По сигналу «воздушной опасности» в бирхалле застряли двое из постоянных ее посетителей. Это были безобидные пожилые люди из соседних домов, посещавшие «Песочные часы» еще «до всего»: при Веймарской республике.
Луи-Филипп величественным жестом короля, принимающего послов в тронном зале, пригласил клиентов приблизиться и открыл дверцу винного погреба, служившего у нас убежищем.
— Вальтер подаст вам туда пиво и сосиски! — пообещал Филипп, захлопнул дверцу и закрыл ее на задвижку.
— Пока дело дойдет до сосисок — вытаскивай из тира груз! Побыстрее! — Филипп повернул ключ, дверь в тир откинулась на петлях. Я щелкнул выключателем. Мишени пугающе выступили из темноты. Это были новые «фигурные» мишени, раздобытые Филиппом через посредство Клуба криминалистов. Теперь за пользование тиром взималась особая плата, часть которой шла в «криминальную» кассу.
Хотя я их видел каждый день, сейчас мишени снова поразили меня объемностью и живостью красок. Единственный глаз маньяка-убийцы горел злодейским огнем. Янки-бутлегер, казалось, вот-вот задвигает челюстями, жуя резинку, а обыкновенный дьявол разевал рот с красным кружочком десятки, словно дразнил стрелка вечным искушением сатаны…
Из тира вела дверь во двор. Мы вытащили ящик и заложили дверь болтом. Теперь следовало погрузить ящик в пикап, который уже с утра стоял в гараже.
Я сказал, что подгоню его поближе к двери, но Филипп решительно возразил: при воздушной опасности это сразу обратит на себя внимание. Лучше дотащить груз туда. Ящик оказался очень тяжелым. Когда я подумал о том, что в нем, у меня дух захватило. Я готов был тянуть его еще бог знает сколько.
Я взялся за железное ухо с одной стороны, Филипп— с другой, и мы вытащили ящик во двор, словно опустились в банку с чернилами. Не видно было ни черта, но я слишком хорошо знал этот ход вдоль стены к гаражу. Вдруг Филипп сказал: «Давай поставим, проверим, что там, в помещении».
Филипп держал ключ от гаража при себе, но всякий раз проверял, все ли там в порядке, а вернее всего: не забрался ли кто туда, как будто это было так легко. Но при богатом воображении, конечно, можно было допустить, что мы со своим грузом сунемся прямо в зубы засаде.
Я слышал, как Филипп возился с замком, потом дверь с легким шелестом отошла и осталась открытой.
Филипп хорошо знал дело: лишнее открывание-закрывание дверей — лишние звуки!
На этот раз Филипп должен был выбрать: либо зажечь свет, чтобы осмотреть гараж, и тогда прикрыть дверь; либо оставить ее открытой и обследовать гараж на ощупь. Я так и знал, что Филипп предпочтет второе. Он всегда выбирал, что потруднее.
Пока я стоял над ящиком и ждал Филиппа, последовало два мощных удара с воздуха. Фугасы рвались где-то неподалеку, строго на восток от нас. Можно было легко себе представить, какой мы будем иметь вид, если томми вздумается положить еще фугас чуть западнее.
Глаза мои привыкли к темноте, и я стал различать дверь гаража, откуда появился Филипп.
— Потащили дальше, — сказал он.
Когда мы подымали ящик, чтобы поместить его в пикап, я подумал, что с такой начинкой погоню машину в Панков, и мне стало не по себе. Но в конце концов никто, кроме меня, не мог это сделать. В Панкове за руль сядет другой человек, а я вернусь сюда.
— Возьми ключ от машины, — Филипп протянул мне круглый ключ, и я положил его в тот карман, где у меня лежал платочек, вышитый Альбертиной. Это доставило мне то же мимолетное удовольствие, какое я испытал, когда прятал листовки в шмутках старухи.
Филипп отер пот со лба:
— Тяжелые, черт, эти шмайссеры…[13]
Я побежал вперед, чтобы спуститься в погреб, отнести сосиски, но в это время объявили отбой. Мы справились как раз вовремя.
Наши гости вылезли с важным видом, словно занимались в подвале государственными делами. Два невозмутимых старика, видавших виды.
Новый сигнал воздушной опасности загнал в бирхалле несколько человек, они расселись по углам и теперь решили, раз уж очутились тут, выпить пива с солеными палочками.
Это не была одна какая-то компания, а, видимо, случайно оказавшиеся вместе молодые люди и среди них одна женщина. Она мне сразу не понравилась: была развязна и слишком очевидно искала партнера если не на ночь, то на вечер. Среди парней только один отвечал на ее заигрывания, грубовато, но нерешительно. Парни походили на ночных ремонтных рабочих. Женщина была разряжена, как панельная девка.
Их объединила, вероятно, внезапная необходимость укрыться хоть под какой-нибудь крышей.
Конечно, мы с Филиппом сделали ошибку, не закрыв дверь на улицу, и теперь меня мучил вопрос: не заметили ли они чего-нибудь? Это, конечно, было маловероятно, потому что они вошли, когда мы с ящиком уже были во дворе, — это точно, и двор был пуст, когда мы выходили через тир, но — после? Опасение было беспочвенным, и я решил не делиться им с Филиппом.
Когда все разошлись, он подошел ко мне, немного растерянный. Я его таким не видел, хотя бывали у нас моменты…
— Тебе не показалось, что вся эта компания нарочно сюда подброшена? — без обиняков спросил он.
Нет, так прямо я не мог бы ответить.
— Ну, дай бог, чтоб я ошибся! — сказал Филипп. — Принимайся за уборку, пока еще есть время.
Мне так везло, что каждый раз я невольно думал: «Ну, уж сегодня я загремлю». Но не гремел. И на этот раз тоже все обошлось. Я остановил пикап в условном месте на маленькой площади в Панкове, где меня уже поджидал здоровенный детина, которого я знал под именем Раймонда. Он был сварщиком, кажется, у Стиннеса. А раньше — в гамбургских доках.
