К книге
Демократия. Вашингтон, округ Колумбия. ДемократияГор Видал ВАШИНГТОН, ОКРУГ КОЛУМБИЯ Перевод В. А. Смирнова и А. А. Файнгара. ГЛАВА СЕДЬМАЯ
74%
Гор Видал ВАШИНГТОН, ОКРУГ КОЛУМБИЯ Перевод В. А. Смирнова и А. А. Файнгара. ГЛАВА СЕДЬМАЯ
23

I

— Но не счастлива?

— Счастье — понятие относительное, мистер Сэнфорд. У каждого из нас бывают свои светлые и черные дни. Взгляните только, какой сегодня день, взгляните! — Маленькая мягкая ручка указала на окно: гонимые ветром струи дождя, словно водяные плети, хлестали по стеклу.

— Никто, конечно, не бывает абсолютно счастлив, — заметил Питер, глядя на черно-серое ноябрьское небо. Это было все, что он мог увидеть: окно находилось слишком высоко, вне сомнения, для того, чтобы затруднить побег. — Но, как по-вашему… — он остановился, подыскивая слово, которого ждал от него доктор Полэс, — …приспособилась ли она к своему нынешнему положению?

— Я думаю, что да. Да, конечно. — Врач бросил на него жуликоватый взгляд, словно желая сказать: «Мы все одной веревочкой связаны» — и не подозревая о том, что перед ним враг. — Ей назначено лечение. Сейчас она увлекается живописью, и, надо сказать, у нее есть талант. Совсем недавно миссис Полэс даже попросила у нее одну из ее картин… — Легкая тень, промелькнувшая по лицу доктора Полэса, давала понять, что о приспособлении не может быть и речи. — Она сказала, что отдаст картину, как только положит последний мазок! — гладко закончил он.

Питер улыбнулся, представив себе этот диалог.

— Стало быть, с таким улучшением ее можно выписать в ближайшие дни?

Белый гладкий лоб врача прорезался необыкновенно глубокими поперечными и косыми складками.

— Знаете ли… — начал доктор Полэс. — Знаете ли, — повторил он, — спешить не стоит. Она в хорошем состоянии… относительно хорошем, но это еще мало о чем говорит. У нее, видите ли, шизоидный характер…

— Мы все шизоиды, доктор. Но есть ли у нее шизофрения? — Питер сообразил, что взял слишком резкий тон и слишком многое выдал. Подобно всем жрецам, врачеватели человеческих душ не любят, когда прихожане обнаруживают слишком близкое знакомство с их священным ремеслом.

— Да, мистер Сэнфорд, у нее шизофрения. Консилиум специалистов подтвердил мой диагноз два года назад.

— И пересмотр диагноза невозможен?

Складки исчезли. Щеки врача округлились в мягкой улыбке, и на них выступили ямочки.

— Мне кажется, вы не вполне понимаете нашу методику. Болеть шизофренией все равно, что болеть лейкемией. Это неизлечимая, постоянно прогрессирующая болезнь.

— Бывает, лейкемия дает ремиссии.

— Что касается шизофрении, то она ремиссий не дает.

Врач начинал испытывать раздражение, но Питер гнул свое.

— А как насчет новых лекарств? Как насчет предсказания Фрейда, что настанет день — и причиной шизофрении признают нарушение обмена веществ, которое можно сбалансировать посредством инъекций?

— Этот день еще не настал, и, пока он не настанет, мы будем держать шизофреников в изоляции как в интересах общества, так и в их собственных интересах. В конце концов, некоторые из них опасны для окружающих. — Многозначительно произнеся этот окончательный приговор, доктор Полэс препоручил Питера санитару, и тот провел его по коридору готического особняка в большую угловую комнату. Там за мольбертом с натянутым полотном сидела Инид; полотно было чисто, если не считать одного-единственного ярко-красного мазка чуть пониже центра.

Ни слова не говоря, санитар зажег верхний свет и удалился. День за окном стал черен как ночь.

Брат и сестра разглядывали друг друга. Инид нисколько не изменилась. Пожалуй, после трех лет вынужденного воздержания она стала выглядеть еще моложе, чем была.

— Привет от психов, — сказала она наконец.

— Во всяком случае, они еще не довели тебя до ручки. — Он поцеловал ее в щеку.

— Да уж хоть бы и довели. Погаси этот проклятый свет, ну?

Питер повернул выключатель. Окно из черного стало серым. В сумеречном свете черты Инид казались призрачными — видимое сквозь воду лицо утопленника, лишь недавно утонувшего.

— Мне сказали, ты стала художницей.

— Он совсем свихнулся, это ваш доктор Полэс. Ей-богу. я знаю теперь все его симптомы. Моет руки двадцать раз на дню и без конца смотрится в зеркало, чтобы убедиться, не испарился ли он. А эта его миссис Полэс, такой халды с помойки еще поискать. У нее тоже бзик — воображает, будто она леди, сука паршивая. Дай мне сигарету. Я уже выкурила свою дневную норму. — Она взяла сигарету, огонек спички дугой прорезал полумрак. Инид затянулась и сказала: — Ах, чего бы я только не отдала за рюмку сухого мартини.

— Ты еще не отвыкла?

— Какое там! Знаешь, они, должно быть, правы. Похоже, я и вправду никогда не смогу бросить пить по собственной воле.

— А как ты себя чувствуешь, когда не пьешь? — Питера это очень интересовало. Сидя на диете, он казался себе страшно добродетельным и думал, что и Инид должна чувствовать себя так же.

Но с ней было иначе.

— Я места себе не нахожу, хорошо еще, что мне дают люминал. Это помогает, но этого мало. Я из собственной шкуры готова выскочить. Нов конце-то концов, кому от этого плохо, что я пью? Я сама себя гублю, сама себя хороню.

— Все наши…

— Я все про них знаю. — Ее голос прозвучал резко. — Как они?

— Клея переизбрали…

— Знаю. Я читаю газеты.

— Ну, значит, ты знаешь о нем столько же, сколько и я. Я почти с ним не виделся после того… после того, как…

— …я пыталась убить отца? — Инид вдруг рассмеялась и мгновенно стала сама собой, упиваясь собственным безрассудством. — А что, на их лица стоило посмотреть! Насколько мне помнится, — задумчиво добавила она, — я была здорово набравшись. Не то я наверняка отстрелила бы голову папуле, вместо того чтобы всадить пулю в левый глаз Аарону Бэрру.

— Ты думаешь, убив отца, ты многого бы достигла? — Питер улыбался сестре в сером сумраке, хотя знал, что она не может видеть его лицо, точно так же как он не мог видеть ее за серой клубящейся пеленой между ними.

— Я была бы очень счастлива, по крайней мере на время. — Она вздохнула. — Ведь он сущий изверг! Я пробовала объяснить это доктору Полэсу. Но, кажется, он не может мне сочувствовать, потому что связан обязательством перед отцом. Ведь, в конце концов, ему платят за то, что он ведет себя так, будто я действительно сумасшедшая. Я сумасшедшая?

— Нет.

— Иной раз мне кажется, что я вправду сумасшедшая. Знаешь, как бывает: начинаешь становиться тем, кем тебя считают.

— Ну, во всяком случае, я так не считаю.

— Оказывается, ты мне друг! А я-то никогда тебе не доверяла. А почему, собственно?

Питеру стало больно. Он почти всю жизнь свою отдавал себе ясный отчет в том, какое чувство он испытывает к Инид, но ему было отказано в том, чего он хотел больше всего в жизни, а потому он удовольствовался дружбой. А вот теперь, оказывается, дружбы-то и не было.

— Наверное, потому, что я считала тебя подлым. Тогда, конечно, отец любил тебя больше меня, и я ревновала. — Это была такая чушь, что Питер предпочел не возражать ей и только подивился, как делал уже не раз, не сумасшедшая ли она на самом деле. — Ну да все это пустой разговор. Я сижу здесь, а они держатся заодно. Все остальное неважно.

— Клей больше не живет вместе со всеми. У него свой дом на Вудленд-драйв.

— Он живет с Алисой? — Она произнесла имя девочки нарочито безжизненным тоном.

— Нет, Алиса у матери. Говорят, ей там очень хорошо.

Инид притушила сигарету, искры ярким снопом брызнули в темноте.

— Я читала, в прошлую субботу Клей был на скачках с Элизабет Уотресс, дочерью Люси Шэттак и Скайлера Уотресса из Ойстер-Бей, ее знает весь Вашингтон.

— Они изредка видятся. — Питер сказал это безразличным тоном. — Но, вообще-то говоря, я с ними теперь почти совсем не встречаюсь. — Сблизившись с Клеем, Элизабет объяснила Питеру, что в новых обстоятельствах требуются новые друзья. Он не обиделся. В лучшем случае она была приятной подругой, время от времени заменявшей ему Диану, которая по-прежнему интересовалась им гораздо меньше, чем он ею, подобно тому как «Элизабет нравится Клею, но не настолько, насколько он нравится ей».

— Он использует ее, так или иначе. Точно так же, как он использовал меня, и точно так же, как он использует отца. Как по-твоему, есть что-нибудь между ними — между отцом и Клеем?

Питер рассмеялся:

— Это только ты так думаешь, не я.

— Клей согласился бы, ты знаешь, лишь бы добиться своего.

— А отец — нет. — Питер был в этом уверен уже хотя бы потому, что в случае односторонней сексуальной заинтересованности ни один из них не позволил бы себе выглядеть смешным или уязвимым в глазах другого.

— Не ручаюсь, — упорствовала Инид. — Я уверена, что между ними что-то есть. Бога ради, — ее голос вдруг прервался, — вызволи меня отсюда.

— Я делаю все, что могу. — Он торопливо рассказал ей о своих недавних попытках действовать через судебные власти, но даже для него самого все это звучало неубедительно.

