым, как и вопрос Гарольда. Посыпались еще вопросы. Худшее, казалось, было уже позади, когда раздался чей-то резкий голос:
— Скажите нам, конгрессмен, почему вы так уверены, что сенатор Дэй не будет добиваться переизбрания?
В дальнем конце комнаты стоял Питер Сэнфорд, с большим животом, но крепкий, громадный и — для Клея — совершенно непостижимо как здесь появившийся. Они, безусловно, стали врагами. Смерть Инид довершила это превращение. Но когда они встречались в обществе, Питер был с ним любезен, и Клей еще не стал жертвой тех колючих фраз, на которые его шурин был большой мастер, отрывистых и безрассудно смелых реплик, обличавших то, о чем и упоминать-то было не принято. «Американская мысль» пока обходилась с Клеем весьма мягко, это значило, что он был замечен, но и только. Несмотря на внешние проявления дружелюбия, ясно было, что Питер его ненавидит; это несколько утешало Клея, ибо человек, который ненавидит, неизбежно оказывается в невыгодном положении, во всяком случае в политике, если не в жизни. С годами Клей приучил себя, и не без успеха, избегать ненависти даже к своим оппонентам.
— А, это ты, Питер! — небрежно сказал Клей. — Это мой шурин, — пояснил он. Раздался тревожный смешок журналистов, знавших об их отнюдь не приятельских отношениях. Гарольд Гриффитс в растерянности отступил назад и прислонился к стене, словно защищаясь от возможного попадания рикошетом.
— Я хотел бы знать, — сказал Питер, — почему вы так уверены, что сенатор…
— Видишь ли, Питер, ты понимаешь, что я не могу раскрывать некоторые источники информации, как, впрочем, и ты, и любой журналист. Разве я не заявил, что мне не к лицу говорить за Бэрдена Дэя? И разве тот факт, что я выставляю свою кандидатуру, не доказывает, что он этого не сделает? — Это была ошибка. Никогда не следует слабейший аргумент подавать в виде вопроса.
Клей хотел продолжать, но у Питера оказалась слишком быстрая реакция.
— Нет, не доказывает. Это доказывает лишь одно: что свою кандидатуру выставляете вы…
— Но я никогда не выступил бы против него.
— Но предположим, — Питер повысил голос, и Клей позволил ему заглушить себя. Ему ничего не оставалось, как разыграть из себя жертву и попытаться вызвать к себе сочувствие. — Предположим, что сенатор Дэй выставит свою кандидатуру. Что вы тогда сделаете?
Комната замерла. Риск был велик. И Клей пошел на риск.
— Сенатор Дэй не выставит свою кандидатуру для переизбрания. Но… — Клей сделал паузу. И решился: —…Если он выставит свою кандидатуру, я, конечно, сниму свою. Дамы и господа, благодарю вас.
Клей быстро прошел к двери. Выиграл или проиграл, он попадет на первые полосы газет. Следом за ним, столь же стремительно, из комнаты выходили корреспонденты.
— Но как же мы из этого выпутаемся? — Блэз совсем потерял голову. — Бэрден выставляет свою кандидатуру. Ты это знаешь. И все это знают.
Клей на слушал его; он говорил по телефону.
— Послушайте, это очень важно. Вы должны найти сенатора. Понимаю, у вас свои порядки. Прекрасно. Жду вашего звонка. Я в кабинете мистера Сэнфорда.
Клей положил трубку и ответил Блэзу:
— Я это улажу. Не беспокойтесь.
— Как ты можешь это уладить?
Но Клей повернулся спиной к разгневанному Блэзу и выглянул в окно. Девятая улица при дневном свете казалась убогой.
Блэз продолжал говорить:
— Тактически верным было бы сказать: «Он, по-видимому, не будет добиваться переизбрания», подразумевая, что он болен и стар, но заявить, что ты уступишь ему, если он выставит свою кандидатуру, тем более, что отлично известно…
— Там был Питер. — Пока Клей говорил, какая-то ярко размалеванная девица остановила двух морячков у входа в гриль-бар «Старый доминион». — Это он подпустил мне шпильку. Он задал вопрос, на который я должен был ответить. Похоже, он собирается ставить нам палки в колеса. — Клей смотрел на отражение Блэза в окне. Блэз крепко сжимал рукоятки кресла, словно пациент при виде бормашины или пассажир падающего самолета. — И я не думаю, что вы сможете как-то на него повлиять. — Это было утверждение, а не вопрос.
— Нет, — отрывисто бросил Блэз. — Он поступает, как ему заблагорассудится.
— Понимаю, — настаивать не было смысла. Достаточно того, что он упомянул о Питере. Тем временем девушка ушла с одним из моряков, а второй скрылся в баре, где Клей однажды подцепил девушку из города Рэли. Он привел ее в свой кабинет, и они занимались любовью на диване. Она не носила чулок и отказалась взять деньги. Вспомнив о ней, Клей вдруг захотел стать тем морячком в баре, почувствовать себя свободным, подцепить девушку, заниматься с ней любовью и не слушать Карла, своего секретаря, который только что, встревоженный, появился в комнате.
— Результаты последнего опроса.
Клей взял лист бумаги. Он не разделял пренебрежения старомодных политиков к новой науке опросов общественного мнения. Они все боялись ее, так как, перестав быть тонкими человеческими инструментами, предназначенными для предсказания погоды над головами своих избирателей, они бы превратились в ничто и их особое искусство стало бы никому не нужным; его заменили бы статистики, вооруженные логарифмическими линейками. Клей же хотел знать, желательно раньше других, какие вопросы волнуют людей, а какие — оставляют их равнодушными. Поэтому время от времени многочисленная группа консультантов Блэза сообщала о настроениях его избирателей, и он мог предпринимать соответствующие шаги. В результате он сумел на сегодняшний день стать самым популярным из представителей штата в палате представителей.
— Что-нибудь не в порядке? — Блэз повернулся к помощнику. — Он отстает?
— На три процента, — сказал Карл. — Но не в этом дело.
— Популярность Бэрдена поднялась на пять процентов. — Клей швырнул листок бумаги на стол Блэза. — Что же случилось? — Он повернулся к Карлу с таким видом, будто тот нес за это ответственность. — Чем это можно объяснить?
— Мы еще не знаем. Быть может, это речь, которую он произнес в понедельник на собрании Исторического общества штата. Она транслировалась по радио. Произвела большое впечатление. У меня есть запись, если вы хотите…
— Одна паршивая речь не могла обеспечить ему такой взлет. Что замышляет старый мошенник? Куда он ездил? С кем говорил?
— Я точно не знаю…
— Но вы обязаны знать точно. Я хочу сказать, что мы должны знать это точно. — Клей редко выходил из себя, разговаривая с подчиненными. В худшем случае он принимал их такими, какие они есть: он по опыту знал, что такое обращение не осложняет отношений с преданными ему людьми.
— На мой взгляд, в его успехе есть что-то сентиментальное, — Карл расправил скомканный листок с результатами опроса. — Он был сенатором еще до того, как большинство из нас появилось на свет, и теперь он ездит по штату и напоминает всем о славных старых денечках.
— Тут дело не в поездках, — пробормотал Клей. Больше половины избирателей не знали, что в тридцатых годах был кризис, а треть не могла узнать ни одного сенатора в лицо. Зато почти все слышали о Клее. Хотя фильм о нем не имел успеха в стране, Блэз позаботился о его демонстрации в штате.
— Только что звонил судья Хьюи, он сообщил, что Бэрден определенно объявит о выдвижении своей кандидатуры не позже субботы. Если он это сделает…
— Я выйду из игры. У вас найдется для меня работа, Блэз?
— Не уверен, что мы будем заинтересованы в вас… после… — Блэз был взбешен; его раздражало нежелание Клея быть с ним откровенным. Но Клей ни с кем не собирался откровенничать. В критический момент он предпочитал действовать самостоятельно.
Позвонили из канцелярии сенатора Дэя. На вопрос Клея, где сейчас сенатор, чей-то неприязненный голос (уж не Долли Перрин?) ответил:
— Сенатора сегодня здесь уже не будет. Он ужинает дома…
— Но где он сейчас? Сию минуту?
— Он у миссис Кархарт, но…
Разве они могли говорить о ком-нибудь другом?
Бэрден прислонил больное плечо к спинке кресла. Чистенький перелом, сказал доктор, осматривая Бэрдена, лежавшего на спине в рентгеновском кабинете госпиталя, куда его доставила «скорая помощь» с места происшествия, когда он упал с сенатской лестницы Капитолия. Он рухнул с верхней ступеньки и пролетел до нижней, и косточка в его плече надломилась с хрустом, который он услышал сквозь плоть. От жгучей боли ему вдруг привиделось, что человек — это растение: разве кости — не ветки?
А кровь — не сок? И что в природе больше напоминает ладонь, чем лист? Успокоившись на этом прекрасном открытии, он потерял сознание у нижней ступеньки лестницы.
Теперь, через пять месяцев после этого чистенького перелома, плечо все еще болело. Но что делать? Раз он вступил в возраст, когда кости стали хрупкими и ломкими, так будет продолжаться до той минуты, пока, прикованный к постели, он не поддастся стремительным приступам пневмонии, которые, наполнив легкие водой, завершат затоплением этот великий цикл, начавшийся с потока утробных вод. Лучше, решил он, приставить дуло к виску и дать волю огню, хотя из двух стихий, огня и воды, он предпочитал более прохладную.
Отношение Миллисент Смит Кархарт к сенатору Джозефу Маккарти было двойственным. С одной стороны, она была убеждена в том, что на всех уровнях американской жизни действуют скрытые коммунисты (чего стоит поведение негров после войны!), и тем не менее:
— Он такой отвратительный человек. Это ужасное лицо, эти челюсти, этот голос!
— Не волнуйтесь, дорогая, долго он не продержится, — попытался утешить ее Бэрден.
— Как не волноваться? Ведь он может еще наломать столько дров! — Она налила чай. Пар на короткое время скрыл ее лицо. Бэрден подумал об оракулах. Что сказал о них Цицерон? Но не смог вспомнить. В последнее время, когда он начинал цитировать по памяти, слова зачастую отказывались идти в нужной последовательности, оставляя его в полном отчаянии оттого, что какая-то дверца в его сознании наполовину закрылась.
— Сенатор Тайдингс прикончит его. Помните, Джо сказал, что он ставит всю свою кампанию в зависимость от того, коммунист ли Оуэн Лэттимор[92]. Что ж, он проиграл — благодаря сенатору Тайдингсу.