Отбоя еще не объявляли. Это был уже третий налет, а ночь только началась, но за стеклом пикапа торчал красный пропуск, разрешающий машине двигаться в любое время. А на Раймонде был полицейский мундир. Он был ему тесен, и воротник не застегнулся.
«Моорс!» — по-гамбургски попрощался Раймонд и дал газ. Глядя ему вслед, я подумал, что он даже не обернулся на ящик со шмайссерами.
Я вернулся в бирхалле и доложил Луи-Филиппу, что все в порядке. И пошел спать в комнатушку Макса. Теперь я часто оставался здесь, и постепенно воспоминание о той ночи, когда я узнал историю Малыша, сгладилось, потеряло резкость, как на выцветшей фотографии. Но оно придавало этому месту какую-то особенность.
Здесь я узнал про Малыша, и бирхалле «Песочные часы» открылась мне тоже здесь. Все самое важное в моей жизни было связано с этими стенами, покрытыми старыми, пожелтевшими обоями в букетиках сирени. Но сирень давно «отцвела» на них, а трещины змеились по стенам, как плети высохшего плюща.
Здесь была когда-то спаленка жены Луи-Филиппа. Это ее старинный рукодельный столик стоял в углу. Когда я думал о ней, то представлял ее себе не такой, какую видел на портрете: нежной, молодой женщиной с цветком в волосах, а другой — более энергичной, с упрямо выдвинутым подбородком.
Мне было приятно засыпать под скошенным потолком Максовой комнатушки, сознавая, что я приобщился к жизни, которая шла здесь, за дверями, где песочные часы отмеряли назначенное нам время, напоминая о его необратимости.
«Марта, — говорил я, засыпая. — Марта…» И ничего больше. Что я знал о ней? — ничего. Нет, знал. Я знал о ней очень многое: что я ее люблю.
В то утро я долго спал у себя, на Линденвег.
Услышав звонок, я выглянул в окно и увидел Конрада. Стоял день, самый полдень. Зимнее солнце светило вовсю, но это был опасный свет, какой-то раскрывающий. А может быть, он стал таким в ту минуту, когда я увидел Конрада и тотчас понял, что он принес беду.
Хотя Конрад был по виду спокоен. Только рухнул в кресло как-то тяжело, словно старый человек, которого утомила даже такая лестница, всего в два марша…
— Лемперт выдал Филиппа. А сейчас, возможно, и других… Дай мне выпить чего-нибудь.
Я машинально открыл холодильник, позабыв, что он пуст, и налил Конраду воды из крана. За это время я успел припомнить: фрау Дунц заливалась слезами, когда ее отправляли на трудовую повинность. Но не из-за этого, а оттого, что исчез ее сожитель Лемперт. Исчез непонятным образом.
«Если бы он хоть что-нибудь захватил с собой! — причитала фрау Дунц, — ведь он знал, где лежат золотые часы мужа. И серебряные ложки. Я бы хоть знала, почему он ушел…»
— Он арестован? — спросил я.
— Нет, зачем же? Профессиональный провокатор. Затем и пристроен к фрау Дунц.
Нет, нет, это не было так безнадежно, так погибельно, как виделось Конраду! Что знал Лемперт? Его на пушечный выстрел не подпускали к делу…
— Не обольщайся, Вальтер. И спеши. Бирхалле наверняка уже обложена со всех сторон. Только ты можешь предупредить Филиппа. Если еще не поздно.
— Иду. — Я механически проверил: закрыт ли газ — и только в эту минуту осознал, что вряд ли возвращусь сюда… — Тебе лучше выйти первым, Конрад.
— Да. — Он обнял меня.
Его слова «Если еще не поздно» прошли как-то мимо меня. Вначале. Когда я вышел из омнибуса, они всплыли, укрупнились и, словно что-то объемное, встали между мной и окружающим. И я ускорил шаг, преодолевая его.
Если бы я не был предупрежден, то ничего бы не заметил. Несмотря на весь свой опыт.
Точильщик со своим колесом и так достаточно намозолил глаза, лавчонка с гофрированной железной шторой ведь существовала спокон веку. А то, что сейчас в ней оказались сразу три покупателя, еще ничего не значило.
Но я уже видел, я уже точно все знал: и про точильщика, и про лавчонку. А яркий дневной свет, раскрывающий и безжалостный, выдавал их. Их — тоже.
Песочные часы стояли. Верхняя колбочка была пуста. И я перевернул их.
В бирхалле еще не начиналось обеденное оживление. Только те двое, спокойные пожилые люди из соседних домов, пили пиво и обсуждали последние известия с фронтов.
— Где же новое оружие, а, Ганс? — спросил один, не ожидая, впрочем, ответа.
Филиппа за стойкой не было, и я прошел во внутреннее помещение. Даже сейчас, без пиджака, в подтяжках и с очками на носу, над разложенными на столе счетами, он выглядел монархом. Какого-нибудь очень бедного, сказочного государства.
Когда я все сказал ему, он немного побледнел и задумался.
— Но ведь Лемперт ничего не знал, — сказал я с надеждой.
— Не обольщайся, — как странно: он повторил слова Конрада. — Он ничего бы не знал, если бы не хотел знать.
Он надел свою повседневную вельветовую куртку с обвисшими карманами. Его широкие брови как сдвинулись при моем появлении, так уж не раздвигались. И выглядели, словно круто посоленные хлебные корочки: так много седых волосков просматривалось в них теперь.
— Я заметил за собой хвост. Сначала думал, что это так… По их системе: на выборку. Но потом убедился: они действуют слишком нахально. Как перед самым концом. Значит, Лемперт…
Я молчал, и он продолжал:
— Конрад знает, что говорит. Пойди спроси, не надо ли им чего-нибудь там, в зале… А потом я их выпровожу. Зачем их путать в дело?
Клиенты заказали еще пива. Когда я подкладывал под кружки картонные подставочки, я прочел на одной из них приказ варить картофель неочищенным — из экономии, а на другой — остерегаться шпионов.