— Похоже, я тут долго не выдержу. — В темноте она походила на статую сидящей женщины. — Я уже думала о побеге, это возможно, но потребуется твоя помощь. — Она шепотом рассказала ему о своем плане. Она угонит автомобиль доктора Полэса («он всегда оставляет ключи в машине»). Затем Питер встретит ее в Силвер-Спрингс на другой машине, с фальшивым паспортом, и она направится прямо к мексиканской границе. Ей бы только попасть в Мехико — там у нее есть друг. Он ей поможет. Излагая ему свой замысел, она говорила горячо и взволнованно, словно ребенок, рассказывающий о празднике. Питер согласился, что теоретически ее план имеет несомненные достоинства, но сперва все же следует выждать, не пересмотрит ли консилиум ее дело. Самое главное для нее теперь — набраться терпения.

— И встретить здесь еще одно рождество? Нет, спасибо. — Голос ее стал жестким. — Здесь подают индейку, сухую, как бухгалтерская книга, а потом мы сидим вокруг елки, украшенной комками ваты и разноцветными бумажками, — ее устанавливают двое стариков с приветом, они просидели здесь тридцать лет и живут только для того, чтобы наряжать елку раз в году, — а миссис Полэс все время долбит на рояле, и психи поют хором. Ей-богу… я больше… этого не вынесу! — Ее душили слезы, но она не расплакалась, а вскочила на ноги, зажгла свет и взяла одну из картин, стоявших у стены.

— А теперь я покажу тебе мои картины, — весело сказала она. — Вот эта — последняя. Отца поджаривают в аду. Здорово похоже, как по-твоему? А вот это — я с кочережкой.

II

Серые диагонали дождя секли мертвую, раскисшую лужайку. Увидев это, Бэрден тихонько простонал и сказал:

— Разумеется, я буду баллотироваться опять. Я чувствую себя отлично.

Его сердце болезненно трепыхалось в груди, между ним и Сэмом Бирманом повисла дождевая завеса из черных точек; истерия, холодно подумал он, и завеса исчезла. Он уже научился справляться со многими фокусами, которые его мозг выделывал с восприимчивой плотью, все больше и больше напоминавшей бомбу замедленного действия, которая должна была взорваться в определенный момент, — и нет никакой возможности вынуть взрыватель. С каждой секундой он приближался к концу, и он надеялся и боялся, что конец этот будет ничто. Надеялся потому, что «ничто» — это ничто, и в нем нет ничего плохого. Боялся потому, что в «ничто» нет и ничего хорошего. Он желал альтернативы, втайне желал чего-то человечески определенного, а потому ранее случайные порывы к самоутверждению стали у него своего рода одержимостью. Но ни один из известных наркотиков цивилизации не помогал. Христианство было скомпрометировано в его глазах баптистскими проповедниками и иезуитским политиканством. Попытки обратиться в индуизм были тщетны: индусом нужно родиться. Он изучал своего любимца Платона, но тот мало утешал его. А доводы Сократа относительно природы и нетленности душ казались ему особенно натянутыми. Он сам за плату доказал бы все это гораздо лучше. Ему больше импонировала суровость Эсхилла. «Мужайтесь, ведь страдание скоротечно, когда оно достигает предела». Это еще куда ни шло. Раз счастье так пресловуто недолговечно, такой же мимолетной должна быть и его тень — боль. Но когда страдание кончается, что тогда? «Люди ищут бога, а кто ищет, тот находит его». Тут холодная проницательность Эсхилла дала осечку. Заглянув в преисподнюю, поэт отпрянул и сказал в свое оправдание, что ответ на этот вопрос — сам пройденный путь. Если это так, я уже почти конченый человек и нашел ответ, сам не зная об этом, и в таком случае это мне уже ни к чему. От созерцания дождя и «ничто» он вернулся к жизни и политике, к Сэму Бирману, давнему рупору своих идей.

— Я вижу, у вас совсем нет конкурентов. Да и в масштабе всей страны нынешний год должен быть благоприятным для вас, демократов, особенно теперь, после переизбрания президента. Разумеется, вам придется повоевать и на первичных выборах.

— Теперь мне постоянно приходится это делать. — Вплоть до прошлых выборов ни один из собратьев Бэрдена по партии не осмеливался бросить ему вызов, так как он был наиболее прославленным сыном своего штата. Но теперь полчища молодых не прочь были захватить его место.

И в конечном счете кому-то суждено было это сделать. Но пока что он цепко удерживал добычу, честно взятую с боя.

— Вы не думаете, что Клей выступит против вас на первичных выборах.

Бэрдена это позабавило.

— Никогда!

— Почему вы так в этом уверены? — Сэм пристально изучал его печальными глазами.

— В политике я ни в чем не уверен. — Бэрден почувствовал, как в нем поднимается раздражение. Он сделал глубокий вдох и медленно выдохнул, чтобы снять уже знакомое ему напряжение. — Но, между нами говоря, Клей метит на место Момбергера, а не на мое. Это больше похоже на правду, не так ли? Джессу придет пора переизбраться в пятьдесят втором году. К тому времени Клей уже шесть лет пробудет членом палаты представителей. Он приобретет политическую известность — сейчас ее у него нет, но она ему совершенно необходима. Никто не может попасть в сенат просто так, ниоткуда. Человек должен что-то собою представлять. — Произнеся эти слова, Бэрден со всей прямотой спросил себя, что он-то собою представлял, когда впервые встретился с избирателями, — никому не известный молодой адвокат, хотевший стать президентом. Ответ был: не бог весть что. Но шли годы, он работал над собой и в конце концов действительно стал тем, за кого его принимали (несмотря на единственное грехопадение), — это был максимум того, на что может рассчитывать человек при политическом строе, где единственный непростительный грех — говорить опасную правду. «Лицемерие — наш щит, бездействие — наш меч», — заметил он как-то в кулуарах под смех своих коллег: они прекрасно поняли, что он хотел сказать. Он очень скоро сообразил, что для того, чтобы сотворить в сенате добро, надо сперва сделать вид, что тобою руководят чисто эгоистические побуждения, ибо творить добро ради самого добра возбуждало подозрение. Многие искренне ненавидели миссис Рузвельт, считая, что она начисто лишена эгоизма. В конечном счете она преуспела лишь потому, что сенаторы, которым она была антипатична, решили, что в глубине души она непревзойденный Макиавелли, использующий общественные средства на то, чтобы привлечь всех босяков под знамена Рузвельта. После того как ее признали своекорыстной, даже она была способна время от времени творить чудеса в конгрессе.

— Во всяком случае, теперь никто не точит на вас зубы, как в прошлый раз. Помните тех калифорнийских япошек? — Сэм печально покачал головой, вспоминая. — Это была ошибка.

— Но я был прав. — Бэрден нарушил собственное правило никогда не подпускать добродетель в разговор с глазу на глаз.

— Правота еще никому не завоевывала голосов.

— Это верно. Вы полагаете, мне следовало бы совершить весной поездку по штату, напомнить о себе?

— Да. Вы так долго были сенатором, что новое поколение избирателей понятия не имеет, кто вы такой, а старые думают, что вы уже умерли.

Бэрден ничем не выдал своего беспокойства.

— Это меня не удивляет. Последнее время я был не особенно деятелен. Мне недостает… — он сделал глубокий вдох, прежде чем произнести ненавистное, новое для него слово: —… рекламы.

Сэм кивнул:

— Это верно. Теперь все не так, как прежде. Теперь вдобавок к радио и кинохронике появилось телевидение, а журналы читают даже в провинции. То ли дело, когда избиратели читали только одну газету — нашу газету. Это, несомненно, принесло вред! В данный момент Клей самый популярный человек в штате, и все благодаря этим журналам и кинохронике, а теперь, говорят, о нем собираются ставить фильм в Голливуде! Словно он какой-нибудь сержант Йорк[88]. Уму непостижимо!

— Да, на него тратят уйму денег, — бесстрастно заметил Бэрден, радуясь, что ему никогда не придется бороться с Клеем на первичных выборах. Клей дал ему это понять в предвыборную кампанию 1946 года, когда Бэрден представлял его всему округу, особенно в маленьких сельскохозяйственных городках, где у Бэрдена были сильные позиции, а на Клея смотрели с недоверием. Ходит ли он в церковь? Пьет ли он? Правда ли, что его жена сумасшедшая? Бэрден осторожно усыпил все подозрения. Больше того, в доверительных беседах с представителями религиозных кругов он подробно рассказывал о трагической болезни Инид, чем вызвал немалое сочувствие к блестяще одаренному молодому герою, которому суждено оставаться женатым, но без жены до конца дней своей душевнобольной супруги.

В ту ночь, ожидая первых сведений о результатах голосования в отеле «Санфлауэр» в главном городе округа, Бэрден сказал:

— Ты должен одержать блестящую победу.

Клей согласился:

— Но я никогда не забуду того, что обязан всем этим вам. — И он проникновенными, сыновними глазами посмотрел на Бэрдена.

Бэрден смешался: искренность всегда обезоруживала его.

— Ты больше обязан Блэзу. Себе самому. Тому, что ты сделал на фронте.

Но Клей отрицательно покачал головой:

— Все это стало возможным лишь благодаря тому, что я столько лет проработал с вами… Что я наблюдал вас изнутри, постигал хитрую механику дела. В этом вся суть. — Затем Клей дал понять, что, если все сложится удачно, на выборах 1952 года он намерен пойти выше. На этот счет он с предельной откровенностью заявил:

— Я в любое время поддержу вас по любому вопросу точно так же, как вы поддержали меня. — В ту ночь Клей побил своего противника из республиканской партии, собрав самое внушительное большинство голосов за всю историю округа.