— О, я полагаю, Лэттимор все-таки коммунист.
— Нет доказательств, что он коммунист.
— Да, но нет и доказательств, что он не коммунист.
— Теперь вы говорите, как Джо Маккарти.
Миллисент нахмурилась:
— Я знаю, конечно, что он, видимо, повредил многим невинным людям, это ужасно, но, в конце концов, в правительстве действуют коммунисты, и они перекраивают нашу страну, и если он в состоянии выявить их, то, может быть, некоторая доля путаницы оправданна?
— Президент, — Бэрден показал на портрет ее дядюшки, — никогда бы не согласился с вами.
— Я в этом не уверена. Да и времена изменились. Но скажите мне, какой он на самом деле? Я не решаюсь пригласить его к себе в дом.
— Слава богу, я сам едва с ним знаком. — Антипатия Бэрдена к этому демагогу была не только политической, но и физической. Он не переносил даже его вида. Только однажды ему пришлось говорить с ним. Когда какой-то журналист написал, что Бэрден, вероятно, возглавит подкомиссию, которая будет рассматривать выдвинутое Маккарти обвинение, что государственный департамент наводнен коммунистами, сам Маккарти явился к нему в кабинет и, стоя перед бюстом Цицерона, обнял своей тяжелой рукой Бэрдена и заявил с хищной усмешкой, что, хотя они и занимают противоположные политические позиции, оба являются противниками коммунизма. «Во всяком случае, я так думаю», — добавил он бодро, но угрожающе. Он выразил уверенность в том, что факты будут говорить сами за себя, и как бы мимоходом добавил: «Вы давно видели вашего бывшего зятя?»
Бэрден постарался полностью устраниться от работы подкомиссии. И без обвинений в коммунизме у него будет достаточно затруднений на предстоящих выборах. В нормальное время подобные обвинения могли вызвать лишь смех. Но времена давно уже перестали быть нормальными — с тех пор как Советы создали атомную бомбу. Тот факт, что эта технически отсталая страна сумела с очевидной легкостью добиться военного паритета с богоизбранной страной, мог означать только одно: секрет бомбы был выкраден из Лос-Аламоса и передан врагу какими-то высокопоставленными предателями. Именно тогда, совершенно случайно, незаметный сенатор, стремившийся к переизбранию, и обнаружил, что обвинить других в предательстве — наипростейший способ стать героем для большинства, злодеем для некоторых и таким образом привлечь к себе внимание всех.
С начала этого года Бэрден стал получать пугающе огромное количество писем от своих избирателей, которые требовали, чтобы он открыто принял сторону Маккарти в его нападках на государственный департамент. Бэрден отвечал им в патриотическом духе, но уклончиво. В конце концов, несомненно, что Маккарти скоро сам себя угробит, это лишь вопрос времени, и его сумасбродные выступления перед комиссией Тайдингса с очевидностью доказывали это. Сначала сенатор заявил, что в государственном департаменте двести пять коммунистов, затем сказал, что их пятьдесят семь, а в последнюю пятницу — восемьдесят один. И так он продолжал перескакивать с одной цифры на другую, выдвигая настолько дикие обвинения, что их было трудно привести в какую-нибудь систему, и еще труднее — опровергнуть. Если бы не предстоящие первичные выборы, Бэрден, без сомнения, в тот или иной момент выступил бы против этого демагога. Но пока это было немыслимо. После переизбрания у него будет масса возможностей разделаться с этим «разгребателем грязи» — выражение появилось на рубеже XIX–XX веков, и Бэрдену оно очень нравилось.
— Но если все его обвинения лживы, почему никто из сенаторов не поставит его на место?
Врата в сознании Бэрдена распахнулись настежь. Он процитировал:
— «И откроется ему, что обвинять и доказывать — совсем не одно и то же, а упреки, не подкрепленные доказательствами, отражаются лишь на репутации тех, кто их бросает».
— Кто это сказал? — Но в тот же момент врата снова захлопнулись, скрыв сокровища, которые он хранил всю свою жизнь. Его спасла горничная, сообщившая, что конгрессмен Овербэри направляется в дом на Дюпон-сёркл, чтобы поговорить с сенатором, если, конечно, не будет возражений со стороны миссис Кархарт. Разрешение было дано, и горничная удалилась.
— Что-нибудь случилось? — спросила Миллисент.
Бэрден пожал плечами. Боль в плече то пропадала, то появлялась снова.
— Клей только что объявил о своем участии в первичных выборах, которые состоятся в следующем месяце, если я не буду добиваться переизбрания.
— Но вы, конечно, выставите свою кандидатуру? — Миллисент была встревожена. Самая грустная сторона постоянной жизни в Вашингтоне заключалась в том, что друзья вдруг стремительно исчезали, отвергнутые своими избирателями. Однажды она рассказала Бэрдену, что в юности ее забавляли эти непрерывные появления и исчезновения, за которыми она наблюдала из Белого дома. Но теперь, когда она состарилась, она не желала никаких перемен, в том числе и смерти, которую считала конечным Избирателем, отвергающим по своему капризу одного за другим своих любимых сынов.
— Конечно, я буду добиваться переизбрания. И одержу победу. — Однако Бэрден вовсе не был уверен в том, что он сможет победить Клея, несмотря на благожелательные отклики на его речь в Историческом обществе. Достойно удивления, что любовь к нему избирателей увеличивалась по мере того, как падало его влияние в Вашингтоне. Как будто они внезапно осознали, что он — последнее уцелевшее звено, связующее их с грубыми, но славными предками. Он представлял если не их, то их прошлое, и, когда он уйдет, они останутся сиротами в настоящем, которое пугало их, в отличие от прошлого, которое, если подходить к нему сентиментально, было куда приятней. О, старый воин держал еще в руках лук и стрелы, думал он о себе с достоинством, но натягивать тетиву стало трудно, да и глаз уже не тот, что прежде.
— И с чего Клей это сказал?
— Мы скоро узнаем. — Бэрден сначала не поверил миссис Блейн, когда она сообщила ему о заявлении Клея. Он попросил ее повторить точный текст еще раз. Затем распорядился вызвать своего сенатского помощника, уехавшего за город на конец недели, не предвещавшей ничего необычного.
— Люси его презирает, вы это, конечно, знаете. — Миллисент задумчиво смотрела на свою чашку, напомнив ему… как ее звали, ту, что гадала на картах? «Все приветствуют Бэрдена Дэя, будущего короля!» Он в конце концов отказался от ее услуг, когда всем, кроме карт, стало ясно, что у него нет шансов стать президентом. Миссис Фоскетт. Запах капусты в комнате. Прием в саду в честь короля и королевы. Жара. — Из-за Элизабет. Вы знакомы с дочерью Люси от Скайлера Уотресса?
Бэрден кивнул, вспомнив белизну кожи, удлиненные темные глаза; быть молодым, как Клей, пользоваться успехом у женщин; все остальное не имеет значения.
— Видите ли, когда Инид еще была жива, но упрятана с глаз долой, он постоянно встречался с Элизабет, но, как только Инид умерла, он ее бросил.
— Совесть замучила, наверное, — так было принято говорить в подобных случаях. Но теперь вряд ли кто-нибудь еще хотя бы притворялся, что его волнует проблема добра и зла. Сегодня люди не знают иного мотива, кроме выгоды, не признают иного критерия, кроме успеха, иного бога, кроме честолюбия. Клей самым великолепным образом соответствовал своему времени.
— Не знаю, что он там чувствовал, но Элизабет была в отчаянии. Она помолвлена теперь, знаете, с юношей из Нью-Йорка. Так что все утряслось, хотя Люси говорит…
Они спокойно беседовали о Клее и Элизабет, о свадьбах и разводах, о старом и новом Вашингтоне. Они говорили даже о Диане и Питере. Миллисент весьма тактично не упоминала о браке. Бэрден сказал, что ему очень нравится Питер. Миллисент находила его заносчивым острословом. Но Бэрден ответил, что это всего лишь дань моде. В наши дни журналисты пренебрежительно отзываются о людях, обладающих реальной властью, как об уродах, шутах и кретинах. Они с радостью продолжили традицию, начатую в свое время Генри Менкеном[93]. Они относятся свысока ко всем без исключения. Только неделю назад Гарольд Гриффитс назвал президента безмозглым человеком, которым манипулирует государственный секретарь — юрист-профан, пользующийся услугами плохого портного. Такие нападки во много раз губительнее, чем громовые межпартийные оскорбления старых времен. К счастью, немногие обозреватели писали столь же помпезно, как Гарольд Гриффитс, или вежливо-беспощадно, как принято было писать в журнале Питера, который, как это ни парадоксально, читали почти исключительно его многочисленные жертвы. Но Бэрден теперь был уже скорее доволен, чем огорчен успехом «Американской мысли», потому что Диана обрела наконец занятие. Ее отношения с Питером оставались для него загадкой. Недавно, когда он сказал, что однажды она, вероятно, захочет устроить свою жизнь, обзавестись детьми, она ответила: «Но, папа, я не люблю детей». Под впечатлением ее откровенности он сам едва не признался, что тоже их не любит. Но, конечно, ее он все-таки любил.
Мистер Кархарт под руку с Клеем появился в пыльной гостиной.
— Посмотри, — сказал Кархарт, — что за юноша прятался у нас в прихожей.
— Я ведь не просто юноша, но и ваш кузен, вы не забыли? — Клей довольно мило напомнил о связывающем их генеалогическом древе, что всегда доставляло удовольствие Кархарту, который ничего так не желал, как заманить Клея в кабинет и показать ему это «древо»; миссис Кархарт называла его, правда, «лесом опасных связей». Дело в том, что каждая знатная или знаменитая личность могла обнаружить среди своих бесчисленных ветвей тысячи воров и убийц, евреев и мусульман, расцветших пышным цветом в дальних ответвлениях династии, которая, если проследить ее достаточно далеко, включит в себя неизбежно весь род человеческий, и мистер Кархарт, свихнувшийся на родословных, превратится ненароком в святого, для которого все люди, без сомнения, окажутся родственниками.
— Не мучай мистера Овербэри, дорогой. Он пришел поговорить с Бэрденом, не с нами.
Клей держался скромно.
— Это ужасно грубо с моей стороны, ворваться к вам без приглашения.