Вернувшись к Филиппу, я увидел, что он аккуратно отложил в сторону счеты и бумаги и тряпочкой, продетой в отверстие шомпола, протирает ствол своего парабеллума. Части его лежали на чистом полотенце, разостланном на столе.
— Ты подал им?
— Да, пиво.
— Еще успеют его выпить. Раньше вечера к нам не сунутся.
— Сейчас темнеет в шесть часов.
— Да, верно.
Мне было тяжело смотреть на Филиппа, и я вышел в «зал».
— В Люстгартене в тот день, подумай только, выступал Тедди, в кинотеатре на Цоо — Вильгельм Пик, — говорил тот, кого назвали Гансом.
«Они совсем старики», — подумалось мне.
Филипп вышел в зал. Он сменил куртку на темный пиджак и выглядел очень представительно, когда объявил:
— Друзья мои, сегодня вечером здесь будет слишком весело. Я не хотел бы, чтобы мои клиенты пострадали из-за того, что десятки лет посещали мою кнайпу…
— Не скромничай, Филипп, — ответил Ганс после паузы, — у тебя настоящее заведение. Что ты скажешь, Гуго?
— Гм. Что скажу? — Гуго не был красноречив, это можно было понять сразу. — Я скажу так: мы ведь не только твои клиенты, Филипп.
Он поднял свою кружку, еще недопитую, и стукнул ею о подставочку с упреждением насчет шпионов.
— Я не уйду отсюда, — добавил он.
— Мы остаемся… — подтвердил Ганс. — Если нам подадут по рюмке чего-нибудь живительного…
— Штейнхегер доппельт! — распорядился Луи-Филипп.
— Яволь! — отозвался я и опрометью бросился выполнять приказ моего короля.
Часы текли. Мы не снимали с наружной двери таблички «Закрыто». Я вышел только на минуту, чтобы перевернуть часы и проверить, что изменилось в обстановке. Оказалось: немногое. В лавке опять трое покупателей, уже других; точильщик исчез, но под фонарем нежничала парочка. Смеркалось.
— Теперь тебе пора, — сказал Филипп. — Уходи, Вальтер.
Меня словно ударили.
— Разве я пришел только затем, чтобы подать гостям выпивку?
— Спокойнее. Я говорю это — амтлих! Ты уйдешь, не подавая виду, что заметил неладное. И завтра придешь сюда, как обычно. Что бы ни случилось, ты должен прийти, словно ничего не подозреваешь.
У меня так дрожали руки, что я никак не мог повесить на обычное место свою белую кельнерскую куртку. Неожиданно я почувствовал, что даже она мне дорога.
Луи-Филипп нетерпеливо поглядывал на меня: скоро ли я уберусь.
А я не мог… Не мог оторваться от него. В эту минуту был он мне ближе всех на свете. Я увидел, что он в самом деле — король. Король маленькой державы, написавшей на своем знамени только два слова: фашизму — нет!
Маленькой достойной державы, выбравшей своей эмблемой песочные часы…
Когда я открывал дверь квартиры, на лестнице возник блоклейтер Шониг.
Мне было не до него, я сказал, что хочу выспаться.
— Ах, Вальтер, как я завидую тому, кто может спать! Я совсем не сплю!
Он стал жаловаться на свои болезни, а я стоял перед дверью, чтобы не пригласить его войти.
Но изменил свое намерение, когда он вдруг сказал:
— О тебе справлялись, Вальтер. Конечно, я дал самые лучшие отзывы. Как же иначе? Ты же был ей как сын…
Он произнес это «ей», словно говорил о самом фюрере.
Я не ожидал такого оборота дела: старуха «играла на меня» даже из своего Дома в Пельтове.
— Зайдите, господин блоклейтер, — пригласил я. — Извините, у меня даже нечего выпить.
Блоклейтер оживился: он действительно был ужасающе одинок. Он ведь не был «звездой», как Альбертина. Это ее свет падал на его хилую фигуру…
— Если вы не против, я сейчас принесу кое-что.
Мы расположились как добрые друзья. А Шониг имел талоны на сверхнормированное питание.
Он немного захмелел после второй рюмки. И теперь я внимательно слушал весь этот бред насчет его жены, которая якобы умерла от тоски по негодной Лени, и все прочее… Слушал потому, что надеялся выудить что-нибудь для себя. Но он сказал только, что устроит меня в самое лучшее место, «не чета вшивой бирхалле».
Впрочем, и этого было достаточно: он знал или догадывался, что моя служба в бирхалле кончилась.
Шониг так и заснул в кресле Альбертины, уронив на грудь голову с заметно увеличившейся зеленоватой плешью, похожей на озерцо в торфяниках.
А я не мог задремать ни на минуту. И ходил туда-сюда по квартире, машинально отмечая то прогнувшуюся половицу, то пятно на обоях — приметы запустения.
И все еще надеялся. Надежда последней оставляет человека… Кто это сказал? Вдруг Филипп каким-то чудом уцелеет!..
Ночь казалась бесконечной, как война. Вечная ночь поглотила город. И бирхалле с песочными часами. И человека с широкими бровями и величественной осанкой, с которым я прожил, как теперь понял, не годы, а целую жизнь.
«Спи, дитя человеческое!» — сказал он однажды. И хотя эти слова относились не ко мне, они остались со мной. Дитя человеческое, я страдал и утешался, страдал и утешался рядом с ним…
Я любил вас, Луи-Филипп. Всегда любил вас. Вы даже не знали этого. Может быть, я сам не знал.
Любил смотреть на вас, когда вы величаво возвышались над стойкой и окидывали свои владения взглядом рассеянным и бдительным одновременно. И, слегка наклонив голову, слушали Франца, и вдруг закатывались смехом, так что посуда звенела на стойке, а вы махали на Франца рукой, не в силах сказать ни слова… Вы были смешливы, как ребенок, мой король! Были?..