Так был заключен союз. С тех пор прошло четыре года, но по-прежнему молодой член палаты представителей и старый сенатор были связаны сердечными узами, и, хотя отношения отца и сына сменились на отношения благодарного ученика и почитаемого учителя, это их вполне устраивало. Бэрден даже счел возможным раскрыть перед учеником ряд приемов, сокращавших путь к власти сквозь сомкнутые дисциплиной ряды иерархии в палате представителей, которая в этом отношении была так не похожа на расхлябанный и даже анархичный сенат, где коллега Бэрдена Джесс Момбергер враждебно следил за ростом новой политической силы в его штате и думал над тем, каким способом можно ее сдержать. Но сдержать ее было невозможно, потому что источником этой силы был Лавровый дом, откуда без конца текли деньги и реклама. Даже сам Бэрден временами уставал от вечного вопроса: «Какое впечатление произвел на вас Клей Овербэри, когда вы впервые встретились с ним?» Даже Сэм (его Сэм), и тот потратил большую часть дня, рассуждая о Клее. Но это было неизбежно, поскольку «юный стервец пользуется в Нью-Йорке большей известностью, чем у себя на родине», как недавно заметил младший сенатор старшему. «Штату отнюдь не повредит иметь знаменитость в конгрессе», — ответил старший сенатор. «Мне-то что до нашего проклятого штата», — огрызнулся младший.

Голос Китти положил конец интервью.

— Она уже здесь. Здесь! — Так оно и было на самом деле. Диана появилась на веранде в сопровождении матери и Питера Сэнфорда.

— Он встретил меня на вокзале.

Она радостно поцеловала отца и поздоровалась с Сэмом. Тот быстро пожал всем руки и отбыл.

— Ну, не красотка ли она! — воскликнула Китти, с невинным удовольствием обнимая дочь, и Бэрден с ней согласился. Даже в сумрачном свете ноябрьского дня Диана рдела щеками, загоревшими под солнцем пустыни.

— Ни дать ни взять индеанка. Это у нее от Бэрдена. В нем есть индейская кровь, только он стыдится в этом признаться.

Эту утку никто не принял всерьез. Один из дядьев Бэрдена был женат на индеанке из племени осаджей, но этим и ограничивалось все родство Бэрдена с индейцами. Однако за последние годы внутренний голос Китти стал отражать настроения ума не только ослабшего, но и начавшего проявлять склонность к мелодраме. Временами она просто пугала Бэрдена своими внезапными откровениями, будто бы повсюду, куда ни ступи, творятся убийства, будто кровосмесительство стало в порядке вещей и никто уже не рожает детей в законном браке.

В продуваемой сквозняками столовой они сели у нового камина, и это несколько успокоило Бэрдена. Диана рассказала им о Неваде.

— Мы жили там в хижинах, ели жесткую говядину и увертывались от гремучек и похотливых ковбоев.

— Диана! — Глаза Китти светились от радости.

— Не бойся, мама. Я избежала и тех и других. Но вот многие дамы пали жертвой ковбоев. Бедняжки! Они всегда плакали, если не о прошлом, так о будущем. Ковбои хоть на время заняли их. Так или иначе, я научилась играть в бридж и прочла «Воспитание чувств» по-французски, медленно, от корки до корки.

— Теперь ты свободна. — Хотя холодноват ость Дианы всегда действовала на Бэрдена освежающе, он иногда спрашивал себя, холодноватость это или холодность. Насколько он знал, с тех пор, как она пережила разрыв с Клеем, ничто больше не волновало ее, и это был нехороший признак, так как за последние несколько лет они ни разу не поговорили друг с другом по душам. Он понимал, что Диана возненавидела Билли Торна, но ни разу не слышал это от нее самой и потому был лишен удовольствия сознавать, что может напомнить ей (хотя он никогда не сделал бы этого), что с самого начала был прав. Но прав или не прав, ее брак теперь дело прошлого.

— Где Билли? — спросила Китти. — Я не видела его целую вечность.

— Не знаю. — Диана повернулась к Питеру. — Где мой бывший муж?

— Этого никто не знает. Он ушел от нас в прошлом месяце, обвинив Иниэса Дункана в том, что он орудие буржуазии, очевидно он имел в виду меня. Он вышел из редакции без пальто и шляпы. Мы бережно их храним, быть может, тебе захочется иметь сувенир.

— Нет, спасибо. — Диана потянулась, как кошка. — Хорошо быть свободной, правда?

Бэрден сказал, что очень рад видеть ее счастливой. Но при этом он смотрел на Питера, который, улыбаясь, молодым Буддой восседал перед огнем. Если у Питера интрижка с Дианой, стал бы Билли Торн и дальше сотрудничать с ним? Скорее всего, нет, но, в конце концов, пути юных для него неисповедимы. Похоже, они не видят в прелюбодеянии ничего страшного, при условии, что партнеры достаточно «взрослы». Где-то на краю сознания Бэрдена свершался общественный переворот, и, хотя в глубине души он не одобрял его, ему, в сущности, было совершенно безразлично, что делают другие — но только не Диана. Замужем за Питером Диана была бы богата, у нее было бы имя. А Питер, человек без претензий и незначительный, был бы хорошим зятем для говоруна-политика. Бэрден неоднократно ловил себя на том, что делится с Питером мыслями, которые никогда бы не поведал своему сверстнику. Что-то в манере этого молодого человека заставляло его открывать перед ним свои истинные чувства. При этом он ни на минуту не смешивал вежливость Питера с его искренней заинтересованностью. Но Питера Сэнфорда как личность ему почему-то хотелось убедить, а потому, подстрекаемый этим улыбающимся бесстрастием, он поверял ему тайны, которые тот, несомненно, выдавал или, что еще хуже, забывал. Но это не имело значения.

— Я с интересом прочел вашу статью о Хиросиме. Очень речисто изложено.

— Вы в самом деле прочли ее? — Питер взглянул на него с неподдельным удивлением.

— Я всегда читаю ваш журнал.

— Когда ему грозит кондрашка, — заметила Диана.

— Мне вовсе не нравится, как он выглядит, — подхватила ее мать. — У него слишком красное лицо. И это нездоровая краснота, это означает, что у него будет удар, и тогда мне придется помирать голодной смертью, потому что в банке у нас ни гроша, а по страхованию что там получишь.

Чувствуя приближение этого последнего удара, Бэрден возвысил голос, чтобы если не сдержать, то по крайней мере перебросить мост через клокочущий поток сознания Китти.

— Это верно. Когда я читаю Иниэса Дункана, у меня всегда повышается давление.

Китти умолкла и счастливо улыбнулась своей воссоединенной семье. Диана взглянула на мать с такой ненавистью, что та приняла ее за любовь. Она взяла руку дочери и крепко сжала ее.

Питер попытался выправить положение.

— Иниэс теперь живет в Нью-Йорке и, по-моему, почти не пишет о политике. В данный момент он предпочитает расправляться с поэтами.

— Его отсутствие скажется, — просветлев, отозвался Бэрдэн. — Но теперь вы сами начали писать. Это ваша первая статья, так ведь?

Питер смешался. Он застенчив, отметил про себя Бэрден и продолжал преследовать свою жертву.

— Вы собираетесь писать еще?

— Если будет спрос. — Питер взглянул на Диану, словно ожидая услышать от нее отрицательный ответ.

— Спрос будет! Он хорошо пишет, правда, папа?

— Да, внушительно и без воплей, не то что мистер Дункан. Для него обычный тон — нравственное неистовство.

— Но мы и живем в неистовое время, — мягко заметил Питер.

— Все времена неистовы, — категорически заявил Бэрден. — Но вам действительно кажется, что мы не имели права сбрасывать атомную бомбу на Японию?

— «Кажется» — не то слово. Я в самом деле так думаю. Нам следовало бы просто продемонстрировать бомбу в действии, ну, скажем, отшибить верхушку Фудзиямы или сделать что-нибудь еще столь же впечатляющее, и они бы капитулировали. Незачем было разрушать два города.

— Интересно.

Бэрдену и в самом деле было интересно. Расщепление атома ошеломило его, как и всех других. Стало ясно, что миру уже не бывать таким, как прежде, но хорошо это или плохо — все зависит от твоего темперамента. Поскольку он был пессимист, он легко представлял себе атомные грибы, шквалы огня, радиоактивный пепел, а в перспективе — опустошенную планету, слепым глазом сверкающую в лучах солнца. Но все же он спросил:

— А какая разница, в моральном плане, между одной бомбой и несколькими тысячами, которые все равно пришлось бы сбросить?

— Разница в том, что изобретение и демонстрация в действии одной такой бомбы давали нам возможность покончить с войной, что мы и сделали. Но при этом в угоду военным мы уничтожили двести тысяч гражданского населения — вот на это-то мы и не имели права.

Бэрдену были известны все эти аргументы. Его интересовала вдруг прорвавшаяся в Питере страстность. Куда делась та отрешенность, которая и привлекала, и озадачивала Бэрдена. Это хорошо, что у молодого человека есть что-то свое за душой, но, с другой стороны, печально было думать, что его второй зять может оказаться таким же ярым фанатиком, как и первый.

— Вам, наверное, есть что сказать, — пробормотал Бэрден.

К его облегчению, Питер рассмеялся:

— Боюсь, что мне нечего сказать, но есть что добавить.

— И он-таки добавил, — сказала Диана. — Питер будет сила, дайте только ему раскачаться. Он должен писать о политике в каждый номер.

— И притом его некому остановить, — заметил юный Вольтер. — Ведь он сам издатель журнала.

— К тому же мы пользуемся успехом. Мы остаемся при своих. Никакого дефицита. Айрин очень довольна.

Тут Питер принялся описывать Диане состоявшиеся недавно похороны Сэмюеля Блока, который неожиданно умер в Джерси-сити на заседании правления.

— Ему следовало бы поставить памятник, — сказал Питер, — и назвать его могилой Неизвестного супруга.