— Наш кузен Клей… или, вернее, мой кузен Клей… всегда желанный гость в этом доме. — Кархарт любовно посматривал на Клея, как будто тот уже повис на одной из веток и уже обведен рамкой наподобие мандалы[94]. Миллисент, умело маневрируя, подвела мужа к двери.
— Дайте знать, когда нам можно будет прийти.
Плечо у Бэрдена болело. Он нашел наконец положение, в котором боль несколько утихла. Клей продолжал стоять под портретом президента и казался необычно внушительным, уверенным в себе, и Бэрден, вспомнив себя таким же молодым, подумал, что бы произошло, если бы они встретились молодыми. Кто кого одолел бы?
— Вы, наверное, слышали, что я сказал на пресс-конференции?
Бэрден кивнул. Пока он предпочитал слушать.
— Кстати, вопрос задал Питер Сэнфорд.
Бэрден снова кивнул; его вдруг позабавила мысль о жестокой схватке между сыном и зятем, полем битвы для которой служил Блэз. Трудно сказать, кто из этих двоих победит. Клей, конечно, уже держит Блэза в руках, но ведь Питер не считает это потерей. Нахмурившись, Клей с задумчивым видом уселся на стул и принялся одной рукой поигрывать с тиковой рукояткой чайника. Он начал пространно объяснять свое заявление, не объяснив ничего.
— Видите ли, я действительно думал, что вы, учитывая ваше здоровье, не захотите баллотироваться, — закончил он.
Бэрден выпрямился. Боль пронзила плечо, но он стоически превозмог ее. Он не был ни больным, ни старым.
— Мое здоровье? — воскликнул он так, словно был искренне изумлен. — Но я абсолютно здоров.
— А этот удар, который случился с вами тогда у миссис Блок?
Отлично разыграно, холодно подумал Бэрден: «у миссис Блок», Он это запомнит.
— Я потерял сознание. Но пришел в себя. Я здоров.
— Конечно, вы здоровы. Для ваших лет вы удивительно…
— Мне пока не сто лет! — зарычал Бэрден, и Клей, словно обжегшись, отпустил ручку чайника. — Я вполне в состоянии прослужить еще один срок в сенате Соединенных Штатов, и, как ты знаешь, я намерен это сделать.
— Честно говоря, я этого не знал. — Клей посмотрел на него невинными глазами. — Ну что ж, будем считать, что меня неправильно информировали.
— Тебя неправильно информировали. Я собирался в четверг объявить о выдвижении своей кандидатуры, но после твоего… поразительного заявления я сделаю это завтра, слишком поздно для воскресных газет, конечно, но… — Он улыбнулся, словно намекая, что переизбирающийся сенатор может обойтись и без этого.
— И тогда все, я полагаю, будет представлять лишь академический интерес. Тебе придется снять свою кандидатуру, не так ли?
Нанеся удар, Бэрден подумал: я хочу знать всю правду, знать худшее, чтобы приготовиться к нему. Кто, о боже, это сказал? На мгновение Бэрден вцепился в врата своей памяти, взмолился, чтобы они распахнулись и он смог прочесть следующую страницу, написанную огненными буквами: он обвинен во взяточничестве и признал себя виновным. Покрытый позором, он закончил свои дни в изгнании. Так это случилось с блистательным сэром Фрэнсисом Бэконом[95].
Теперь настала очередь Бэрдена предстать перед судом. Он смотрел на своего обвинителя и чувствовал любовь к нему. Клей казался таким молодым и уязвимым, но и по-мальчишески нетерпеливым; скажи Бэрден нужное слово, его возвышение будет гладким, скажи он не то слово, и грязь покроет их обоих с головой, и Клей, возможно, лишится той движущей силы, которая вознесла его уже так высоко, что можно было без преувеличения назвать его будущим королем.
Бэрден, как ему показалось, обезоруживающе улыбнулся:
— Ты сильно к этому стремишься?
Вызов был брошен ему мгновенно.
— А вы, в мои годы?
Бэрден кивнул:
— Но не любой ценой.
Клей посмотрел на него с искренним изумлением:
— Цена не так уж высока.
Бэрден непроизвольно вздрогнул. Правда невыносима, но и неотвратима. Он принял взятку. Разоблачен. И заслужил наказание. Но не от Клея; хотя, если ад существует…
— Для тебя это плохое начало.
— А для вас — плохой конец. Вот почему этого надо избежать. — Пауза была театральна, намерения — самыми лучшими.
— Ты ждал так долго. — Расчетливость Клея приводила Бэрдена в восхищение. Что ж, было чем восхищаться — тайно вооружиться с таким расчетом, что, как только вспыхнет война, ничего не подозревающий противник моментально будет уничтожен, сражен оружием, которое он, в данном случае, сам же изготовил.
— Как бы то ни было, я не собирался воспользоваться… — Снова незаконченная фраза, из деликатности конечно. После жестокого удара пусть тело врага мягко покоится в могиле.
— Но ты воспользовался. Или намерен…
— У меня нет выбора. Сами понимаете.
— Возможно ли, в самом деле, чтобы ты держал это наготове десять долгих лет, так, на всякий случай? — Более всего поражал его многолетний улыбчивый обман.
Клей не лгал, и это был дурной знак.
— Да, только на всякий случай.
— В тихом омуте…
— Вода не течет. — Клей засмеялся. Комбинация из двух пословиц была их старой шуткой. Бэрден улыбнулся своему убийце. Он относился к Клею, как к сыну, который, как положено в легенде, поднимает на него руку, чтобы занять его высокое место.
— Ты говорил тогда с Эдом Нилсоном? — Бэрден удивлялся, откуда у него такое любопытство к деталям.
— Да. Он заплатил конгрессмену, который передал мне пленку, и сказал, чтобы я вас не тревожил.
Лицо Бэрдена исказилось.
— Жаль, что не потревожил.
— Знаете, в те дни я был так наивен. — Клей внезапно решил исповедаться. Даже in extremis[96] их отношение друг к другу не изменилось. — Я не мог поверить, что вы на это способны.
Бэрден закрыл глаза, ища смерть под веками, но вместо нее увидел лицо своего отца. Наконец победа! Сын, вызывавший зависть, сломлен и обесчещен. Капрал конфедератов восторжествовал, как оба они и предполагали с того самого дня, когда он объявил: «Я добьюсь успеха», а отец ответил: «Ты достаточно лжив, способен на вкрадчивые речи и выбираешь кривые дороги. Почему бы тебе не стать президентом? Стране это пойдет на пользу. Все кругом воры, все лгуны! О, ты пойдешь далеко!» На что юноша ответил: «Я пойду далеко, потому что я не такой слабый, как ты. Я никогда не жалуюсь. Я добьюсь победы своим путем». Иронический смех: «Это путь на панель. Туда тебе и дорога. Я же предпочитаю остаться самим собой, со своими ранами…» — «Будь они прокляты, твои раны!» — «Вы правы, мистер Президент. А теперь убирайся к черту!»
И вот он убрался в ад, и дьявол сидел напротив, заставляя его вспоминать, как он совершил то, чего надеялся никогда не совершить. И что еще хуже, прогулки по панели никуда его не привели.
Клей продолжал исповедоваться:
— Я считал, что это совершенно немыслимо. Вы, самый неподкупный человек в сенате, так я считал, во всяком случае. Вот почему сначала я отказывался верить. Но затем понял, как все это увязывается одно с другим. В тот год вы хотели подняться на самый верх. И вам нужно было достать денег. И где еще могли вы достать сразу так много?
Бэрден намеренно прижал больное плечо к рукоятке кресла. Боль приходила и уходила острыми приливами, но подлинная агония продолжалась, ничуть не ослабевая.
— Я даже искренне восхитился вами. Суметь так сохранить облик политического святого, такого праведного, что дух захватывало, а на деле…
С этим пора кончать.
— Я рад, что ты действительно восхищался мной. — Бэрден хотел быть ироничным, но вышло патетично. — Что же, теперь это все в прошлом, да?
— Пока — в прошлом. — В первый раз Клей угрожал.
— Миллисент! — Голос Бэрдена показался неожиданно резким ему самому, это был крик Прометея: клюв стервятника вонзился в его сердце.
Вошла Миллисент:
— Разрешите?
— Пожалуйста, — сказал Бэрден. Превозмогая боль, он попытался встать с кресла. Клей подбежал к нему, взял под руку. Все было как в доброе старое время.
— Я хотел бы сказать несколько слов перед этой комиссией, состоящей из необычайно… я бы даже сказал, пугающе представительных американцев. Я обратил внимание, что ваше, без сомнения, искреннее стремление к конформизму в политике подчинено вашей коллективной… простите мне это слово… страсти к рекламе. Ведь политика — единственная профессия, в которой посредственности могут привлечь к себе внимание клеветническими выпадами.
Председатель комиссии подал знак сенатскому приставу:
— Выведите его!
Другой член комиссии закричал:
— Он проявляет неуважение к конгрессу!
Но Питер не двинулся с места. Он невозмутимо продолжал:
— Господа, вы пригласили меня для обсуждения проблемы коммунизма, именно к этому я и намерен приступить. Как все мы знаем, коммунисты проникли в Белый дом, Пентагон, в школы, печать, церкви, кинопромышленность. Они всюду заняты своей тайной подрывной деятельностью. Что же следует предпринять? Как можем мы остановить эту ужасную болезнь, подтачивающую самую сердцевину нашего общества? У меня есть рецепт. Каждый гражданин должен ежедневно приносить клятву верности флагу. Таким образом мы сумеем скоро выяснить, кто хороший американец, а кто — нет, потому что, как нам известно, агенты Советов предпочитают смерть клятве верности нашему довольно-таки неугомонному флагу. А если мы обнаружим врага, мы сможем выслать его в Россию, предоставив возможность Федеральному бюро расследований заняться своим настоящим делом — взнузданием черномазых.
Давайте теперь поразмыслим о борьбе за умы людей за пределами этой свободной страны. Коммунисты сулят утопию, привлекающую людей двух типов: невежд и дегенератов. В самом деле, раз статистика нас убеждает в том, что все невежественные болваны и сексуальные дегенераты являются ipso facto[97] коммунистами, мы можем сделать отсюда вывод, что любой сексуальный дегенерат, по определению, является не только невежественным болваном, но и коммунистом или по крайней мере сочувствующим. Поскольку сенатор установил, что сотрудники государственного департамента сплошь гомосексуалисты, вряд ли кого-нибудь удивит, что они одновременно представляют из себя и невежественных болванов, и коммунистов, которых надлежит искоренить. То, что сам сенатор питает склонность к молоденьким мальчикам…
— Вот его показания. Чем, черт побери, ты занимаешься? — Иниэс появился в комнате в тот момент, когда Питер изображал, как он игриво подносит палец к носу председателя комиссии.