Вы не позволили мне остаться с вами до конца. Предпочли мне двух отважных стариков. Наверное, потому, что им легче выскочить из передряги: случайные посетители — так это выглядит…
Медленно, натужно начало сереть за окном. Словно мелкий серый песок сыпался сверху почти незаметно, но до ужаса равномерно, как само Время. И не верилось, что настанет день.
Тоска навалилась на меня. И я вышел на улицу, рискуя нарваться на ночной патруль.
Было еще серо. Маскировочная лампа над дверью лавчонки, однако, уже не горела. И фонарь у бирхалле — тоже, я это сразу заметил. Так же как и разбитые стекла в обоих ее окнах, выходящих на улицу. Я подошел ближе: дверь бирхалле была опечатана. Я посмотрел на красный сургучный кружок, как на старого знакомого.
Песочные часы уцелели: верхняя колба была пуста. Я перевернул их и несколько мгновений смотрел, как пересыпается песок.
Потом я сел на тротуарную тумбу и стал ждать.
Я долго ждал, потому что шупо появлялся точно в девять, к открытию лавчонки. Тот самый инвалид-полицейский, который всегда заходил к нам пропустить рюмку и зажевать ее сухим чаем, чтобы не было запаху.
Я увидел его издали и поспешил навстречу.
— Господин инспектор, — залепетал я, хотя он был обыкновенным шупо, — что случилось с моим хозяином?
Он сам был, видимо, удручен случившимся.
— Самое лучшее для тебя — смотаться отсюда, — сказал он.
— Но где же господин Кранихер? Он остался мне должен за целый месяц.
— Можешь поставить на этом крест, парень! Даже если у него окажутся наследники. Когда туда наконец ворвались, он лежал на полу мертвый. И пистолет в его руке еще не остыл. Перестрелка была что надо!
Не помню, сколько времени я провел безвыходно на Линденвег. Лежал ничком на постели. Не мог примириться, не мог пережить.
У меня не было больше сил для жизни. Так я думал тогда. Не знал, что переживу еще многое.
Одиночество мое было полным и беспросветным. Никто из друзей не мог, не имел права со мной видеться. Меня выпустили из бирхалле — это было ясно— как манок, на который кто-нибудь да прилетит.
Я убедился в этом, когда голод выгнал меня из дому. На коротком отрезке улицы до булочной и колбасной лавки меня сопровождало двое. Когда в сумерки я вышел купить газету, у самой двери стоял и поплевывал в смородинные кусты тип в коротком пальто и с зонтиком под мышкой.
Я сократил свои выходы из дому, потому что неотступное наблюдение доводило меня до бешенства. Кроме того, я боялся встретить знакомого человека, может быть, кого-то из посетителей «Песочных часов», и невольно втянуть его в орбиту наблюдения.
Но, спросив себя, что сделал бы в такой ситуации Вальтер Занг, обыкновенный малый, потерявший место при таких чрезвычайных обстоятельствах, я подумал, что он, наверное, стал бы искать другую службу.
Я начал заходить по объявлениям в разные места, не для того, чтобы действительно устроиться там — об этом я и не помышлял, — а стремясь создать картину нормального поведения Вальтера Занга. Я стремился к этому, потому что где-то, на глубине, у меня теплилась надежда: быть может, я отвяжусь от слежки и пригожусь еще на что-нибудь.
Итак, я заходил во множество заведений, где нуждались в не подлежащем призыву уборщике, официанте, даже грузчике. Всюду требовали рекомендацию хозяина с последнего места работы, но в конце концов я сообразил, что меня может выручить Шониг.
Впервые вспомнив о нем, я удивился, что он ко мне не заходит: не значит ли это, что он боится со мной общаться? В таком случае дело мое плохо. Да и что могло быть хорошего, когда за мной топали, чуть не наступая на пятки!
Вероятно, дело сыска тоже понесло большой урон в людях, потому что в иные дни за мной таскались даже девицы. Одна из них шла за мной вечером по безлюдной улице. Мне было слышно, как стучат ее каблучки по панели. И то, что мирный и приятный для уха стук связывался с такой пакостью, привело меня в ярость.
Я круто повернулся, подскочил к ней — это была длинная, тощая сука с красными глазами — и схватил ее за шиворот:
— Ну, пойдем! Сколько ты берешь?
Она испуганно дернулась и застучала каблучками прочь от меня.
Моя выходка вывела меня из прострации. Я вспомнил, что все это время не заглядывал в почтовый ящик. Среди счетов и призывов к жертвам — такие маленькие плакатики рассовывали по ящикам вместе с почтой — я обнаружил письмо Альбертины.
Она беспокоилась. Она всегда беспокоилась. Это теперь было, вероятно, ее основное занятие. Сейчас — особенно: из ее намеков можно было понять, что — в связи с газетными сообщениями о налетах авиации.
В самом деле, кажется, сильно бомбили, я даже слышал взрывы совсем близко. Но не реагировал на них.
С упоением она сообщала, что живет «как в раю»: в полном покое, среди «приятных старых дам», каждая из них выписывает какую-нибудь газету, а потом они обмениваются. И вяжут для нужд фронта носки, перчатки, наушники и наносники. «Так что связь с нацией не ослабляется».
Конечно, мы переживаем тяжелые времена, но не надо терять надежды и к этому она меня призывает, потому что я молод и дождусь светлых дней. Не возьму ли я маленький отпуск, чтобы посетить ее?..
Действительно, я просто рвался в этот «рай», где старые мегеры читают нацистские газеты и вяжут наносники!
И я подумал с горечью, что ничего другого мне, собственно, не остается.
Повертев в руках конверт, я заметил тщательно замаскированные следы вскрытия письма. Они вовсе не напоминали грубую работу военной цензуры.
Все шло нормальным путем: за мной топали, письма читали. Так… Значит, — ко мне и — мои?
И я тут же написал Альбертине.