Бэрден рассказал, как вела себя на похоронах Айрин. Она заявила, что мистер Блок всегда был приверженцем епископальной церкви; его родные пришли в ужас и отказались присутствовать на похоронах, чего она и добивалась. Она стояла в черном одна в готической часовне Национального собора и с царственно-величавым видом принимала соболезнования. Но, увидев Бэрдена, порывисто обняла его и прижалась щекой к его щеке. «Что со мной будет?» — прорыдала она в его ухо. Чувствуя устремленные на них взгляды, он как мог выпутался из ее объятий и пообещал вскоре ее навестить.

— Надо полагать, теперь ты выйдешь за Питера, — сказала Китти, вдруг отпуская руку Дианы. — Он стал ужасно толстый, но все равно он богатый, и ты будешь обеспечена.

Диана убежала из комнаты, Питер подтянул живот. Китти повернулась к нему:

— Я знала, что ты придешь, и испекла сегодня утром пирог. Ореховый, тот самый, который ты любишь. Хочешь попробовать?

— Я не хочу есть, — ответил Питер дрожащим от раздражения голосом.

— Но ведь он всегда хотел есть, — вслух размышляла Китти. — Уж не заболел ли ты? Наверное, слишком плотно позавтракал. Я бы на месте Дианы посадила его на диету. После свадьбы, конечно.

— Свадьбы не предвидится, миссис Дэй. — Питер решил нарушить домашний обычай воздерживаться от комментариев к откровениям Китти.

— Свадьбы? — Она с удивлением поглядела на него. — Какой свадьбы?

Бэрден поспешил успокоить Питера и утихомирить Китти. Как раз такой муж и нужен Диане, думал он, выполняя свою дипломатическую миссию. Ведь Диана в самом деле окажется без гроша, когда он умрет, хотя он вовсе не торопится немедленно отбыть в мир иной — нет, это произойдет не раньше, чем он устроит ее будущее и сам будет переизбран.

III

Гарольд открыл дверь.

— Входи! — Он произнес это громким повелительным голосом, словно хотел запугать Клея или произвести впечатление на каких-то людей, которых тот еще не видел. Пропустив Клея в маленькую прихожую, Гарольд закрыл дверь и запер ее на засов. — Они там, — быстро прошептал он. — Оба. Прости, что я втянул тебя в это дело. Мне просто некому было больше позвонить.

— Ничего, — успокоил его Клей. — Я с ними справлюсь. — Стараясь ничем не выдать своей нервозности, Клей прошел за Гарольдом в столовую из стекла и стали с видом на Рок-Крик-парк; дом был новый, один из первых, выстроенных после войны, когда старый город из красного кирпича и мрамора стал поглощаться стеклом и бетоном. Расплавленный песок одержал победу над тесаным камнем. Даже Клей, которому обычно нравилось все новое, испытывал нечто вроде тоски по прошлому.

Когда он вошел, те двое встали. Один был приземистый коротышка, у него было круглое лицо и нос кнопкой. Другой был высокий и тонкий, и только его огромный живот явно предназначался для толстого, но был по ошибке приставлен к тощему.

— Вот конгрессмен Овербэри, — сказал Гарольд. Мужчины переглянулись; они явно замялись и не знали, как быть, когда Клей машинально, по обычной у всех политических деятелей привычке протянул им руку, а затем быстро отдернул ее.

— Как я понимаю, вышло какое-то недоразумение. — Клей стал посреди комнаты, готовый броситься в атаку.

— Совершенно верно, сэр, — ответил коротышка обманчиво-вежливым тоном. Клей знал этот тип людей и приготовился к худшему. — Ваш друг мистер Гриффитс совершил серьезное правонарушение по статье двадцать два одиннадцать-двенадцать «А» Уголовного кодекса округа Колумбия.

— Ваше удостоверение. — Голос Клея звучал резко. Их надо вынуждать к обороне.

— Удостоверение? — Тощий-толстый произнес это слово таким тоном, словно ему нанесли оскорбление.

Клей щелкнул пальцами коротышке, который стоял ближе к нему.

— Ваше удостоверение, — холодно повторил он.

— Извольте, сэр. — Коротышка был вежлив и абсолютно спокоен. Он вытащил бумажник и протянул Клею свое удостоверение; его напарник сделал то же самое. Клей достал из кармана записную книжку и не торопясь переписал в нее имена и номера удостоверений двух служащих отряда окружной полиции нравов.

— Очевидно, вы захотите ознакомиться с моим удостоверением, — начал он, но коротышка перебил его:

— Нет, я узнал вас, конгрессмен. По фотографиям.

— Хорошо. — Голос Клея звучал монотонно. Он взглянул на Гарольда, который нервно топтался за диваном, словно готовый в любой момент укрыться за ним в случае, если противник откроет огонь. Ярко-красная ссадина на его скуле начала наливаться синевой. — Зачем надо было избивать его? — спросил Клей.

— Он оказал сопротивление при аресте, — бесцветным голосом сказал высокий, словно для занесения в протокол.

— Затеял драку, так что ли? — Ну что ж, Гарольд малый задиристый. Как раз чтобы задать работу двум полицейским вдвое здоровее его… — Это было в общественном месте?

— Да, сэр, мужской туалет Капитолийского театра. В час сорок семь пополудни.

— Свидетели?

— Только мы двое, конгрессмен. — Коротышка позволил себе едва заметную улыбку.

— Итак, после того как правонарушение было совершено…

— Статья двадцать два одиннадцать-двенадцать «А».

— Знаю… Вы избили его?

— Он оказал сопротивление при аресте, и мы были вынуждены применить силу. — Тощий-толстый выступал в роли официального историка и главного свидетеля неблагопристойных действий своего сотоварища.

— Затем, вместо того чтобы взять его на заметку, вы пришли сюда. Так?

— Нам казалось, — сказал коротышка своим мягким, даже несколько женственным голосом, — что, поскольку мистер Гриффитс является таким известным журналистом, следует тем или иным образом уладить это дело. Вот почему мы позволили ему позвонить вам.

— Гарольд, это ты приблизился к этому человеку или он приблизился к тебе?

— Он первый заговорил со мной. Он пошел за мной… в то место, где это произошло.

— Ты хочешь сказать, что он первый сделал тебе предложение?

— Да. — Гарольд несколько раз прокашлялся. — Да. он первый.

— Дело было не так, сэр, и мой коллега подтвердит это. Мистер Гриффитс сам сделал мне предложение. Он сперва спросил, нет ли у меня огня, и я, конечно, дал ему прикурить, а потом я прошел в вышеозначенную комнату отдыха, и он пошел за мной следом и совершил правонарушение по статье двадцать два одиннадцать-двенадцать, что и было должным образом засвидетельствовано.

— А зачем вы-то болтались в Капитолийском театре? Что вы там делали?

— Извините, сэр, мы не болтались. Мы находились при исполнении служебных обязанностей. Администрация театра просила нас заглянуть к ним, так как личность, о которой идет речь, показалась им подозрительной. В театре, знаете ли, бывают школьники, особенно по уик-эндам.

— Мистер Гриффитс только что сказал, что предложение сделали вы. В таком случае речь идет о завлечении, а это противозаконно.

— Это он так утверждает, а мы утверждаем обратное. — Коротышка был благодушно спокоен. Им нечего было бояться.

— Сколько раз к вам подходили с предложениями в прошлом году?

— Около семидесяти раз, сэр.

— И вы никогда не делали предложения первым?

— Нет, сэр.

— Семьдесят раз незнакомые люди хотели вступить с вами в сексуальную связь. Объясняете ли вы это своей привлекательностью?

Коротышка невольно нахмурился:

— Я объясняю это тем, что мне приказано следить за местами, где могут совершаться подобные вещи, только и всего.

— И эти вещи всегда совершаются, особенно с вами?

— Это моя работа, сэр.

— Так вот что, мистер Онзлоу. — Клей твердо запомнил имя полицейского на будущее. — То, что вы не взяли мистера Гриффитса на заметку, а предпочли препроводить его домой и вызвать по телефону его друга, наводит меня на мысль, что ни вы, ни ваш коллега не хотите неприятностей с газетами, не говоря уже о мистере Сэнфорде. Вы решили, при известных обстоятельствах обо всем этом можно забыть.

Полисмены переглянулись. Ответил тощий-толстый:

— Нет, нельзя. То, что произошло между ним и нас… между им и нами, — противозаконно. А мы все обязаны соблюдать и охранять закон, и вы не можете с этим не согласиться, конгрессмен. Но нам кажется, что такому известному человеку, как мистер Гриффитс… и с такими связями… — жест в сторону Клея, — что такому человеку, как мистер Гриффитс, не следует пятнать свою репутацию, ведь это, можно сказать, будет на ней несмываемым пятном и может доставлять неудобства его работодателю… и его друзьям… особенно тем из них, которые постоянно на виду у общественности.

— Сколько? — отрывисто спросил Клей. Гарольд за диваном, все время растиравший лицо, опустил руки по швам и стал по стойке смирно.

— Две тысячи, — сказал коротышка.

Клей снял трубку с телефонного аппарата и набрал номер коммутатора. Когда ему ответили, он сказал:

— Полицию.

Тощий-тонкий двинулся на него, готовый пустить в ход кулаки.

— Что вы хотите сделать?

— Пожаловаться на запугивание, шантаж, вымогательство.

Крик Гарольда:

— Клей, не надо!

— Это вы так утверждаете, но мы утверждаем иное, — сказал коротышка. Но угроза, которую он хотел выразить, была сведена на нет внезапным падением голоса на слове «иное».

— А вот увидите, что мне поверят больше, чем вам, мистер Онзлоу. И вам, мистер Говер. — Голос в трубке произнес: «Полицейское управление», и Клей ответил: «Полиция нравов».

— Можно подумать, вы большая шишка, конгрессмен, — начал тощий-толстый.