— Я разговаривал с самим собой, — сказал Питер.
— О чем?
— На разные темы. В данный момент я выступал с речью перед Комиссией палаты представителей по расследованию антиамериканской деятельности.
— Очень похоже, что тебе действительно придется ее произнести. Ты будешь апеллировать к Пятой поправке[98], как поступили все, кроме Билли Торна. Он пел соловьем. Посмотри. — Иниэс швырнул показания Торна в постель, где восседал Питер среди подушек и гранок дюжины статей для журнала. Он полдня проводил в постели, работая, разговаривая по телефону, принимая сотрудников журнала, чьи рабочие кабинеты помещались на первом этаже большого дома в негритянских трущобах, который Питер купил для себя и редакции.
До сих пор соседи Питера не проявляли ни малейшего интереса к попыткам журнала привлечь внимание к их печальной доле. Питера и его друзей подозревали в том, что они устраивают оргии. Зачем еще нужно белым прятаться в «респектабельном» негритянском квартале? Большинство белых склонны были согласиться в этом со своими черными собратьями. В лучшем случае они считали Питера эксцентричной натурой, которая, как им казалось, деклассируется. Несмотря на всю расплывчатость своих политических позиций, Питер находил родной город все более и более забавным. Политика и возмущала его, и доставляла ему удовольствие. Не без интереса он отмечал, что каждое новое знакомство напоминает бесконечный роман с бесчисленными главами, которые приходилось либо пропускать, либо домысливать, так как за один раз можно было внимательно прочитать только несколько страниц; и все же на основе этих неполных данных (как это опасно для критиков!) выносилось суждение о всем произведении.
К счастью, Иниэс был той книгой, которую Питер мог читать не торопясь. Интерес к политике пробудил в его друге сенатор Маккарти, и Иниэс делил теперь свое время между Вашингтоном, где он помогал издавать журнал, и Нью-Йорком, где он жил с детской докторшей-психиатром с дефектом речи. И ни на минуту не переставал писать. Недавно он вызвал большой шум, объявив, что, поскольку либералы уже по определению являются мазохистами, в противовес им всегда должен найтись садист с бичом в руке. Это значило, что Маккарти был не только необходим, но и достоин восхищения, поскольку взаимодействие либералов и маккартистов способно оздоровить общество, а именно к этому надо стремиться. Хотя Питер питал отвращение к таким эмоциональным построениям, он понимал, что они пользуются большим успехом в эпоху обожествления страстей, и думал, что с течением времени неизбежно расширится пропасть между теми, кто чувствует, и теми, кто думает, или же, скорее, просто между теми, кто думал, что чувствует, и теми, кто чувствовал, что думает. Размышляя об этом, он изучал показания Билли Торна.
Билли Торн согласился дать показания комиссии. Он согласился также не настаивать на Пятой поправке к Конституции, поскольку, по словам адвоката комиссии, хотел «чистосердечно во всем признаться». Что он и проделал. На протяжении двадцати страниц своих показаний он назвал всех своих знакомых в правительственных учреждениях, которые были или могли быть коммунистами. Питер швырнул листы показаний Торна на прикрытую простыней возвышенность своего живота.
— Почему он это сделал? — Питер повернулся к Иниэсу, который свернулся в кресле, стоявшем возле постели, и читал какую-то гранку. Настоящий литератор готов читать все, что попадется под руку, лишь бы не остаться без чтива.
— Он хочет получить работу.
— Кто его возьмет? Правительство не возьмет. Особенно теперь.
— Может и взять. Не правительство, так кто-нибудь еще. Сегодня требуется только одно: сказать, что ты сожалеешь, и обвинить других. Кайся и процветай. Читал, что он сказал о нас?
Питер кивнул. Глаза его прежде всего отыскали в тексте собственную фамилию.
— Я болван. Ты сочувствующий. Но мы не коммунисты, и он это знает. Никогда не думал, что он на это способен. — Питер отсутствующе, словно ласковую собачонку, похлопывал себя по животу. — Если когда-нибудь и был мученик, так это Билли Торн.
Конечно, это было именно то заявление, которым не мог не воспользоваться Иниэс.
— Разве ты не понимаешь? Он будет мучеником. Его будут ненавидеть ему подобные. Предатель, Иуда Искариот, осведомитель. Если хочешь пострадать, а именно этого он и желает…
— … истинный либерал, — подсказал Питер.
— … есть ли лучший способ испытать боль…
С улицы донесся звук выстрела.
— Теперь они стреляют в нас! — Питер натянул простыню до подбородка.
Иниэс подошел к окну.
— Я не вижу винтовок. Может быть, это выхлоп автомобиля?
— Человек все еще там?
Иниэс кивнул.
— Как он сегодня одет?
— Цилиндр. Красно-сине-белая жилетка. Как у дяди Сэма.
— Прекрасно. А какой лозунг?
— «Здесь живут коммунисты». Это первая строчка, а под ней: «Убирайтесь в Россию, если вам не нравится Америка».
— Не думаю, что он такой добряк, каким выглядит, — сказал Питер задумчиво. — Мог бы найти себе более достойное занятие, чем пикетировать нас.
— Иногда я думаю, что победят сумасшедшие. — Иниэс отвернулся от окна. — Ты видел сегодня почту? Одно из писем написано на туалетной бумаге, использованной.
— Красноречиво.
— Как правило, к извращениям подобного рода склонны скрытые фашисты, исключая, быть может…
В комнату вошла Диана:
— Питер, я должна поговорить с тобой! Извини, Иниэс.
Когда Иниэс вышел, Диана села на край постели Питера. Впечатление было такое, что они женаты уже лет двадцать.
— Что-нибудь не в порядке?
— Все! — Она взяла показания Билли.
— Ты имеешь в виду Билли?
— Боже мой, нет! Речь идет об отце. Я не знала о пресс-конференции Клея до сегодняшнего утра, пока не увидела газеты. Я, конечно, сразу же помчалась домой и застала там мать, болтающую с корреспондентами, потому что отец отказался их принять.
Диана сложила показания Билли сначала вдвое, затем вчетверо, попытка сложить их еще раз вдвое не удалась.
— Он сидел на скамье в саду. Когда я заговорила с ним, он даже не услышал меня, да и, наверное, не видел.
— Он вдруг очень состарился, — сказал Питер скорее себе, чем ей, пытаясь как-то объяснить состояние сенатора, хотя тот, по-видимому, просто был расстроен.
— Вообще-то он даже показался мне вполне бодрым. Затем, когда я спросила, правда ли то, что сказал Клей, он… он…
— Он сказал, что это правда?
Диана кивнула, и Питер понял, что она не опечалена, как сначала ему показалось, а разгневана не на шутку.
— По его словам, он после длительного размышления решил, что нет никакого смысла добиваться еще одного срока в сенате, потому что это ни к чему, раз он вышел из борьбы за президентство. Он сказал, что устал от сената и хочет заработать денег, пока еще не слишком поздно, поскольку я…
— Поскольку ты явно не собираешься замуж?
— Благодарю вас. — Диана ткнула его пальцем в живот. — Но он так и не рассказал мне, почему он все же принял такое решение.
— А может, и рассказал. Вполне возможно, что он и в самом деле устал от сената. Я, например, устал.
— Это единственное, чем он жил. — Она нахмурилась. — Клей что-то такое с ним сделал.
— Что он мог сделать?
— Не знаю. Угрожал… чем-нибудь. Я вдруг подумала, что это из-за той истории с Эдом Нилсоном.
— Но история-то была абсолютно невинная, кажется? Нилсона даже не упекли в тюрьму.
— Какое значение имеет невинность, если ты выглядишь виновным?
— Внешний вид — все, существо дела — ничто. — Питер механически повторил свою любимую фразу. — Может быть, он еще передумает?
— Нет. Он объявит о своем решении в понедельник. Это конец. — Она заплакала, и Питер пытался ее утешить, предаваясь одновременно нелегким размышлениям.
Диана вытерла глаза простыней.
— Ты должен встать. Это безнравственно — проводить полдня в постели.
— Но мне надоело стоять. В постели я думаю, планирую, замышляю, даже когда вытираю салфеткой твои глаза.
— Как я ненавижу Клея! — сказала Диана с неожиданной страстью.
Питер задумчиво смотрел на нее, желая понять, что она чувствует на самом деле. И решил ее испытать.
— Я смогу сделать так, что его не выберут.
Диана посмотрела на него красными от слез глазами.
— Должен я это сделать?
— Да. — Категоричность ответа убеждала.
— Я тоже так думаю. — Питер был задумчив. — Это уничтожит моего отца.
Диана улыбнулась ему сквозь слезы:
— А разве ты стремишься к этому?
Питер засмеялся:
— Да, пожалуй, я этого хочу. Лишенный любви отца, я был лишен и его ненависти. Теперь я добьюсь хотя бы этого. Мне жаль его.
— Добьешься. Он любит Клея. — Она встала и подошла к зеркалу.
— Что ты хочешь этим сказать? — Питер подозрительно взглянул на нее.
— Это же совершенно ясно. — Быстрыми движениями она поправила прическу.
— Так же считала и Инид.
— Я не имею в виду — физически. По крайней мере мне так не кажется. Да я в этом и ничего не понимаю. Но, во всяком случае, это неестественно, чтобы один мужчина целиком отдавал себя карьере другого и был готов пожертвовать своей дочерью, не говоря уж… — Диана собиралась и дальше говорить о его отце. Но Питер этого не хотел. Он откинул простыню и сел на кровати, не без удовольствия разглядывая свое огромное тело, производившее впечатление необычайной физической силы. Обманчивое впечатление, доставлявшее ему радость: он был физическим трусом и готов был пойти на что угодно, лишь бы избежать боли, перехитрить смерть. Следствием этой природной трусости было желание восстановить равновесие своей натуры постоянными испытаниями духовной смелости, поэтому он легко решался на поступки, которые, он знал, не принесут ему популярности.
— Давайте вести себя этически, а также исторически. — Он снял пижамную куртку.
— Что это значит? — Она положила гребенку.