Это было письмо Вальтера Занга, молодого, наивного официанта из второразрядной пивной, искренне недоумевающего, в чем мог провиниться его хозяин, всегда аккуратно плативший по счетам и ни разу не нарушивший полицейского часа…
Письмо Вальтера Занга, озабоченного исключительно лишь поисками работы…
Отправляя его, я снова подумал о Шониге: здесь что-то крылось, что-то он знал, мешавшее ему искать, как прежде, моего общества. Да, ясно: он ждет, что меня схватят, и не желает быть свидетелем этого. Он и раньше прятался в кусты. А посылал Альбертину… «Все равно его найдут», — кажется, так она сказала…
Что ж, может быть, и нашли. Но в ту пору еще была возможность удрать за границу.
Странно, что все это время я вовсе не вспоминал о господине Энгельбрехте. А ведь с него, благодаря ему, все для меня началось.
Впервые за эти дни утешительная мысль коснулась меня: я делал, что мог. И если сейчас, на последнем рубеже, погибну, то все-таки не зря же я жил. Останутся другие: не может быть, чтобы все рухнуло!
Впервые, прикованный мыслью только к Филиппу, я подумал, что есть где-то победительный Конрад. И глубоко закопавшийся, влиятельный прокурист известной фирмы — «доктор Зауфер». И Марта…
О ней я подумал тоже впервые за эти дни, боялся даже в мыслях приблизить ее к себе. Да, боялся. Не думал ни о ней, ни об отце и матери. Ни о ком, кого, вероятно, должен буду оставить… «Оставить, оставить…» Как же давно это было: Вердер, танцплощадка среди деревьев, «просто жизнь»… Она не удалась мне, «просто жизнь», и я благодарил судьбу за это.
Ничего не изменилось в моем положении в этот вечер раздумий, и все-таки мне стало легче. Я был готов ко всему, и маузер номер два на боевом взводе лежал во внутреннем кармане моего пиджака. Я перекладывал его в карман пальто, выходя на улицу.
Блуждая по городу в поисках места, которое вряд ли могло мне пригодиться, я увидел многое.
Разрушения уже не могли быть скрыты, они стали глобальными. Газеты все еще трубили о «новом оружии», о «последнем шансе», о «непреклонной воле фюрера к сопротивлению»…
Слово «жертва» стало самым популярным, оно порхало на устах, — его повторяли в очередях и убежищах, оно гремело железом на страницах печати и набатно звенело в речах ораторов. Народ призывали к жертвам, принося в жертву народ.
Черты одичалости проявлялись в толпе, в уличных сценах, в случайных репликах прохожих. Редко кто теперь извинялся, толкнув соседа в омнибусе, чаще всего это был предлог для попреков, ругани, угроз. Разгоралась нелепая ссора с незнакомым человеком, в которую втягивался весь вагон. Я видел, как прилично одетая дама острым локтем отпихнула старуху, чтобы занять ее очередь к лавке. Та завопила, но никто даже не оглянулся.
Картина города изменилась и от того, что, по распоряжению Геббельса, были закрыты почти все увеселительные места, исчезли афиши кабаре и кинотеатров. Вопреки программным заверениям партии, ликвидировали тысячи мелких предприятий, их имущество просто-напросто обращали на нужды войны, а владельцам выплачивали ничтожную компенсацию.
Мало кто теперь нуждался в подсобной силе. Впрочем, и предлагалась она не так уж часто. Вальтер Занг с его хромотой мог оказаться находкой.
Однажды я забрел в район ярмарки, не сразу сообразив, где я. Может быть, оттого, что был вечер, а фонари военного времени кидали совсем скудный свет.
Но невдалеке что-то светилось. Я пошел на этот свет и с глубочайшим изумлением увидел… Лизелотту. Она нисколько не изменилась за эти годы: на ее восковом лице не было ни морщинки, ни пылинки. И улыбка ярмарочной Джоконды — все та же — позвала меня, как будто это была живая женщина, а не восковая кукла. И под ее странным, рассредоточенным взглядом я опустил монету в щель.
Механизм сработал что надо. Лизелотта пошарила рукой на столе перед собой и выбросила картонку…
Мне предстояла женитьба на дочери «благородного иностранного негоцианта», которому не дано было засидеться на этом свете, результатом чего явится крупное наследство!
Я даже не улыбнулся: со мной происходили вещи более удивительные.
И еще как-то в сумерки я очутился на небольшой площади в западной части города. Чем-то знаком показался мне поворот узкой улицы, выбегающей из площади, как ручей из озера. Я последовал ему и узнал вывеску на винном погребке и дверь, окованную железом. Не успев продумать последствий этого шага, я спустился по каменным ступенькам.
К моему удивлению, здесь, как и прошлый раз, оказалось полно. Как будто это было заколдованное место, не подверженное никаким влияниям извне. Стоял обычный гомон уютного заведения, где можно, хотя бы с отрывом соответствующих талонов, толково поесть и даже выпить. Просто не верилось, что в голодном и холодном городе есть такой оазис. Я нашел место в углу, но был тотчас замечен хозяином. Он обратился ко мне, как к старому знакомому:
— Вы давно у нас не были! — Эта обычная формула ресторанного гостеприимства прозвучала пародийно, потому что я был здесь лишь однажды.
Он предложил мне устроиться в свободной нише. Я отказался, сказав, что никого не жду.
— Ваш друг, молодой господин Гогенлоэ, заходил на днях.
— Вот как! — вырвалось у меня.
Хозяин удивился:
— Разве вы не встречаете господина Конрада?
Я вынужден был наскоро придумать, что между нами произошла размолвка, в общем пустяковая.
Он добродушно засмеялся:
— Между такими веселыми молодыми людьми, не подлежащими отправке на фронт, какие могут быть раздоры.
Неужели я еще был похож на веселого прожигателя жизни?
Когда я вышел из погребка, переулок был пустынен, и я почувствовал, что мне вроде чего-то не хватает… Я осторожно огляделся: никого! Прошел до угла, резко обернулся: никого!