— Да, я большая шишка, мистер Говер, в чем вы сейчас убедитесь. — Голос в трубке произнес: «Полиция нравов», и Клей сказал: «Говорит конгрессмен…» — но Говер быстрым движением отсоединил телефон. Он стоял к Клею так близко, что тот чуял затхлый запах пудры на его лице и запах пива в его дыхании.

Осознав их физическое превосходство, Клей спросил спокойно и негромко:

— Вам что, жить надоело?

— Это у вас, дядя, мозги набекрень стали, а не у нас.

Клей вдруг схватил полисмена за плечи, стремительным движением, словно дверь, крутанул его справа налево и проскочил на середину комнаты, где коротышка уже ждал его, засучив рукава.

— Ничто не может помешать нам сказать, что вас мы тоже застукали, мистер Большая шишка, — произнес тощий-толстый за спиной Клея. В его хриплом голосе по-прежнему звучала угроза, и тогда Клей обратился к тому, что был послабее.

— Вы неглупый человек, мистер Онзлоу. Вы увидели возможность заработать на оплошности мистера Гриффитса, и я не осуждаю вас за это. Мне не жалко денег, и, я уверен, мистеру Гриффитсу тоже не жалко, но, к сожалению, у нас нет гарантии, что, раз он начнет платить, вы не станете требовать еще и еще. Разумеется, я понимаю, что в данный момент вы, возможно, и не помышляете о том, чтобы снова насесть на мистера Гриффитса, но вот подкатит рождество, к тому времени вы поистратитесь, и тогда вы скажете себе: «А не наведаться ли нам к мистеру Гриффитсу?» — Клей говорил быстро, но внятно, сознавая, что детектив со смышлеными глазами внимательно слушает его. — Так вот, в интересах Гарольда я не допущу этого. И в ваших собственных интересах тоже. В конце концов, шантаж опасное дело, особенно если о нем знает третье лицо, которому ничто не грозит. А в данном случае такое третье лицо есть. Это я. Это означает, что вам грозит не меньшая опасность, чем Гарольду: стоит мне сказать слово вашему начальнику — и вам, джентльмены, уже никогда больше не устроиться на работу здесь в городе, а я не премину сказать это слово, пусть даже имя Гарольда получит сомнительную огласку при разбирательстве. Он это переживет. А вот вы не переживете. Так вот, мистер Онзлоу и мистер… э-э… Говер, я предлагаю забыть все, что случилось, и больше не вспоминать об этом.

— Ну, а предположим, что мы не забудем? Предположим, мы…

Клей жестом заставил тощего-толстого замолчать.

— Если вы сию же минуту не уберетесь отсюда, я звоню… — Клей приберегал это оружие на самый конец. Перед тем как выехать к Гарольду, он узнал не только имя главы отдела полиции нравов, но и его прозвище, а также некоторые другие полезные подробности. И теперь пустил их в ход, сделав вид, что состоит с ним в приятельских отношениях. При этом он отступил назад к телефону, не спуская глаз с коротышки — слабого звена, которое уже порвалось.

— Ну что ж… — сказал тот тоненьким голосом. — Ну что ж… — Он осекся.

Клей вежливо ждал, положив руку на трубку телефона, наслаждаясь битвой. Но бой уже закончился. Тощий-толстый взял шляпу и, не сказав ни слова, вышел из комнаты. Агент-провокатор последовал за ним с бессмысленной улыбкой на лице, спеша догнать своего коллегу.

Когда хлопнула входная дверь, Гарольд без сил опустился на диван. Казалось, еще немного — и он разрыдается.

— Идиот проклятый! — Отвращение, которое вызвала в Клее эта история, наконец-то прорвалось наружу. Он осыпал Гарольда градом ругательств, и тот безропотно сносил их с поникшей головой.

Когда Клей выговорился до конца, Гарольд сказал:

— Я бы ни за что не стал впутывать тебя в это дело. Очень виноват перед тобой. Но я никак не мог доискаться Блэза, и после него только ты один из всех моих знакомых мог справиться с ними…

— Ты мог бы вызвать адвоката.

— Как можно такое доверить адвокату, совершенно незнакомому человеку?

— Ах, вот что, мне такое можно доверить! — вновь вскипел Клей.

— Я не думал, что ты… Ну, разумеется, тебе это неприятно, но…

— Тебе казалось, что я об этом догадываюсь?

— Примерно так. Ведь, в конце концов, я хорошо помог тебе там, на фронте. Я говорю о своих статьях.

— Я не нуждаюсь в поучениях. Я помню, кому и за что я должен. — Голос Клея звучал резко. В сущности говоря, политика была искусством аккуратно расплачиваться с долгами, и Клей был отличным счетоводом. Отныне Гарольд у него в неоплатном долгу. Подумав об этом, он сменил праведный гнев на добродушие.

— Так или иначе, я не хочу ничего знать о твоей личной жизни. Так что забудь об этом. Но, — не мог удержаться он, — не забывай о том, что ты живешь в одном из самых грязных городов нашей страны, в городе, где все тайно и явно подстерегают друг друга и создают прецеденты, чтобы использовать их в будущем.

— Я сделал глупость, — сказал Гарольд.

— Да, ты сделал глупость, — великодушно подтвердил Клей.

Гарольд внезапно принял свой обычный тон:

— Ты-то никогда не влипнешь со своими проклятыми девками!

— Я имею дело только с девками не моложе двадцати одного года, я опускаю шторы, запираю дверь и пользуюсь противозачаточными средствами.

— Тогда как их мужья…

— Я имею дело только со вдовами.

— И с Элизабет Уотресс.

Она ждала его в вестибюле отеля «Шорэм» среди плакатов и знамен, которыми радостно отмечалось избрание тридцать третьего американского президента. Клей направился к ней через вестибюль, она вскочила на ноги, и, как всегда, когда они некоторое время не виделись, он заметил сияющую сосредоточенность ее улыбающегося лица и ее глаза, в которых, как ни странно, не отражалось ничего, кроме блестящей черноты. Он быстро и целомудренно поцеловал ее в щеку. В конце концов, он женатый человек, а в вестибюле полно людей, которые его знают.

— Он здесь! — Элизабет была вне себя от восторга. — Президент только что прибыл! Все кричали ему «ура!», это было так здорово! Я не знала, сделать мне реверанс или нет. Мне хотелось. Сейчас он в танцевальном зале. Почему ты опоздал?

— Дела, что же еще? — Он взял ее под руку, и они направились в танцевальный зал, где губернатор со Среднего Запада с щедростью демократа и экстравагантностью республиканца принимал президента, который скоро должен был быть торжественно введен в должность.

У входа в танцевальный зал Клей задержался и чуть помедлил, пока шатавшиеся поблизости фоторепортеры не узнали его. Обычно все делалось в два счета, но сейчас, когда в зале был президент, едва ли можно было ожидать, чтобы газетчики проявили сколько-нибудь значительный интерес к одному из пятисот членов конгресса, какой бы характерной внешностью он ни обладал, как бы доблестно ни сражался на фронте, какую бы роскошную подругу ни привел с собой. Но в конце концов фоторепортеры и газетчики сгрудились вокруг.

Клей одних знал по имени и делал вид, что узнает других. Элизабет вцепилась в его руку с выражением притворного ужаса пополам с восторгом. Как-то раз она открылась ему, что больше всего ей хочется быть кинозвездой, из того чисто практического соображения, что если кто любит быть в центре всеобщего внимания (а она чистосердечно призналась, что ей очень хочется быть красивой женщиной, привлекательной для мужчин), то этого можно добиться, став кинозвездой, потому что только кинозвезды вызывают к себе всеобщий интерес. Даже сам президент не может соперничать со славой и сексуальной притягательностью искусно разрекламированной кинозвезды.

Клей с этим не согласился. Он не понимал, почему нельзя представлять публике политического деятеля, пусть даже такую традиционно скучную фигуру, как президент, на манер кинозвезды. «Но много ли у нас политиков, которые выглядят, как ты! — возразила она. — И так же молоды! И герои!» Клей рассмеялся. «Да, ты все расставила по своим местам». Он умолчал о том, что именно эти принципы взяли на вооружение Блэз и рекламная фирма, нанятая культивировать знаменитость Клея в тенистых кулуарах палаты представителей. Эксплуатировалось все: его молодость (залог будущего величия), его солдатское прошлое (о его приключениях на фронте сейчас ставился фильм), его внешняя привлекательность (всякий раз, когда он появлялся на людях, девицы начинали шумно аплодировать по подсказке фоторепортеров). Но Клей знал, что от постоянного повторения ложь становится правдой. Теперь девицы шли к нему косяками и без принуждения со стороны: им достаточно было знать, что раз другие реагируют на него таким образом, то и они должны. И в довершение всего он удостоился высшей рыцарской почести — холодного оскорбления от председателя палаты: «Мне всегда нравится смотреть, как говорит этот молодой человек».

Блэз решил, что ближайшие несколько лет Клея следует представлять публике не только как юного идеалиста, но и как альтернативу обычному типу политического деятеля. Клей согласился, полагая, что он и вправду отличается от обычных политиков, хотя сознавал, что с реальными свершениями у него слабовато. Он по большей части голосовал за увеличение военных расходов, со священным ужасом наблюдая за хищной Советской империей, угрожавшей подчинить своему господству Европу и превратить так называемую «холодную войну» в горячую. В палате он постарался завести себе столько друзей, сколько позволяло его завидное положение. Все считали само собой разумеющимся, что он скоро двинется дальше. Но когда и куда — этого не знал никто, включая и самого Клея. При желании он мог бы стать губернатором своего штата, но он не стремился на эту неблагодарную должность, где пришлось бы по большей части торговаться из-за строительных подрядов с законодателями штата, как правило подкупленными.