Он кинул книгу, где на заложенной странице была подчеркнута фраза: «История имеет дело с результатами, мотивы и намерения — предмет этики».
— Кьеркегор. Всегда приятно, когда модный автор может сообщить что-то полезное.
Он снял телефонную трубку, вызвал секретаршу и попросил ее соединиться с конторой Эла Хартшорна.
— Кто такой Эл Хартшорн и что ты намерен предпринять?
— Это адвокат, и я веду себя исторически.
— Ты уверен, что это сразит Клея?
Питер кивнул и сбросил на пол пижамные брюки.
— Ты выглядишь как японский борец, — сказала Диана.
— Скажи Иниэсу, что поиски своего «я» закончились.
Стоя в ванной под сильными струями воды, он раздумывал над тем, что ему предстояло сказать.
Блэз нажал кнопку телевизора. Глухой голос заполнил комнату:
«… за рекой Хань. Тем временем соединения коммунистов перешли тридцать восьмую параллель, и, как сообщается, армия Корейской республики отступает по всему фронту. Сегодня днем президент Трумэн будет совещаться с Советом национальной безопасности, и ожидается, что он…»
— … ничего не предпримет. Народ не хочет войны! — Гарольд Гриффитс зло крикнул телевизионному диктору, как будто тот нес ответственность за упадок американской нации.
«Известно, что генерал Макартур стоит за прямое введение американских войск в Корею…»
— Слава богу, у нас есть Мак! — Гарольда приободрил этот ясный контрапункт торжественной теме диктора.
«В свете резолюции, принятой во вторник Советом Безопасности Организации Объединенных Наций, свободный мир должен оказать такую помощь Корейской республике, какая потребуется для отражения вооруженного нападения. Однако лишь на пресс-конференции президента, которая состоится сегодня вечером, мы узнаем, в каких пределах будут использованы вооруженные силы Соединенных Штатов…»
— Выключите, Блэз, — не допускающим возражения тоном сказал Клей. Были дела поважнее войны в Азии. Блэз послушно выключил звук в тот момент, когда на экран выплыло лицо генерала Макартура с длинным крашеным чубом, тщательно уложенным поперек лысины, что делало генерала похожим на стареющего повесу, с помощью косметики пытающегося вернуть себе былую внешность молодого любовника.
Клей повернулся к Карлу, который стоял возле Блэза.
— Покажи им вырезки из газет штата.
Карл передал Блэзу толстый пакет из плотной коричневой бумаги. Но Блэз даже не взглянул на вырезки и отдал пакет Гарольду, который, перебирая вырезки, выискивал свою фамилию.
— По-моему, — сказал Клей, — могло быть и хуже.
Гарольд недоуменно посмотрел на него:
— Меня называют лжецом, ты понимаешь? Вот здесь…
— Да, Гарольд, — спокойствие не покинуло Клея. — Меня тоже называют лжецом и, кроме того, мошенником.
— Я подам в суд за клевету. Я вынужден подать в суд за клевету. — Гарольд внезапно умолк, сообразив, по всей вероятности, что ответчик не кто иной, как сын его патрона. Какое-то мгновение эта ситуация даже развлекала Клея. Но Гарольд не был лишен сообразительности. — Знаете, кто на самом деле за этим стоит? Бэрден Дэй.
Блэз отсутствующе поднял на него глаза. Гарольд продолжал:
— Он и его дочь убедили Питера написать. А старому мерзавцу именно это и…
Клей жестом прервал Гарольда.
— Успокойся, — тихо сказал он. Клей подозревал, что Гарольду известно все не только про Нилсона и Бэрдена, но и про его собственные отношения с Бэрденом. К счастью, Гарольд, хорошо это или плохо, был его неизменным союзником. — Вообще-то пресса штата, — заметил он рассудительно, — не так страшна, как я опасался. Газеты, которые поддерживают демократов, пишут, что это клевета…
— Конечно! — в голос закричал Гарольд. — К несчастью, большинство газет в этом вашем богом забытом штате поддерживают республиканцев, и они…
— … они никогда не позволят избирателю забыть, что я мошенник. Это совершенно верно. — Клея радовало, что он в состоянии говорить о себе самое худшее без стыда и раздражения.
— Но ты же не мошенник! — Гарольд стукнул ладонью по пачке с газетными вырезками; слишком много чувства, подумал Клей и спокойно сказал:
— Так по крайней мере написано.
Клей заметил, что Карл улыбнулся; он попытался представить, о чем действительно думает Карл. Когда появилась статья Питера, его сотрудники отреагировали на нее с праведным возмущением. Но по прошествии нескольких дней Клей уловил некоторую перемену. Ясно было, что они задавали вопросы, а это значило, что он попал в настоящую переделку.
Нападение Питера было тонко продумано. Он умышленно писал не о Клее, а об использовании денег и рекламы в политической жизни. Он рассказал несколько известных всей стране легенд, которые, утверждал он, были хладнокровно придуманы людьми, чье основное занятие — продажа товаров при помощи телевидения. Затем, почти вскользь, он рассказал, как создавался образ Клея. Он отдал должное его природному шарму, политической сноровке. Он отметил, что Клей ничего не сделал в палате представителей, но справедливости ради добавил, что это скорее вина системы, чем Клея. И несмотря на то, что он ничем не заслужил преклонения, он рассматривается всеми как один из самых значительных политических деятелей в Соединенных Штатах. Питер спрашивал почему и отвечал: для продажи товара были истрачены огромные деньги, и пока торговля шла бойко. С помощью прессы, которую всегда можно деликатно купить, и телевидения, время на котором прямо предназначено для продажи, такой представительный человек, как Клей, мог быть полностью преображен, чтобы соответствовать тому типу руководителя, какой предпочитали в настоящее время избиратели. Питер затем объяснил, какой тип политического деятеля был признан специалистами идеальным для 1950 года, и продемонстрировал, как был подан Клей, чтобы выглядеть молодым, но не зеленым, консервативным, но не реакционным, религиозным, но не фанатичным, хотя и вдовым (капелька трагедии всегда украшает легенду), но любящим отцом, о чем свидетельствуют многочисленные фотографии Клея с дочерью в Лавровом доме, занятых всевозможными играми, верховой ездой, прогуливающихся, взявшись за руки, среди ядовитых плющей на потомакских берегах. Затем, как бы вспомнив ненароком, Питер написал, что на самом деле произошло на аэродроме Лингайен.
— …назвал меня лжецом. Это чистая клевета…
Клей оборвал Гарольда:
— Выживешь. Не волнуйся. Никто не ждет правды от прессы. Вопрос в другом: как мне слезть с крючка?
— Предполагается, что политические деятели должны быть честными? — мстительно сказал Гарольд.
Блэз посмотрел на него:
— Мы все приложили руку. Ты рассказал историю. Я ее напечатал, а Клей… да, ему предстоит нелегкая схватка на выборах.
— Вот было бы хорошо, — сказал Клей, глядя на телевизор, на экране которого появился государственный секретарь, вылезающий из длинного автомобиля, — если бы удалось возбудить дело против «Американской мысли». — Воцарилась продолжительная пауза. Гарольд и Карл чувствовали себя неловко. Блэз с жалким видом уставился в пол. Клей терпеливо ждал. Когда он увидел, что Блэзу нечего сказать, он продолжал: — Я знаю, нелегко судиться с собственным сыном. Но если вы согласитесь, это сделаю я.
— Ты сможешь выиграть? — Блэз посмотрел на него так, словно задал совсем другой, не имеющий отношения к делу вопрос.
— Если я проиграю на выборах, я смогу доказать, что мне был причинен ущерб. Но к тому времени все это будет, конечно, представлять собой лишь академический интерес. А до суда дело вряд ли дойдет.
Однако Карл сказал наконец самое существенное:
— Все зависит от этого доктора, который утверждает, что вас не было на аэродроме во время боя.
— Клей там был. — Гарольд двигал нижней челюстью, пока не стал похож на генерала Макартура, который в этот момент снова выплыл на экран телевизора: ястребиный профиль на фоне грозового неба.
Теперь, когда Питер был снят с повестки дня, Блэз снова стал самим собой.
— Я не думаю, что будет так уж трудно нагнать страху на этого доктора.
— Чтобы он отказался от своего заявления?
— Почему бы и нет? — проворно сказал Блэз. — Я знаком с одним из попечителей клиники, в которой он работает. Он обещал мне свое содействие. Не беспокойтесь.
— Но ущерб уже причинен, — мрачно сказал Гарольд. — Так или иначе, мы будем выглядеть чертовскими дешевками.
Неудачное выражение, подумал Клей, когда секретарь передал ему результаты последнего опроса. Если бы выборы состоялись сегодня, он получил бы на восемь процентов голосов меньше своего республиканского оппонента.
— Плохие новости? — спросил Блэз. Не желая отвечать, Клей включил звук телевизора. Некоторое время он слушал голос диктора: «…вчерашняя резолюция палаты представителей о продлении призыва на военную службу единодушно одобрена сегодня сенатом. Сенатор Тафт, однако, выразил сожаление, что президент узурпировал права конгресса и вовлек Соединенные Штаты в то, что, по существу, является войной…»
Клей принял решение и повернулся к Блэзу; впервые за этот день он улыбнулся.
Фальшиво-искренний тон и чрезмерно нежные жесты людей, чувствующих себя не в своей тарелке, превратили в сплошное мучение нечастые теперь визиты Бэрдена в кулуары сената. Для своих коллег, да и для себя самого он был уже вне этого мира, уступив свое место в нем человеку более молодому.
Тридцать шесть лет наблюдал Бэрден, как люди приходят в сенат и покидают его, и если покидают не по своей воле, это всегда невыносимо печальное зрелище. Как прежде он держал себя с другими, так теперь они держались по отношению к нему: с вежливой угловатостью и вместе с тем совсем не так, как полагается в предвидении их общего кошмара — конца карьеры. Потеряв надежду на президентство, он считал само собой разумеющимся, что будет оставаться в сенате до конца своих дней; хватающая за душу картина, как он лежит на кожаном диване в гардеробе, окруженный друзьями, к которым он обращает свои последние слова — для Истории. Но если только он не умрет до января, то и этой мечте не суждено сбыться. Он конченый человек; ему никогда не вернуться, и все это знали. Знали они и то, что его каким-то образом заставили выйти из игры, чтобы расчистить дорогу Клею. Никто, к счастью, не подозревал, в чем дело, и он по крайней мере мог удалиться с непоруганной честью.