Тут мне вспомнилось, что, выходя из дому, я тоже не заметил за собой хвоста. Но подумал, что соглядатай как-то маскируется, а потом не стал присматриваться: я уже привык к этим теням, скользящим за мной, как и они тоже, наверное, привыкли следовать по малозначительным маршрутам Вальтера Занга.
Но их больше не было: ни теней, ни даже тени теней. И по всей вероятности — уже с утра.
Я проделал целый комплекс проверки, боясь ошибиться, не доверяя себе, — так легко в моем положении желаемое принять за действительное! Я предпринял длинный кружной путь домой, несколько раз меняя омнибусы, выходя на остановках «по требованию»…
Ощущение свободы было таким сладким, словно я вышел из тюрьмы.
И вдруг оно погасло: наблюдение снято, потому что меня уже сегодня возьмут.
Да, это безусловно так. Ничем другим нельзя объяснить, почему за мной перестали топать.
Стоял холодный вечер, ветер дул в спину, подгонял меня к моему дому и к моему концу, — я не мог его избежать. И я переложил пистолет в карман пиджака, решив, что пальто сброшу на лестнице.
Когда я вошел во двор и поглядел на окна квартиры, то не поверил своим глазам: на обоих окнах нашего «зала» были опущены черные маскировочные шторы. Этого не было, когда я уходил, готов был голову прозакладывать!
Но не могут же они там, в засаде, палить свет просто для того, чтобы глазеть друг на друга!.. Нет, нет, тут что-то другое! Все опасения мои испарились, и я взлетел по лестнице в самых радужных надеждах…
Но это был Шониг. Всего только Шониг. Правда, какой-то необычный или, вернее, несколько приближенный к тому, прежнему, каким он был когда-то.
В рябеньком пиджаке прежних времен. И охотничья шляпа висела на вешалке. А главное — вид у него был такой, словно «новое оружие» пущено в дело на всех фронтах.
— Извините, Вальтер, что я вошел в квартиру в ваше отсутствие… — начал он торжественно.
— Как вы вошли, господин Шониг?
— Фрау Муймер передала мне свои ключи. Она настоятельно просила, чтобы я немедленно поговорил с вами… А я боялся пропустить ваш приход.
— Вы получили ключи по почте?
— Нет, Вальтер. Я лично говорил с ней. — Он произнес это «лично», словно был на приеме у рейхсминистра.
— Вы ездили в Пельтов?
— Вот именно, дорогой Вальтер, вот именно.
Он произносил свои реплики повышенным тоном, как бы говоря о чем-то важном. И как я понял, для меня — тоже. Дурацкая мысль, что все-таки имеется в виду некая новость в масштабах рейха, заставила меня поежиться…
— Да вы садитесь, Вальтер, — любезно предложил он, точно не я, а он был здесь хозяин. Впрочем, раз старуха дала ему ключи… — Разговор у нас будет дружеский и — дискретный, и поэтому… — Шониг выставил на стол бутылку с мутной жидкостью. — Подарок фрау Муймер, — с умилением произнес он.
Я выказал искреннее удовольствие. Когда я брал из буфета рюмки, мне было совсем спокойно. Я ничего не помнил, ничего не опасался. Тупое равнодушие пришло на смену нервному возбуждению. «А, будь что будет!» — звучало во мне. «Будь что будет!» — прозвенели рюмки, когда мы чокнулись с Шонигом, словно старые друзья после долгой разлуки.
Зелье было приятное на вкус, и, кажется, довольно крепкое. Во всяком случае, сразу ударило мне в голову. Но, как теперь часто со мной случалось, не затуманило ее, а, наоборот, обострило мое восприятие. Я разглядел пристально, словно какое-то насекомое на булавке, это мелкое, лысоватое создание, дитя своего времени, рожденное им и уходящее вместе с ним. Шониг, растерявший свою деловитость и энергию, а может быть, и надежды, был мне почти приятен в своем ничтожестве.
Но какой-то «живой водой» все-таки окропила его Альбертина. Я почувствовал ее действие, когда он приступил к «дискретному» разговору.
За время моего знакомства с Шонигом он становился все менее разговорчив, что я приписывал общему положению. И сейчас с удивлением отмечал некий рецидив.
— Дорогой Вальтер, не скрою: был такой момент, когда я усомнился в вас… Вы знаете, что своей деятельностью на пользу рейха я снискал уважение и даже доверие важных лиц. Не было такой кампании во имя нашей победы, в которую я не внес бы свою лепту…
Шониг говорил как по писаному, и видно было, что самый процесс речи доставляет ему удовлетворение.
— Когда русская пуля выбила меня из седла, она не обратила меня в дорожную пыль: Шониг продолжал действовать на другом поприще. И тут, Вальтер, много, очень много для меня значило сотрудничество с такой выдающейся личностью, как фрау Муймер…
Шониг закатил глаза и вздохнул, — это было смешно и становилось все интереснее.
— Мы мужчины, Вальтер, — неожиданно изрек блоклейтер. — И, как таковые, склонны к преклонению перед женщинами. Если находится достойная преклонения особа. Я такую нашел… Мои чувства к ней чисты и озарены великой целью, которой мы оба служим…
Я увидел, что Шониг обрел свой высокопарный тон и это надолго.
— Но вы сказали, что усомнились во мне, господин блоклейтер. А не в фрау Муймер. Не вернуться ли нам к этому?
— Дорогой Вальтер, я как раз подхожу к цели… Итак, безграничное уважение к личности фрау Муймер пробудило и у меня добрые чувства к вам, Вальтер. — Он посмотрел на меня ласково. — Ведь ОНА относилась к вам, как к родному сыну…
— Именно так, — подтвердил я с воодушевлением.
— Когда она покидала нас, я дал ей слово, что буду наблюдать за вами и окажу моральную поддержку своему молодому другу, если она понадобится.
Вот как! Значит, попечения блоклейтера были организованы! Браво, Альбертина!