Оставалось лишь одно место — сенат. Но он поклялся не выставлять своей кандидатуры против Бэрдена на выборах 1950 года. С другой стороны, до 1952 года, казалось, была целая вечность, и перспектива провести еще четыре года в палате представителей его не радовала. Несмотря на свою легендарную молодость, он не считал себя молодым. Точнее говоря, через четыре года ему будет сорок два, и если ему суждено сделать чудо-карьеру в буквальном смысле этого слова, то к тому времени он должен совершить что-нибудь выдающееся как политик, а это было невозможно для члена палаты представителей, не имеющего старшинства и положенной при этом награды — представительства в какой-нибудь комиссии. Итак, он «вращался», выжидал и старался втереться в доверие к президенту.

— Рад вас видеть, Клей! — Президент был розовый от волнения, в ярком свете прожекторов кинохроники его редкие седые волосы сверкали, как металл, а толстые стекла очков чудовищно увеличивали маленькие пронзительные глазки.

— Рад вас видеть, господин президент! — Клей сердечно тискал руку своего партийного лидера. — Вы получили мое письмо?

Но ухмыляющимся президентом уже завладел хозяин, принимавший его как губернатор. Большего и не полагается конгрессмену, пробывшему в палате представителей всего два срока, раздраженно подумал Клей; одна минута с владыкой — и посылай-ка побыстрее фотографию в свой родной штат.

— А ведь он такой… сексапильный! — воскликнула Элизабет в восторге от того, что ей довелось поздороваться за руку с президентом.

— Сексапильный! Господи боже, ты с ума сошла! Да ведь это же президент.

— Вот-вот, о нем-то я и говорю, — спокойно ответила Элизабет. Клей рассмеялся. Не многие девушки так прямодушны. С Элизабет ему почти всегда было хорошо. Как на смех, их роман начался в застрявшем лифте нового многоквартирного дома. С тех пор они часто встречались, и если беспорядочность его связей и расстраивала ее (он был откровенен с ней, в разумных пределах конечно), то, во всяком случае, она старалась ничем не выдать свою ревность. Между тем она была ему весьма полезна, ибо через многочисленных Шэттаков и Уотрессов она знала буквально всех во внешнем мире, иначе говоря — в городе Нью-Йорке.

Однажды они на машине отправились на уик-энд в Саутгемптон — был канун Дня труда, — и там, в старом доме, принадлежавшем ее дяде Огдену Уотрессу, Клей три дня пил джин с тоником (а не виски с содовой), играл в теннис на травяном (а не земляном) корте и завтракал в клубе на берегу овального пруда, где гомон голосов непрестанно сменяющихся светловолосых ребятишек заглушал разговор об уровне цен на бирже (а не о политике). Элизабет служила ему прекрасным осведомителем как в финансовых вопросах («О, у него должны быть деньги, ведь у нее деньги есть, а она демократка»), так и при выяснении родственных отношений («Глэдис была его второй женой, стало быть, Тони единокровный брат Джина, а Глэдис-младшая их сводная сестра»).

Подобно антропологу, устанавливающему связь между собой и другой расой, Клей изучал ньюйоркцев, пытаясь определить, чем они отличаются от вашингтонцев. Во-первых, они были не так шумливы. Они были сдержанны в своих ответах и почти никогда не развивали бурной общительности, наигранной или неподдельной. Но одно в них было самым поразительным: они не верили и даже не делали вид, будто верят, что мудрость глубоко коренится в обыкновенном человеке; в Вашингтоне не верить в народ было бы ересью. В конце концов, разве не народ посылал в столицу своих отцов, дедов, дядьев? При всей своей аристократической тупости Милисент Смит Кархарт могла взахлеб рассказывать о том, как некий плебей на свой необычный лад высказал истину, до которой совершенно неспособны были дойти люди, заплатившие немалые деньги за свое образование и жившие «непростой» жизнью. Однако в клубе «Рэкет» обыкновенного человека не почитали, в клубе «Никерборкер» о нем почти не упоминали, а у «Брука» он вообще не был известен.

И хотя пренебрежительное отношение ньюйоркцев к народу и тревожило Клея (ведь, в конце концов, его собственная карьера всецело зиждилась на праве простаков участвовать в выборах), он все же с удовольствием слушал, как дядюшка Огден (по утверждению Элизабет, банковский гений) поливал грязью избирателей, которые навязали сперва демонического Рузвельта, а потом эту посредственность Трумэна республике, «которой, видите ли, с самого начала не суждено было стать демократией». Однако, несмотря на все нытье ньюйоркцев, Клей с беспокойством сознавал, что в глубине души они не принимают политиков всерьез. Между выборами они смотрели на своего ставленника Дьюи не иначе как с презрением, и то, что они каждые четыре года поддерживали его, было скорее результатом их страха перед народом, чем проявлением восторженной приверженности кандидату, который рано или поздно предаст священные деньги немногих и предпочтет им голоса профанов, составляющих большинство. Их уже не раз так нагревали. На свое счастье, Клей был настолько известен, что располагал к себе даже тех, кто немедленно обратился бы в бегство при одном только приближении конгрессмена с Запада. И уж конечно, он от всей души помогал тем, кто в погоне за золотом рвался в лабиринты конгресса. В конце концов, все тянутся к человеку на взлете. А он действительно был на взлете. Вот ведь и президент, проходя, намеренно приостановился, чтобы репортеры могли запечатлеть его расположение к конгрессмену Овербэри.

— Старик Гарри не очень-то балует вас своим вниманием, а? — прозвучал в ушах Клея знакомый скребучий голос. Он принадлежал Билли Торну. Набравшись сладких коктейлей, Билли жевал черенок вишни.

— Привет, Билли. — Клей попытался проскочить мимо него.

— Вы, наверное, меня не помните, мисс Уотресс, но мы с вами уже встречались…

— Нет, что-то не припоминаю, — пробормотала Элизабет голосом, в котором за гулкой медью слышалась флейта. Она судорожно сжала руку Клея и, помогая, подтолкнула его вперед. К сожалению, в результате этого маневра они оказались припертыми к длинному столу.

Однако Клей, невзирая на то, что они попали в ловушку, не выказывал признаков нетерпения. В политике каждый должен быть доволен собой.

— Чем вы сейчас занимаетесь? — спросил он с таким видом, словно жаждал узнать ответ. Элизабет крепко сжимала его руку, и могло показаться, что она хочет оказать ему моральную поддержку, но, взглянув на нее краешком глаза, он увидел, что ее внимание всецело поглощено приземистой фигурой президента, который, ухмыляясь, пожимал в пятне света протянутые к нему руки.

— Собираюсь работать на него, — Билли кивнул в сторону президента.

— Да как же вы сможете? — Это было неожиданно, но не немыслимо.

— Почему нет?

— Как бы вам не помешало ваше… э-э… радикальное прошлое.

— С этим покончено. — Билли распирало от предвкушения власти. Перенеся тяжесть тела на деревянную ногу, он раскачивался с боку на бок, как спятивший метроном. — После первого января я рассчитываю быть в Белом доме.

— Ну что же, будем надеяться, ваше вступление в должность не потребует одобрения сената. — Непреднамеренная злоба задевает сильнее всего. Клей тотчас же пожалел о своей грубости.

Метроном щелкнул и остановился.

— К счастью, я теперь не завишу от моего бывшего тестя. А вы?

— Блэз весьма полезный человек. — Клей не преминул улыбнуться. — Мы с ним в дружеских отношениях.

— Да, это все знают.

Многозначительно подчеркнутый тон, каким Билли произнес эту фразу, возымел свое действие. Интересно, что говорят люди на самом деле о нем и о Блэзе, подумал Клей, как это часто с ним бывало. До войны темой сплетен вашингтонцев почти всецело было прелюбодеяние. Эта тема была неисчерпаемо разнообразна, и до тех пор, пока те, о ком шла речь, сохраняли приличия, их не особенно осуждали. Но хотя приличия и поныне соблюдались с довоенной предосторожностью, особенно теми, чья жизнь протекала на виду у публики, сплетни личного свойства стали злостными, как никогда. Война, фрейдизм, популярные романы открыли множество непонятных пороков, о которых раньше и не подозревали. Пощады не было никому, даже самой Милисент Смит Кархарт: ее давняя дружба с Люси Шэттак вдруг показалась всем в высшей степени подозрительной, и все подробно обсуждали, что у них: да или нет, и если да, то что именно? Так или иначе, теперь считалось само собой разумеющимся, что человек представляет собой нечто как раз обратное тому, чем он кажется.

— Ах, Клей!.. Клей! — Айрин Блок схватила его своими длинными пальцами. — Какой ужас!

Айрин повернулась к Элизабет, и та в испуге попятилась: неужели это о ней речь? Айрин повела вокруг взглядом и лишь вскользь задержалась на Билли Торне. Он был не в счет. Одной рукой она повисла на Клее, другой притянула к себе Элизабет.

— Я услышала это по радио, в машине. Только что на пути сюда. Что случилось? Вы знаете, как у них там, на радио: просто объявят без всяких подробностей. Mais quelle désastre[89].

— Что же вы услышали по радио? — осторожно спросил Клей. При этих его словах глаза Айрин расширились, и она еще ближе притянула к себе Элизабет. Таков был обычай ее единоплеменниц делить общее горе в грозные времена.

— Как? Вы не знаете? — В каждом ее слове звучало удивление и восхищение. — Вы и вправду ничего не слышали? — Она взглянула сперва на одного, потом на другого, вне себя от восторга, что на ее долю выпало сыграть роль посланца судьбы. — Тогда понятно, почему вы здесь, на приеме. То-то я удивилась.

Лицо Клея обдало жаром, голова закружилась. Вот сейчас ему скажут.

— Ее больше нет, — сказала Айрин Блок, и по ее пепельно-белым щекам потекли слезы. — Инид нет больше в живых.

IV

— Я признаю, что это был мой недосмотр, и не уклоняюсь от ответственности. — Трижды на протяжении часа доктор Полэс повторил эту фразу, и каждый раз, к крайнему раздражению Питера, вместо «ответственность» у него выходило «отвевственность». Задерживаясь мыслями на таких мелочах, он не впускал в свое сознание «это в высшей степени трагическое происшествие», как опять-таки гласила одна из формулировок доктора Полэса.