Кулуары были переполнены, и впервые за последние недели Бэрден оказался не единственным объектом жалости. Вчера был первый вторник после первого понедельника в ноябре, день, когда голосует этот великий народ.
— Это чудовищно, — сказал один из сенаторов. — Никогда не видел ничего подобного. — Он втащил Бэрдена в кружок испуганных сенаторов. — Вы счастливчик, что выбрались отсюда как непобежденный чемпион.
С ужасом говорили о сенаторе Маккарти. Клуб до сих пор не принимал его всерьез, считая всю его рекламу чем-то вроде театрального действа. Только теперь они поняли, насколько они его недооценивали. Он провел победоносную кампанию против своих врагов в сенате. Даже лидер большинства в сенате потерпел поражение в этой схватке и должен был уйти.
— Самая грязная кампания в истории политики, — сказал злой на язык пожилой сенатор.
— Люди просто с ума посходили на этой проблеме коммунизма. Назвать Тайдингса коммунистом! — От этой мысли волосы становились дыбом.
— По-видимому, — сказал Бэрден, — пришла пора занять определенную позицию. — Но такое время, очевидно, все еще не настало. Если удалось свалить Тайдингса, ни один сенатор не может чувствовать себя в безопасности. Люди находились в невменяемом состоянии, и Бэрден весьма мудро делал все от него зависящее, чтобы успокоить и развеселить их, делая вид, что он соглашается с тем, что война в Корее идет из рук вон плохо из-за того, что дома засели предатели. Настали мрачные времена в истории страны, и это даже радовало Бэрдена. Если ему суждено погибнуть, почему бы Республике не погибнуть вместе с ним? Мраморные руины на месте Капитолия, обожженные черепа в густой траве неподстриженных газонов. Славное зрелище!
Из зала заседаний в кулуары вышел Момбергер. Он подозвал Бэрдена.
— Новости — паршивей некуда. — Это было очевидно. Коллеги горячо поносили избирателей. Никто по-настоящему не винил Маккарти. Когда люди сходят с ума, всегда находится кто-то, толкающий их на еще большие глупости. Маккарти не мог отвечать за это; подлец был просто верен себе, иным он и не мог быть.
— Клей еле-еле пролез. — Момбергер показал Бэрдену бумажку с цифрами. — Вот окончательные итоги по округам.
Бэрден изучал список округов, его округов; он знал каждый из них, как собственное дитя, знал, как они голосовали за последние сорок лет, знал почему и мог предсказать с немалой точностью, как они проголосуют. Цифры на листке бумаги представляли не абстрактных избирателей, а друзей и союзников, врагов и перебежчиков. Он нашел некоторое удовлетворение в том, что Клей победил крайне незначительным большинством: всего в двадцать две тысячи на более чем миллион поданных голосов.
— Мы едва не потеряли штат, черт возьми. — Момбергер был мрачен; через два года ему самому предстояло встретиться с теми же избирателями.
Бэрден пытался его утешить:
— Вам нечего беспокоиться. Через два года Маккарти и в помине не будет.
— Я в этом не уверен. Смотрите, что он сделал с Тайдингсом, Бентоном[99] и Лукасом[100]. Ей-ей, он проглотил их с потрохами. — Момбергеровский лексикон Дальнего Запада был им почерпнут, как было известно Бэрдену, из тысячи вестернов, прочитанных Джессом в детстве, которое он провел отнюдь не на Дальнем Западе, а в Потакете, штат Род-Айленд. Теперь Джесс вступил уже в столь почтенный возраст, что люди нисколько не сомневались в том, — что он и в самом деле путешествовал с Дэйви Крокеттом[101], был знаком с Пэтом Гарретом и как равный имел дело с братьями Джеймсами[102]. Из всех сенаторов Бэрден один знал секрет Момбергера.
— Ты бы прошел куда лучше, старый дурак! Какого черта ты отказался от переизбрания? — Момбергер пристально посмотрел на него, чуть-чуть задрав голову и слегка прищурив глаза — как бы от яркого солнечного света прерий.
— О, Джесс… — вздохнул Бэрден. Он выдумал уже такое количество историй, что забыл, какую именно он рассказывал Момбергеру. Официальная версия заключалась, конечно, в том, что он покидает сенат, поскольку, по его убеждению, для него настала пора перестать быть актером и присоединиться к зрителям. К несчастью, допросы с пристрастием вынуждали его к более сложным разработкам темы. Он говорил о книгах, которые намерен написать, об университетах, в которых собирался преподавать, о должности федерального судьи, которую хотел занять, и, конечно, о деньгах, зарабатывать которые он должен был теперь впервые в своей жизни. В последние месяцы он намекал на что угодно, начиная с неизлечимой болезни и кончая желанием всей своей жизни стать послом в Ирландии (в этом заскоке он признался близкому другу государственного секретаря и теперь терзался, представляя себе, что думает о его претензиях эта достопочтенная особа, так как знал, что правительство никогда его не жаловало).
— Тридцати шести лет вполне достаточно, — сказал он Момбергеру, на что тот ответил:
— Черта с два!
К Бэрдену подошел посыльный:
— Звонили из вашей канцелярии, сенатор. Просили передать, что вас ждет мистер Сэнфорд.
Момбергер несколько озадаченно посмотрел на Бэрдена.
— Зачем тебе понадобился Блэз Сэнфорд? Уж не собрался ли ты стать одним из его паршивых обозревателей, а?
— Это не Блэз, а его сын.
— Тот богатый маленький комми…
— Друг Дианы, не забывай.
— Тебе не очень-то везет с зятьями, а?
В коридоре, куда он вышел из сенатского крыла Капитолия, его обняла Айрин Блок.
— Cher ami![103]— звенел ее голос. На них глазели туристы. — Ну что за выборы! — Она держала его за запястья, словно он мог вознестись на небо, как святая Тереза.
— Цицерон сказал, что жизнь похожа на театр… — Но она не дала Бэрдену закончить.
— Столько милых друзей потерпели поражение! Бедный сенатор Лукас, этот святой, и он должен теперь уйти!
— Мы все должны уйти, Айрин. Я опаздываю, меня ждут.
— Но вы никогда не уйдете. Я хочу сказать, что вы ведь останетесь в Вашингтоне?
— Конечно, где же мне еще быть? Где еще могу я заработать на жизнь? — Но и эта патетическая нотка успеха не имела. Она его не слушала.
— Знать, что вы здесь, — это так помогает жить! Вы не знаете, где найти сенатора Тафта?
Бэрден сказал, что он об этом не имеет ни малейшего представления.
— В его канцелярии мне сказали, что он в зале заседаний. Вы, конечно, видели результаты последнего опроса? — Ее глаза, ищущие сенатора Тафта, смотрели мимо него.
Бэрден покачал головой и воровски высвободил одно запястье.
— На Тафте остановили свой выбор практически все республиканские лидеры, а это означает, что он наверняка станет кандидатом в президенты.
Она нахмурилась, когда в сопровождении какого-то ирландца мимо прошествовал приземистый улыбающийся сенатор Маккарти.
— А как же генерал Эйзенхауэр?
— У него нет никаких шансов, — решительно отрезала Айрин. — Они его не любят, и я его не люблю. Вы читали, что написал о нем вчера Гарольд Гриффитс? Даже он отвернулся от Эйзенхауэра, а вы знаете его пристрастие к военным.
— Меня ждет Питер Сэнфорд. — Бэрден высвободил второе запястье.
— Comme il est mechant[104],— сказала она весело. — Вы должны как можно скорее навестить меня: мы будем пить чай a deux[105].— Она многозначительно улыбнулась и потрепала его по щеке своей изящной лапкой. — Но только после января: до тех пор я ангажирована.
Питер сидел один в приемной, читая книжку в мягкой обложке, которую он с виноватым видом запихнул в карман при появлении Бэрдена, но с таким расчетом, чтобы сенатор успел заметить ее название, это были «Статьи федералиста»[106]. Бэрден уже замечал, что с тех пор, как началась война, интерес к прошлому Америки пошел на убыль, во всяком случае вне академических кругов. Для большинства история начиналась теперь с Нового курса, и всякое упоминание о старой республике вызывало нескрываемое раздражение у тех, кто стремился к реформам в настоящем и к совершенству в будущем, — категория людей, к которой Питер явно не принадлежал.
— Где миссис Блейн?
— Сказала, что уходит завтракать.
— Я всеми покинут. Вы видите меня среди руин Карфагена. Задумайся о моей судьбе, и ты поймешь, что только последний день может быть счастливым.
— У вас меланхолическое настроение, — понимающе улыбнулся Питер и вслед за Бэрденом вошел в кабинет. В центре его стоял огромный ящик, наполовину набитый книгами.
— Вы же пробудете здесь еще три месяца…
— Ну и что… — Бэрден развалился на кожаном диване. — Я хочу уйти незаметно, воровски, постепенно. И в тот день, когда истечет мой срок, я исчезну так, что этого никто не заметит.
— Вы боитесь жалости?
— Разве я один этого боюсь?
— Жалости не боятся женщины. И некоторые мужчины. — Питер показал Бэрдену газету, раскрытую посередине. — Вот он, ему рассказывают о результатах выборов.
Бэрден без всяких эмоций посмотрел на фотографию. Клей в форме полковника пожимал руку генерала Макар-тура, который торжественно поздравлял «новоизбранного сенатора». После утверждения его кандидатуры в июне полковник Овербэри отбыл в действующую армию в Корее. Фронтовой офицер Первой американской механизированной дивизии, полковник Овербэри отказался вести предвыборную кампанию, заявив, что «народ моего штата уже знает, на какой позиции я стою. Как солдат, я не вправе сказать что-либо, кроме того, что грязное дело нужно довести до конца, и я в меру своих скромных сил делаю все возможное».
Бэрден выпустил из рук газету.
— Он выиграл. — Пожалуй, это было одновременно и самое меньшее, и самое большее, что он мог сказать.
Питер кивнул; его огромное тело едва умещалось в кресле-качалке.
— С его стороны это было гениальное решение — вернуться в армию. Будет смешно, если он станет теперь настоящим героем только для того, чтобы опровергнуть твою статью. — Бэрден поймал себя на нелепом ощущении, что ему хочется нападать на Питера и защищать Клея.
— К счастью, до этого не дойдет. Большую часть времени он проводит в штабе, но кто узнает об этом? Особенно после всех тех фотографий, где он запечатлен в бою. Очевидно, он собирается оставаться в Корее до января. И тогда, овеянный славой, он вернется, чтобы занять свое место в сенате.