— Все шло, на мой взгляд, как надо, и я не имел оснований вмешиваться в вашу жизнь, пока однажды не случилось нечто из ряда вон выходящее…
Мутная жидкость оказала на Шонига свое влияние: по-моему, он вообразил себя приносящим свою исповедь не одному мне, а, по крайней мере, небольшому кругу слушателей, — такие он делал ораторские жесты и разные финты голосом.
— Однажды ко мне обратились облеченные высокой государственной властью господа: «Старый солдат Шониг! — сказали мне. — Деятель на ниве патриотических сборов и всевозможных кампаний! Партайгеноссе Шониг! В течение трех с лишним лет вы живете под одной крышей с неким Вальтером Зангом, услужающим бирхалле „Песочные часы“. Что вы можете сказать об этом молодом человеке?»
Не скрою, Вальтер, я думал не о вас, а о НЕЙ, когда со всей искренностью ответил: «Я всегда считал его весьма достойным молодым человеком. Будь это по-другому, такая особа, как фрау Муймер, известная своей патриотической деятельностью и высокими моральными качествами, не отнеслась бы к нему с материнской заботой, что, как мне хорошо известно, имело место». — «Вот как, — сказали мне, — значит, фрау Муймер проявляла материнскую заботу?» — «Безусловно», — подтвердил я.
«Дело в том, Шониг, что хозяин этой паршивой кнайпы с песочными часами на дверях, как оказалось, — опасный мисмахер. Возможно ли, чтобы ваш хваленый молодой человек, прислуживая в кнайпе в течение трех с лишним лет, не разобрался в обстановке? А если разобрался и не сообщил об этом, не следует ли сделать вывод о его сопричастности?..»
И тут я задумался… Но, Вальтер, задумавшись, я все же не дал себя убедить и ответил: Вальтер Занг — выходец из глухой провинции. Это не тертый-перетертый сын большого города. Ему присуща наивность и некоторая ограниченность деревенского парня. Таково мое мнение. Поэтому я лично допускаю, что он не был в курсе событий в паршивой кнайпе. Так я ответил, но мысленно решил, что не могу взять на себя это дело… На себя — нет! «Мы запросили аттестацию Вальтера Занга с места его рождения», — сказали мне…
Дальше я не слушал Шонига, потому что на этом, собственно, мой интерес к его рассказу кончился… И вообще все кончилось. Я мог быть Вальтером Зангом только до этого момента: до запроса «места рождения»… Того места, где был рожден настоящий Вальтер Занг. Я же переставал быть им и становился неизвестной личностью, иксом… Поскольку ни при каких условиях не назову себя…
Как только я так сказал себе и утвердился в этом твердо, как никогда раньше… Да раньше я просто не думал о таком именно повороте дела! По своему недомыслию… Как только я пришел к этому, и уже знал, с какой стороны грозит мне опасность, и приготовился к ней, — я весь обратился в слух…
Что-то я пропустил, и Шониг продолжал:
— Она, конечно, очень обеспокоилась. «Бедный мальчик, — говорит она, — надо же ему по простоте души попасть в такое ужасное гнездо марксистов, злопыхателей и бог знает кого еще! Которые только и мечтают, чтобы русские варвары смели всю нашу цивилизацию и превратили наши города в глинобитные поселения своих диких казаков…»
Про «глинобитные поселения диких казаков» я уже слышал и потому не удивился, а продолжал следить за извилистым течением рассказа, полагая, что он неизбежно должен вернуться к единственно интересующему меня вопросу: краху моей легенды, легенды Вальтера Занга.
— «Как вы думаете, герр Шониг, — спрашивает она, — нужно ли мне самой выехать в Берлин и заверить этих господ, что мне известен каждый шаг Вальтера? Что это ребенок, сущий ребенок…» Вальтер! Я должен вам сказать, я должен вам сообщить… — голос его дрогнул, — что в этом месте фрау Муймер прослезилась…
Я сам бы прослезился, если бы мимо меня пронесло эту грозу, но веское слово даже такой влиятельной дамы, как фрау Муймер, вряд ли перешибло бы простую справку с места рождения настоящего Вальтера Занга!
— Я сказал ей: «В Берлине сейчас совсем не подходящая для вас обстановка, фрау Муймер. Достаточно, если вы напишете письмо насчет Вальтера, а я его передам. И можете быть спокойны: ведь к нему лично нет претензий. А что есть? Есть сомнения. И вы одна можете их рассеять». Так я сказал, и она согласилась со мной. И даже добавила, что я всегда спокойно и правильно рассматриваю каждое дело.
И она тут же села за стол и стала писать… Она писала очень долго. Сначала — черновик. А потом переписывала. Иногда вздыхала и даже подносила к глазам платок…
А я в это время с другой дамой, которая живет в одной комнате с фрау Муймер, тоже очень достойной, вдовой старшего лейтенанта артиллерии, которого вместе с его орудием разнесло в куски под какой-то станцией Касторная, и еще с двумя дамами, постарше, мы играли в покер. Оказалось, что они все здесь очень любят играть в покер. По маленькой. И хотя у меня дважды сорвался банк, я все время прислушивался, как фрау Муймер пишет и вздыхает, пишет и вздыхает… Ах, Вальтер, она ведь святая женщина, наша фрау Муймер, не правда ли?
Я с жаром подтвердил.
— Пока она кончила свое письмо — оно было не такое длинное, но очень убедительное, она мне дала его прочесть, — эти дамы обыграли меня на семь марок пятьдесят восемь пфеннигов… Знаете, покер — это такая игра… А ведь у меня был «стрит».
— Да, я знаю, господин Шониг. Что же было в этом письме?
— Там, знаете, было так хорошо и детально изложено все, что она мне говорила! Ну, что она знает каждый ваш шаг, что вы добровольно отправились под трудовые знамена… Дважды. А последний раз она просто силой увезла вас с торфоразработок, потому что вы обязательно хотели довести их до конца. И это может подтвердить штандартенфюрер Оке, который привез ее на своем автомобиле в трудовой лагерь, начальник которого Цоппен дал самую лучшую характеристику… И много еще чего.
— Где же это письмо, господин Шониг?