Они собрались в библиотеке. Несмотря на холодный день, камина не затопили. Портрет Аарона Бэрра на темной панели, со свежеподправленным левым глазом, представлял Инид на семейном совете.

Доктор Полэс, принесший мрачную весть, сидел в кресле Блэза. Фредерика, в пестром твидовом костюме, являвшем прямую противоположность трауру, выглядела весьма загадочно. Блэз сидел на скамье перед камином, подперев подбородок сплетенными руками. Клей глядел в окно на ряд елей, выстроившихся словно пешки перед началом игры. Питер наблюдал за всеми со своего места в кожаном кресле у двери.

Доктор Полэс рассказывал. Он то и дело прикладывал к губам платок, и это выглядело нелепо, ибо губы у него были сухие, зато щеки блестели от пота.

— Не понимаю, как я мог забыть. Я никогда не забывал. Во всяком случае, прежде. Ни разу за все те годы, что я держу клинику. А вот на этот раз забыл. Оставил ключи в машине. Конечно, мне не может служить оправданием то, что я очень устал, скорее от хозяйственных дел, чем морально, — оговорился он, и на его лице промелькнуло его обычное выражение — этакая смесь елея с властностью, — словно напоминание самому себе о том, кем он был в то утро и скоро станет вновь, как только вырвется из Лаврового дома, из рук его свирепого владыки.

— Это случилось в полдень, за тридцать минут… да, как раз за полчаса до ленча. — Питера передернуло как от слова «ленч», так и от мысли, что собою представлял этот ленч. — Она была наверху вместе с женой почти до одиннадцати, они говорили об искусстве… это их… это была их излюбленная тема, когда они бывали вместе, моя жена, видите ли, училась на искусствоведа в Луизиане, и ей так нравились картины миссис Овербэри. Они были очень близки. Так вот, они были вдвоем в атлие… — Всем потребовалось время, чтобы разобрать, что он сказал, так он произнес слово «ателье». — …почти до одиннадцати, когда миссис Овербэри сказала, что ей хочется прилечь перед ленчем, и миссис Полэс сказала: «Ну, конечно, милая», — и оставила ее в ателье. Затем, насколько мы можем восстановить ход событий, миссис Овербэри собрала свои вещи и завернула их в кусок холста, того самого, на котором она писала. По вполне понятным причинам мы не позволяем держать в комнатах чемоданы. Ну, а затем, часов в двенадцать, она вышла из дома и прошла к моей машине…

— У вас что, нет охраны? Некому следить за тем, кто куда идет? — Голос Блэза звучал сварливо, но по выражению его лица Питер видел, что все это так, пустые угрозы.

— Вам отлично известно, мистер Сэнфорд, что у нас нет охраны, скажем, как в тюрьме, или в том смысле, что наши пациенты буйные или склонны к побегу… Нет, они не таковы, и тут мы проводим тщательный отбор. Они в душевном расстройстве, это так, они даже способны на небольшие… эксцессы, но они не буйные. Так что наше заведение не тюрьма, пусть даже некоторые и предпочли бы, чтобы оно было тюрьмой.

Браво, Полэс. Питер повернулся и посмотрел на отца. Тот вдруг застыл, словно окаменел, хотел что-то сказать, но передумал и резко прикрыл руками рот и подбородок. Что касается Клея, то он глядел теперь на доктора, и лицо его выражало удовлетворение. Питер не взялся бы сказать, что происходит в душе Клея. Он приехал последним, объяснив, что новость застала его на приеме. Первые несколько минут он явно нервничал, но затем, заразившись настроением остальных, стал безучастным и даже как будто безмятежным. Потрясение еще не сменилось горем, и все они были как боги, наблюдающие смерть с вершины, открытой всем ветрам.

— Но у нас, конечно, есть сиделки и другой обслуживающий персонал, и в некотором смысле наши пациенты всегда находятся под надзором. Но в тот день… — Он нахмурился и промокнул платком рот. Питеру показалось, что он услышал скрежет, как от соприкосновения двух шершавых поверхностей. — Случилось так, что миссис Полос ушла в новое крыло дома, а я занимался сложными хозяйственными делами, и как раз в этот момент миссис Овербэри села в мою машину и уехала.

Клей неожиданно насторожился:

— Если вы никогда раньше не оставляли ключи в машине, как она могла узнать, что именно в этот раз вы их оставили, — ведь она заранее собрала вещи?

— Видите ли, конгрессмен… — Титул был произнесен подчеркнуто звучно, нараспев, с замирающей интонацией южанина, и вызвал в памяти образ старого конгресса — традиционного щита его народа против враждебного Севера. — Я уже думал над этим и подробно расспросил на этот счет жену и моих служащих. Выяснилось, что последнее время миссис Овербэри каждое утро прохаживалась перед главным зданием, где я ставлю машину, и, таким образом, уже задним числом, становится ясно, что она действительно ждала случая, когда я по рассеянности оставлю ключи в машине.

— Но как было дело сегодня? — Голос Клея, внезапно ставший жестким, стер память о старом конгрессе. Он олицетворял новый порядок, требующий точности и нетерпеливый. В его голосе — Питер уже неоднократно замечал это — интонации уроженца Запада начинали звучать всякий раз, как он говорил о своем штате или обсуждал положение дел в палате представителей, словно своим произношением хотел напомнить себе и другим, что и в действительности он является тем, кем его называют, — представителем.

Клей приступил к Полэсу с допросом — безжалостный инквизитор и горюющий муж. Но, уж конечно, он не горюет, с горечью подумал Питер. В тусклом осеннем свете волосы Клея казались не светлыми, а седыми, и Питеру вдруг представилось, каким он будет лет через двадцать: с волевым лицом, благообразный — президент. В этом не было ничего невозможного. Ну, а пока что: могла Инид увидеть ключи до того, как пошла к себе в комнату собирать вещи? Да, пожалуй, сэр. Возможно, сэр. Ничего другого председатель комиссии палаты представителей не смог выжать из уклончивого свидетеля, но этого было достаточно, чтобы оправдать бряцанье орудиями пытки со стороны инквизитора. Остальная часть допроса прошла очень просто.

— Она выехала на магистральное шоссе еще до часа дня. Она шла на очень большой скорости, потому что, когда это случилось, она была уже далеко к югу от Ричмонда.

Когда это случилось. Питер видел перед собой шоссе, видел крутой поворот между высокими соснами. Светило яркое и холодное солнце; он слышал запах смолы. Как раз за поворотом был перекресток, невидимый автомобилистам, едущим с севера, и вовсе неинтересный этому автомобилисту у который хотел только одного — как можно скорее достичь мексиканской границы. Питер беспомощно наблюдал как старый грузовик с двумя коровами в кузове медленно выезжал на шоссе с изрытого колеями проселка. На шоссе никого не было, когда фермер стал выруливать на правую сторону. Как раз в эту минуту Инид вылетела из-за поворота со скоростью восемьдесят миль в час.

Поставь на этом точку, сказал себе Питер. Начни правку. Инид резко берет влево — она спаслась, она не врезалась в грузовик с отвратительным глухим треском, не разбила вдребезги грузовик и самое себя.

— Водитель… фермер… получил сотрясение мозга, но теперь в сознании и выживет. Обе коровы убиты, и пострадавшей стороне должна быть выплачена компенсация в размере общей суммы потерянного имущества. Естественно, я поручил юристам со всей тщательностью просмотреть статью об ответственности, по которой…

Первый раз за все время рассказа Фредерика прервала Полэса:

— Она была пьяна?

Доктор Полос ответил не сразу. На его подбородке, словно слеза, повисла капля пота. Он кивнул:

— Содержание алгоколя в моче — восемнадцать процентов. Она, должно быть, остановилась где-то по дороге и…

Теперь все равно, подумал Питер и закрыл глаза, веки его были сухи, как губы доктора Полэса. Он вновь и вновь повторял про себя: «Теперь все равно» — фразу, которая — он это знал — будет звучать у него в ушах много недель подряд. Нет, не все равно, с яростью подумал он и открыл глаза. Они убили ее, как того и хотели. Он повернулся к Клею и увидел, что тот следит за ним: широко раскрытые голубые глаза, ясные, понимающие. Каждый из них читал мысли другого. Нет, теперь действительно все равно.

Семья Сэнфордов и Клей сидели в первом ряду в переполненной церкви. На улице перед церковью собралась толпа — чужие люди, привлеченные если не трагизмом происшедшего, то возможностью скандала. Собратья Блэза по власти явились в церковь утешить его, но из старых друзей Инид — тех блестящих девушек и ребят довоенного времени, которые ездили на танцы в Чеви-Чейс, охотились под Уоррентоном, купались в Рехобот-Бич и напивались в Мидлберге, из той золотой молодежи, вся жизнь которой, насколько помнилось Питеру, проходила под звуки модной джазовой музыки, — пришли лишь очень немногие. Шикарные мальчики в белых парусиновых брюках ухаживали за роскошными девочками в цветастых платьях, и, казалось, стояло вечное лето; но потом упала багряная завеса войны и убила одних, а другие выжили и изменились, женились, постарели, и музыка, которая все звучала и звучала, умолкла — для Инид навсегда.

Все встали и запели: «Господь — твердыня моя и прибежище мое!» Питер присоединился к поющим — все, что угодно, лишь бы не смотреть на гроб, не рисовать в своем воображении, что в нем. Лучше наблюдать живых, как они размышляют о мертвых. Элизабет Уотресс сидела между Милисент Смит Кархарт и своей матерью. Все трое были в черном, они сидели в переднем ряду наискосок от Сэнфордов — вылитые Норны[90]. Один только раз Элизабет взглянула на Клея, но он не ответил ей; он сидел потупив глаза — послушный мальчик, которому сказали, чтобы он не вертелся в церкви. Рядом с ним сидела его дочь, завороженная пышным зрелищем. Время от времени она с любопытством поднимала глаза на бабушку, которая беззвучно плакала под черным покрывалом. Блэз, рассеянный и какой-то отрешенный, дважды ронял книгу псалмов, и Клей дважды поднимал ее и подавал ему.