— Из него получится хороший сенатор. — Бэрден почти верил тому, что говорил.
— Хороший?
Недоумение Питера раздражало Бэрдена.
— Да, хороший. Он честолюбив и поэтому должен быть хорошим.
— Или по крайней мере не быть особенно плохим.
— Он, конечно, будет усердным…
— Или делать вид.
— Это тоже требует усердия. — Бэрден засмеялся вопреки своему страданию. — Ты должен быть снисходительным. Нет ничего труднее для современного политического деятеля, нацелившегося на Белый дом, чем выглядеть занятым, не делая на самом деле ничего за что потом придется отвечать. Он будет стараться изо всех сил, уверяю тебя.
— Для себя самого.
— Это естественно.
— Тогда мне бы хотелось, чтобы нами правили неестественные люди.
— Управляли? В этом доме никто не управляет! — взорвался Бэрден. Наконец он сказал правду. — Это никому не по плечу. Когда я впервые пришел сюда, сенатор, который хотел что-то осуществить, мог добиться успеха, если проявлял должное старание. А теперь? Мы голосуем «за» или «против», и эти наши «за» и «против», как правило, можно совершенно точно рассчитать заранее. Хочешь верь, хочешь нет, но действительно было такое время, когда законодательство исходило от конгресса. Я сам когда-то написал закон, ставший законом страны. Теперь же мы получаем законы готовыми — работа тысяч юристов в сотнях учреждений, — и никто здесь даже не читает того, что мы одобряем или отвергаем.
— Это никому не по плечу.
— Именно.
Питер не хотел примириться с этой мрачной точкой зрения.
— Отдельные сенаторы кое в чем еще обладают властью. Клей будет иметь власть.
Бэрден покачал головой:
— Но не в сенате. Здесь он будет еще одним «за» или «против», сенатские лидеры заранее будут знать, как он проголосует.
— Надо, пожалуй, отказаться от всей системы.
— Мы уже от нее отказались, — сказал Бэрден. — Мы живем теперь под диктатурой президента и проводим периодические референдумы, которые позволяют нам сменить диктатора, но не диктатуру.
— Но, пожалуй, это единственный способ управлять таким обществом, как наше.
— Я бы постыдился так думать. Но ведь я консерватор, что естественно в мои годы.
— Мы все называем настоящее постыдным, хотя в прошлом тоже было не лучше, — мрачно заметил Питер. — В этом я убежден.
— Ну что ты. Лучшие времена были.
Бэрден поднялся навстречу брошенному ему вызову, вспомнил битву при Шайлоу, хотел сказать о генерале Ли и Линкольне, но Питер не желал этого слушать. Он прервал Бэрдена:
— Нами всегда правили обезьяны, и наши жалобы — это просто мартышкина болтовня…
— Нет! — Бэрден поразился собственной горячности. — У нас был наш золотой век. — Он показал на портрет Джефферсона над камином.
— Согласен, он был недолог и, как и все человеческое, пошел прахом, и в этом некого винить. Жизнь нами располагает, и ни твои мартышки, ни обезьяны не несут за это ответственности. Добро случается редко, и все тут, хотя большинству из нас нелегко с этим примириться.
— Золотого века никогда не было, — упорствовал Питер. — Золотого века никогда не будет, и сущий идеализм думать, будто мы можем быть другими, нежели есть сейчас, — ликовал Питер в своем отчаянии.
Бэрден вздохнул, это состояние было ему слишком хорошо знакомо.
— Что же, скажем тогда так: были некогда в нашей истории времена, когда несколько влиятельных людей хотели сделать жизнь лучше, в отличие от сегодняшнего дня, когда важны стали только деньги… — Он замолчал и улыбнулся. — Но каково бы ни было положение вещей в прошлом, настоящем или будущем, ты, как и я когда-то, стремишься сделать его лучше. Если бы ты и в самом деле был таким пессимистом, ты не затеял бы издания «Американской мысли» и тебя не занимало бы в данный момент ничего, кроме удовольствий.
— Удовольствия у всех разные, — загадочно отозвался Питер. Долгое время оба молчали. Питер раскачивался в кресле, Бэрден рассматривал портрет Джефферсона. Затем Питер сказал:
— Как вы думаете, почему моя статья о Клее не возымела эффекта? Ведь это была правда, уничтожающая правда.
— Очевидно, не уничтожающая. Во всяком случае, на публику производят впечатление лишь победители.
— Но победители время от времени превращаются в проигравших. Иногда даже садятся за решетку.
— Но сказать, что Клей — фальшивый герой…
— Я это доказал…
— …значит лишь сбивать с толку людей, которые уже приняли его за того, кем он, по их мнению, является, — за подлинного героя, получившего необычайную рекламу. Важно только это их первое впечатление. А его-то ты и не изменишь, разве что устроишь публичный судебный процесс.
Питер вздохнул, но это было больше похоже на стон. Кресло-качалка трещало под его весом.
— Видимо, я наивен.
— Лучше сказать, ты оптимист. Ты думаешь, что достаточно одной твоей правоты. Так никогда не бывает. Хотя, должен сказать, что, если бы не война в Корее, ты бы, наверное, свалил его. Почему ты его ненавидишь? — Бэрден с нетерпением ждал, что ответит Питер.
— А вы почему?
— Я — нет. — Бэрден говорил правду.
— Но он выжил вас. Вы должны его ненавидеть.
Бэрден пересел на стул и вдруг насторожился, почуяв опасность.
— Откуда ты знаешь?
Но Питер как будто его не слышал.
— Диана полагает, что отец любит Клея больше, чем меня. Но это слишком просто. Я никогда особенно не любил своего отца, и это значит, что я должен был бы радоваться тому, что он связался с Клеем, потому что добром это не кончится.
— Добром ничто не кончается. Ты говоришь, что он выжил меня…
— На самом деле это из-за Инид. — Питер перестал раскачиваться и обхватил руками свои большущие колени; он казался изваянным из камня. — Клей убил ее…
— О… — Бэрден жестом показал, что ему не пристало высказываться о чужих семейных делах.
— Я знаю, она все равно вряд ли бы выжила, но они добили ее.
— А теперь ты хочешь Добить Клея.
— Это было бы только справедливо.
— Так же, как Клей добил меня? — напрямик спросил Бэрден.
— Да. — Питер посмотрел Бэрдену прямо в глаза. — Это та старая история с покупкой земли у индейцев. И чтобы избежать разоблачения, вы вышли из игры.
На письменном столе Бэрдена медная линейка косо пересекла последний номер «Ведомостей конгресса». Ему не понравился угол, и он подвинул линейку так, чтобы она рассекла журнал точно пополам.
— Как ты узнал об этом?
— У меня есть друг в «Трибюн», который при случае дает мне читать статьи до их опубликования. Гарольд Гриффитс описал всю сделку. Она уже набрана.
— Почему он пишет об этом теперь, когда я уже оставил политику?
— Он считает, что вы имеете какое-то отношение к тому, что написал я. Он не может нападать на меня из-за отца…
Не в силах сдержаться, Бэрден задал вопрос, который не следовало задавать:
— Ты веришь, что я взял взятку?
— Почему бы и нет? — Питер встал и заговорил вдруг громким голосом: — Если учесть, какие люди вас окружают, непонятно, почему вы должны от них отличаться.
— Кто-то должен. — Голос Бэрдена был еле слышен.
Но Питер его не слушал.
— Добродетели нет ни в ком из нас, сенатор. Мы дикари, и не пытайтесь мне доказывать, что при нем было лучше. — Питер показал на Джефферсона. — Он лгал, надувал, писал прелестную прозу и собирал рецепты, которые хотел силой прописать этой глупой стране, и наконец умер, и на этом все закончилось. И не говорите, что будущее мнение о нас имеет какое-то значение, потому что род человеческий умрет в один прекрасный день — отнюдь не преждевременно, и тогда уж, ей-богу, плевать, кто был в этой грязной клетке мартышкой, а кто орангутангом.
Питер подошел к двери; завершив свою тираду, он быстро взглянул на заключенное в рамку изречение Платона За-тем снова повернулся к Бэрдену и заговорил уже совершенно спокойно:
— На вашем месте я обратился бы к Блэзу. Он вас любит, если он вообще может кого-нибудь любить, кроме Клея, но и это не любовь, а то, что греки называли «роковой страстью», и если уж говорить о греках, то ваш Платон не прав, — он ткнул пальцем в висевшее на стене изречение: «Мы не рождаемся только для самих себя». — Это подделка. Платон никогда этого не писал. Он должен был, пожалуй, но не сделал этого. Так чем я могу вам помочь?
Миновав Чейн-Бридж, они свернули влево на шоссе, ведущее к Великим водопадам. Прошли годы с тех пор, как Бэрден был здесь в последний раз, и он с грустью замечал, как изменился пейзаж. Деревянные коробки новых домов светлыми пятнами выделялись на фоне темных деревьев, а рекламные щиты предлагали совершенно новые жилые дома по умеренным ценам со всеми современными удобствами всего в двадцати минутах езды от деловой части Вашингтона. Бэрдену не понравилось то, что он увидел. Но сегодня он решительно не хотел расстраиваться. Он не будет думать ни о чем, кроме прохладных лесов, в которых пахнет грибами и гнилью.
— Поворот там, сразу за заправочной станцией.
— О’кей, — сказал шофер, молодой негр, которого нашел ему Генри, ушедший работать на правительство с благословения Бэрдена, хотя тот и дал его против своей воли. Потерять мрачного Генри было все равно, что потерять брата, но он не мог лишить его возможности заработать государственную Пенсию. Генри торжественно удалился прошлым летом, пообещав появляться по воскресеньям, чтобы присматривать за розами, и он действительно время от времени появлялся в доме, чтобы поговорить с сенатором о политике, опрыскать одну-две розы. Он также долгое время беседовал наедине со своим преемником, но так и не смог пока его убедить в необходимости обращаться к хозяину «сэр». Бэрден недолюбливал своего нового шофера, но был не в силах искать ему замену.