Но вот священник произнес имя Инид, и Питер вдруг поймал себя на том, что смотрит на гроб. Но ведь крышка гроба — это на самом деле дверь, сказал он себе; медленно, как идиот, он вновь и вновь повторял про себя эту мысль. Дверь. Дверь. Ну, так открой эту дверь, тяжелую, металлическую дверь. Я нашел тебя, Инид. Выходи же. Зачем? Они ни за что не найдут нас здесь. А как же игра? Черт с ней, с игрой. Тут нет воздуха. Мы задохнемся. Ты вся желтая, так ведь? Слава богу, тут хотя бы пусто. Помнишь тех диких индюшек, что привезли из Эйкена? Только откусишь кусок — и уже полон рот дроби! Ну давай же, ты хочешь или нет? Дверь тяжело захлопнулаcь, сперва сдавив, а потом выдавив воздух. Машина врезалась в грузовик.

— «Скажи мне, господи, кончину мою и число дней моих, какое оно, дабы я знал, какой мой век. Вот ты дал мне дни, как пяди, и век мой как никто пред Тобою. Подлинно, совершенная суета всякий человек живущий».

Снаружи черные лимузины вытянулись вереницей на Лафайет-сквер. Гроб уже установили на катафалк, когда Питер вышел на дневной свет и увидел Диану. Она сказала:

— Ах, как это ужасно! — И на это нельзя было ответить иначе как:

— Да, это ужасно.

Небо без солнца; бурая трава; голые деревья, без листьев, без птиц. Холодный ветер метался меж скорбящими. Но Питер не замечал ни примет дня, ни присутствующих; где-то глубоко за впадинами глаз он чувствовал боль, а в груди его нарастало и требовало выражения что-то пронзительно громкое. Когда гроб опустили в свежевырытую яму, мир задернулся пеленой, глаза стала разъедать соль. На его счастье, священник читал заупокойную молитву таким красиво поставленным голосом, что Питер смог легко задушить подымавшийся в нем животный крик.

— «Как цветок, он выходит и опадает; убегает, как тень, и не останавливается».

После погребения Питер, не желая ни с кем разговаривать и не желая, чтобы на него смотрели, откололся от всех и поспешил к своей машине. Возле машины его дожидался какой-то совершенно незнакомый человек.

— Меня зовут Эл Хартшорн. — Питер позволил пожать себе руку. Хартшорн был низок ростом и невиден собой. — Адвокат, — сказал он Питеру. — Друг Инид. Собственно говоря, я собирался вести ее дело о разводе.

— Да, вспоминаю, она говорила что-то об этом… о вас… — Питеру хотелось, чтобы все остальные поспешили и спасли его от неприятного разговора. Но родные и знакомые, присутствовавшие на похоронах, медленно брели в отдалении среди крестов и мраморных ангелов — темная, расползающаяся масса людей.

— Бедная девочка! Когда они запрятали ее в сумасшедший дом, она сказала мне, что только вы один не оставили ее, только вы один.

— Ну, теперь с этим покончено. — Питер хотел быть резким, и это ему удалось.

Адвокат с удивлением взглянул на него:

— А по-моему, нет. Муж-то ее жив.

Питера встряхнула и протрезвила неожиданная жестокость человека, которому следовало бы сказать не больше, чем положено говорить в таких случаях, и пристойно удалиться.

— Да, конечно, он жив.

Невдалеке от них Клей делал вид, что поддерживает Фредерику, которая не нуждалась в поддержке; зато они представляли очень трогательную картину для фоторепортеров, которые были тут как тут, чтобы запечатлеть каждый этап возвышения Клея.

— Вы что, предлагаете убить его и этим отомстить за Инид? — накинулся Питер на адвоката, словно тот был его врагом.

— Но вы согласны, что он убил ее, запрятав в сумасшедший дом?

— Не он один. — Питер посмотрел на Блэза, который давал священнику подробные указания, несомненно устраивая Инид удобную жизнь в епископальном раю.

— Ну, она-то думала, что идею подал Клей, а мистер Сэнфорд только поддержал его.

— Должно быть, она рассказала вам о нас кучу вещей. — Он слишком поздно сообразил, насколько иронически звучит это «должно быть»: не было человека, с которым Инид не обсуждала бы свои самые интимные дела. А уж со своим юристом и возможным спасителем она наверняка была откровенна до конца. Похоже, она и после смерти будет продолжать свое бедокурство.

— Да, у меня такое ощущение, будто я член вашей семьи. — Что она там ему наговорила? Ладно. Я закрою дверь. Воздуху хватит. — Во всяком случае, я уже собрал целое досье на этого конгрессмена.

Перед высоким памятником Клей вытирал дочке глаза. Фоторепортеры, как ошалелые, отталкивали в сторону священника, Блэза, Фредерику. Для чего им еще было приходить на похороны? Питер отвел взгляд в сторону, не в силах снести это зрелище. К тому же с того места, где он стоял, ребенок как-то вдруг, совершенно неожиданно напомнил ему Инид — Инид в миниатюре, сморкающуюся перед памятником Уильяму Кею Роллинзу… и его подобие, несомненно, существует где-то в данный момент, полное жизни и тоже просмаркивающее нос. Семя продолжает жить. А мы? Да или нет? Если да — как это однообразно! Если нет — нет.

— Мы собрали множество доказательств его супружеской неверности. Различные девицы, обычная история, зато великое множество. Он любит развлекаться с двумя девицами одновременно. Пока одна ждет и наблюдает из одной постели, он обрабатывает другую — в другой. А потом…

— Разврат еще никого не лишал голосов избирателей.

— Я в этом не так уверен, — мягко возразил адвокат. — Но мне удалось раскопать кое-что действительно интересное.

— Только не говорите мне ничего про связь между отцом и Клеем. — Питера раздражала сама мысль об этом.

— Нет, ничего подобного. Я всегда говорил Инид, что тут она чуточку перехлестывает.

— Инид была страшная дура. — Питер удивился самому себе.

— В некоторых отношениях — да, — согласился адвокат. — Но ведь мы любили ее, правда? — Вопрос требовал ответа.

Питер избегал смотреть в маленькие блестящие глаза собеседника, они были так похожи на глаза плюшевого мишки, с которым он спал в детстве, пока в один прекрасный день Инид, назло ему, не выбросила мишку в реку.

— Да, мы любили ее. Так что там насчет Клея?

— Я знаю человека, который был с Клеем на Филиппинах. Больше того, этот человек был на месте происшествия, когда заварилась вся эта каша с геройством.

Питер уже понял, к чему идет дело.

— И ваш друг утверждает, что Клей не герой?

Адвокат кивнул.

— Я этому не верю. Должны быть десятки свидетелей того, как Клей вынес солдата из горящего ангара.

— Солдат был мертв к тому времени, когда за него взялись врачи.

— Но Клей все же мог это сделать. Во всяком случае, вы не можете доказать, что он этого не сделал.

— Могу. Видите ли, Клея не было на аэродроме, когда все это случилось.

Ведя дочку за руку, Клей подходил к машине. Питер глядел на своего врага и отказывался поверить, что он не герой. Клей должен быть великим, а потому опасным для республики, иначе их борьба теряет смысл.

Питер потребовал доказательств. По всем сообщениям выходило, что Клей командовал атакой на аэродроме.

— Да, он руководил атакой в том смысле, что он был командир, но фактически он не участвовал в боевых действиях, потому что в то утро поранил себе ногу…

— Поранил себе ногу? Придумайте что-нибудь получше, ради бога.

— Я передаю вам лишь то, что рассказал мне мой друг, он знаком с врачом, который лечил ногу Клею в то время, как шла атака.

— Тогда как же его могли наградить, если он там не был?

— Он был там, уже под конец. Ну, и разумеется, бой вела его часть.

— Если он там был под конец, он все же мог вынести солдата из ангара. — Питер начал проявлять нетерпение. — В конце концов, раз его наградили, должен быть хотя бы один свидетель.

— Совершенно верно, один свидетель был, но только один, — адвокат улыбнулся, — Гарольд Гриффитс.

Загадка разрешилась. Ему следовало бы догадаться обо всем с самого начала.

— Как это сошло им с рук? Ведь каждому должно быть ясно, что это туфта.

— Никто, кроме доктора, не знал наверняка. Во всей той неразберихе Клей мог сделать то, о чем написал мистер Гриффитс. К тому же Клей был любимцем в части. Никто не завидовал, когда его наградили медалью.

— Кроме врача.

— Ну, он-то вообще никому и ничему не завидует. Собственно говоря, он давно забыл всю эту историю, но тут он как-то посмотрел со своими ребятишками кино про Клея и, конечно, вспомнил все, как было. Ему это показалось занятным, и он рассказал моему другу, а тот рассказал мне.

Клей был теперь так близко, что его можно было слышать. Холодный ветер донес его слова.

— Сейчас мы поедем прямо домой, крошка. Не плачь. Вот умная девочка. — Он подошел к ним вплотную.

— Конгрессмен, я Эл Хартшорн. Пришел отдать последнюю дань, — сказал адвокат развязным тоном.

— Спасибо. — Клей подсадил девочку в автомобиль. — Я очень хорошо вас помню, — сказал он, быть может, слишком бесстрастно. Затем повернулся к Питеру: — Ты бы лучше помог своей матушке.

Питер повиновался. Как раз это ему и следовало сделать.

Предыдущая главаГлава 23 из 31Следующая глава