Да и Китти не очень-то ему помогала. Она теперь не интересовалась ничем, кроме птиц, для которых в настоящий момент изобретала особо изощренное святилище, и проводила дни в их щебечущем обществе. В халате и шлепанцах, нечесаная, она редко с кем-либо разговаривала, что было не так уж плохо, так как с годами ее мозги наполнились причудливыми фантазиями, и теперь она выбалтывала не шокирующую правду, а свои эксцентрические мечты, которые ставили в тупик даже тех, кто хорошо ее знал. Но со своими птицами она была счастлива, и Бэрден даже завидовал тому, что ей удалось целиком и полностью скрыться от общества. Китти теперь никогда не будет больно, разве что разобьется птичка, но и это немедленно обратится в радость похорон в торжественном молчании деревьев. Теперь, когда она была ему нужна, она ушла, что было довольно справедливо, так как в те дни, когда он был ей нужен, он относился к ней с безразличием, забывая о ее существовании, и оставлял одну, отправляясь в свои бесчисленные поездки вдоль и поперек Америки в те годы, когда стремился стать президентом. Теперь поездок больше не будет, он снова дома, но девушка, на которой он женился полстолетия тому назад, перестала существовать, а на ее месте появилась старуха с крошками черствого хлеба для кормления птиц в поредевших волосах.
— Куда теперь? — В голосе шофера слышалась враждебность и раздражение.
Бэрден выглянул в окно. Они были на незнакомом шоссе с новыми домами по обеим сторонам, над каждым торчала телевизионная антенна, ловящая в воздухе грубые картинки и лживые слова. «О, проклятый век!» — подумал он, ненавидя все вокруг.
— Прямо. Никуда не сворачивай. — Он узнал рощицу, в которой Генри обычно ставил машину. По крайней мере сосны не изменились, не испоганились.
— Но что я должен делать? — Черное лицо смотрело на него глупыми, непонимающими глазами.
— Подождать, — холодно сказал Бэрден. Он вышел из машины и зашагал к лесу, где Север и Юг сошлись в смертельной схватке, и по крайней мере в тот день Юг, его Юг, победил.
Репейники облепили его брюки, когда он пробирался через высокую траву, но он не остановился, чтобы отодрать их. У него была одна мысль — отыскать свой холм. От этого теперь зависело все. Если он его разыщет, все будет хорошо. Он будет в безопасности от любого нападения, защищен победой южан, исполненной добродетели, храбрости, чести. Слова лепились в его голове, как репейники. И хотя он напоминал себе, что слова значат только то, чего мы от них ждем, он знал также, что, наполненные смыслом, они приобретают магическую силу и способны как разрушать, так и созидать.
Поле не изменилось. Но на холме, где он любил сидеть, деревья были выкорчеваны, вырыт котлован и ровными рядами сложены бетонные плиты. И пулю уже давно, конечно, зачерпнул своим ковшом экскаватор, вырывший котлован под фундамент будущего дома.
— Что вам здесь нужно? — Голос принадлежал человеку с мрачным лицом, в синих джинсах и куртке-штормовке.
— Простите, — вежливо сказал Бэрден. — Я сенатор Дэй.
— Я не спрашивал, кто вы такой. Я спросил, что вам здесь нужно. Это частная собственность.
Бэрден, ошарашенный, отступил от оскверненного холма.
— Прошу извинения. Я не знал, что здесь кто-нибудь живет. Я часто…
— Я установил щит с надписью. Надеюсь, вы умеете читать.
— Да. Конечно. Очень даже неплохо. Благодарю вас. — Разгневанный, он повернулся к мужчине спиной. Он назвал себя, но на грубияна это не произвело никакого впечатления. Так проходит мирская слава.
Бэрден шел обратно к машине через лес, чувствуя, что человек все еще наблюдает за ним, словно он собирался поджечь лес или каким-то иным способом нанести ущерб его собственности.
Шофер включил радио на полную мощность. Он упивался звуками и, приоткрыв толстые губы, внимал любовным жалобам.
— Выключи эту мерзость!
Молодой негр неторопливо поднял на него глаза, постигая смысл приказа. Затем выключил радио и нехотя открыл Бэрдену дверцу.
— Поедем вдоль реки. Я скажу, где остановиться. — Когда машина тронулась с места, Бэрден понял, что он дрожит. Он изо всех сил сжал руки, пытаясь унять дрожь. Но тело его все еще содрогалось. Очевидно, это была замедленная реакция на то, что сообщил ему Питер. Не желая осмыслить свое крушение, он заставил тело принять на себя удар, от которого уклонялось сознание.
Он попытался представить себе, что произойдет в следующие дни. Статья появится в четверг. Он предчувствовал ее глумливый тон. Гарольд в последнее время увлекся разоблачением мелкого (и никогда — крупного) взяточничества в конгрессе. Раздутые штаты помощников, незаконные пожертвования на проведение избирательных кампаний стали обычными преступлениями, и эти разоблачения на короткое время ставили в неловкое положение того или иного законодателя, но никогда не причиняли им серьезного ущерба. Американцы всегда считали, что их выборные представители продажны: они сами поступали бы точно так же на их месте. И рядовые граждане каждодневно обжуливали друг друга, всучивали товары, не обладающие разрекламированными достоинствами, да и во всех других отношениях вели себя, как и их правители. Если Клей Овербэри смог разыграть из себя героя войны и попасть в сенат, размышляли они, он заслужил большую власть. В конце концов, он ничем не отличался от торговца подержанными автомобилями, который наживается на том, что не в силах уже исправно служить своему хозяину. Лозунг «Если не можешь быть честным, будь по крайней мере осторожным» стал воплощенной мудростью нации, и ведь действительно глупо, если тебя ловят на месте преступления. Бэрден абсолютно не был убежден и в том, что Клей потерпел бы поражение, если бы не сбежал на спасительную войну. Людей, похоже, совершенно перестали интересовать принципы морали. Нужно только побеждать, и Клей победил. Вот почему, победи он сам на президентских выборах сорокового года, взятые у Нилсона деньги рассматривались бы ретроспективно как приятная необходимость, чем они в каком-то смысле и были. Даже сейчас он сожалел не столько о том, что продал свой голос, сколько о другом: он не выполнил своего долга перед индейцами.
Пот катился по его лицу, а похолодевшие руки и ноги дергались, как будто кто-то, а не он сам управлял ими. Нужно взять себя в руки. Он вспомнил, как недавно к нему пришел один из тех индейцев, земля которых была продана Нилсону. «Нам никогда еще так не фартило, как с продажей этой земли. Ни черта, никакой нефти в ней не нашли, и если бы мы ее не продали, то и остались бы на ней по сей день дураки дураками. А теперь у меня собственное дело и…» История успеха: хороший исход недобрых дел.
Но Бэрден не хотел легкого утешения. Всю свою жизнь он верил, что никто не должен вести себя неподобающе, невзирая на опыт других, и большую часть своей жизни он был честным. Даже когда он разражался пышными тирадами о всех глубинах и мелях чести, он шел на минимальные компромиссы с собственным пониманием добродетели. Тот факт, что другие не разделяли его скрупулезной деликатности, только радовал его. Но теперь все это позади, он разоблачен, и это тем более ужасно, что другие по крайней мере никогда не говорили, что лучше быть честным, чем бесчестным, благородным, чем подлым, хорошим, чем плохим; никакая софистика относительно того, что истинно хорошо, не могла спасти его от самого себя, не говоря уже о неминуемом всеобщем презрении после появления статьи Гарольда. Если говорить честно, наибольшую боль причиняла ему именно мысль о том, что скажут другие. Больно сознавать, что они будут смеяться над ним за то, что его поймали, радоваться краху его карьеры, а затем с легкостью забудут о самом его существовании, потому что кто он такой в конечном счете, — как не еще один продажный политикан, дни которого миновали?
— Останови здесь.
Шофер слишком резко нажал на тормоз. Бэрден стукнулся больным плечом о дверцу машины. Еле слышно выругался. Затем, не давая возможности этому идиоту спросить, что делать дальше, сказал ему, что он должен его подождать.
— Я хочу пройтись. Можешь включить радио.
Деревья с облетевшими листьями спускались по крутому склону к Потомаку, коричневые воды бурлили среди рассекавших их острых скал, по которым, наверно, переправляются через реку гиганты.
Узкая дорожка вилась среди деревьев, и он побежал вниз, к реке, как мальчишка, думая только о том, чтобы скрыться от людей, от реальности.
За резким поворотом дорожки возникла разрушенная хижина с наполовину содранной крышей, взломанной дверью и окнами. Бэрден остановился и заглянул внутрь. Пол был покрыт пожелтевшими газетами и пеплом давнего костра. Он подумал, что душа его — такое же темное убежище, потрепанное и запущенное; впустил едет и увидел пустые пивные бутылки, использованные презервативы и почему-то один ботинок. Он пошел дальше вниз, радуясь прохладе леса, шуму воды среди порогов, который нарастал с каждым его шагом.
Тропинка вывела его на узкий каменистый пляж. Между высоких камней, сглаженных последним оледенением, стоял его отец в рваном мундире конфедератов, с ружьем в руках, как и в тот день на поле битвы при Шайлоу, когда сын не узнал его. Но теперь ошибки не могло быть. Пылающие глаза разгневанного юноши принадлежали человеку, который всю жизнь был его главным мучителем.
Бэрден заговорил первый.
— Ты был прав, — сказал он. — Все пошло прахом. Можешь радоваться. — Он попытался сделать шаг к капралу конфедератов, но тот отступил, и Бэрден заметил его рваный мундир и свежую рану.
— Она все еще кровоточит! — Этот торжествующий крик заставил юношу направить на Бэрдена ружье, не давая ему приблизиться. Но Бэрдена в его страстном порыве не могла остановить даже смерть. Вся жизнь его в это мгновение сосредоточилась на зияющей ране, и у него было только одно желание на свете — остановить кровотечение.
Застывшими пальцами он вытащил из кармана носовой платок. Затем он пошел к раненому солдату, пока тот не обратился в бегство. Ведь это не простой солдат, а его отец, сраженный в честном бою вражеской пулей. Капрал армии конфедератов не уклонился от встречи, и наконец они стояли лицом к лицу.
Бэрден долго смотрел в его голубые глаза, в которых с необыкновенной точностью отражалась пустота неба. Затем медленно протянул руку с носовым платком. Только ружье преграждало ему дорогу. Он терпеливо ждал, пока наконец, точно по волшебству, ружье не опустилось. С криком бросился он к юноше, который был его отцом, приложил платок к его ране, потерял равновесие, навалился на любимое существо, был принят в объятия давно умерших рук, и, как нетерпеливые любовники, они сплелись и вместе рухнули вниз.