— Как это «где»? Я передал его в собственные руки инспектора, который меня о вас спрашивал. Но он как-то уже потерял интерес к этому делу. Он сказал только, что это письмо он приложит к переписке, но ничего против Вальтера Занга они не имеют, потому что с места его рождения получены справки об отце Вальтера Занга, Петере Занге, как об очень усердном и толковом рабочем, партайгеноссе и сборщике утиля… И о матери, Эльзе Занг, — активной деятельнице Союза домохозяек…
Вторично у меня перехватило дыхание: так вот что означали «железные документы» Вальтера Занга!
Теперь речь Шонига журчала в моих ушах безмятежно, как ручеек:
— «Вы понимаете, господин Шониг, — говорит мне инспектор, — наша обязанность все проверить, и это очень хорошо, что такие люди и партайгеноссен, как вы и фрау Муймер, присматриваетесь к окружающим вас людям». И он пожал мне руку.
И я вышел. И решил сначала все рассказать вам. А потом написать фрау Альбертине, чтобы она не беспокоилась.
— Я вам очень благодарен, господин блоклейтер.
— Это еще не все. Когда фрау Муймер рассказала этим достойным дамам о том, что случилось и как Вальтер потерял место по вине злопыхателей, то вдова артиллериста сказала, что ее зять, то есть муж ее дочери, — они устроили ее в Дом, чтобы она не переживала все эти налеты, — что он работает в качестве брандмайора. И у них там очень много работы, поскольку при каждой воздушной атаке что-нибудь да горит… Им нужны молодые люди, не подлежащие призыву… Эта достойная дама написала записку своему зятю… Если вы к нему обратитесь, он вам найдет работу. Потому что количество пожаров, говорит этот зять, растет в геометрической прогрессии, а пожарных— в арифметической… Что-то в этом духе.
Я снова горячо поблагодарил и взял записку артиллерийской вдовы, адресованную господину Теодору Кальбу, проживающему в собственном доме в районе Ванзее.
…Бутылка была пуста. Блоклейтер — опустошен длинным и эмоционально насыщенным рассказом. Я проводил его домой: протез плохо его слушался в подобные минуты.
Вернувшись к себе, я машинально привел все в порядок и, улегшись, впервые за много времени уснул мертвым сном.
Брандмайор Теодор Кальб высоко ценил в мужчине обыкновенную, без дураков, физическую силу. «Огонь требует очень много воды, а зажигательные бомбы — много специальной смеси. А там, где чего-то надо „очень много“, — нужна сила. Можешь себе представить, — сообщил он доверительно, — прислали мне списанного из части ревматика, который вместе с брандспойтом упал в канализационную канаву и утонул! А? Да это что? Нагнали стариков, которые сыпятся с лестниц как горох. И грудных детей: они же не то что огня — воды боятся! И каждый скорее сам сгорит, чем кого-то вытащит… А мне что надо? Мне главное: блокировать! Блокировать очаг — создать заслон! Действовать синхронно водой, топором и ломом! Наступать на огонь в строю, слушать команду!..» — Теодор так разгорячился, словно кругом нас горело…
Это был коротконогий, плотный господин с черной повязкой на глазу, темпераментный, как испанец. И очень смешным показалось мне, что на голове у него буйно росли огненно-рыжие волосы, словно даже голова его была в пламени.
Я прошел ускоренный курс обучения и стал солдатом огня. Мы были на казарменном положении, но два дня в неделю разрешалось проводить у себя дома.
Я ломал себе голову над тем, как дать знать о своем новом положении Генриху или Конраду. У меня всегда была с ними односторонняя связь.
Не придумав ничего лучшего, я оставил Конраду записку в винном погребке. Я написал, что считаю нашу размолвку несерьезной, — мало ли что бывает между друзьями, когда они малость переберут!.. И назначил ему свидание тут же, через неделю. У меня, впрочем, не было никакой уверенности: он ведь не бывал здесь систематически…
Встреча наша была для меня праздником. И для Конрада — тоже. Но погребок, вероятно, вызывал у него неприятные воспоминания.
— Я бываю здесь по необходимости, — сказал он, — встречаюсь с человеком, который в другое место не пойдет.
И мы перешли в первое попавшееся заведение, где не подавали ничего, кроме гороховой похлебки с микроскопическим кусочком шпика и суррогатного кофе. Но зато играла механическая музыка и можно было говорить обо всем, если сесть рядом и не обращать внимания на Буби Кэт, которая мужским голосом заверяла, что «лишь солдаты, лишь солдаты — настоящие мужчины!».
Здесь Конрад шепнул мне, что Генрих — цел, но доступы к нему очень трудные. Он попробует передать Генриху все, что я вкратце рассказал о себе.
— А ты? Как ты, Конрад?
— У меня все нормально. В каком-то отношении даже стало легче: много полуразрушенных домов… их даже не восстанавливают…
Я не понял, почему ему легче от разрушенных домов, но задавать вопросы не полагалось.
— Ты в самом деле тушишь пожары? — заинтересовался Конрад.
— Конечно. Тушить мы тушим, но потушить — это совсем другое дело!
— Знаешь, тут есть возможности… — задумался Конрад.
— Наверное. Всюду есть возможности, — я не соображал, что именно имеет в виду Конрад.
Мы говорили о том о сем, но вдруг, среди разговора, замолкали. И молча думали об одном и том же.
— Ты ничего не знаешь о Франце?
Конрад слышал, что он жив и работает.
— О, Франц! Это мастер, сколько лет он благополучно развозит в своей тележке по цехам самое-самое… Ты ни разу не был там?.. У бирхалле.
— Нет. Не мог.
А Конрад был:
— Ты знаешь, там ничего уже нет…
— Как ничего?
— Одни развалины. Их даже не убрали. Только оградили. Ни бирхалле, ни лавочки напротив. Ничего.
Мы помолчали.
— Ты все-таки будь осторожен на этих пожарах, Вальтер, — сказал мне на прощанье Конрад.
Как будто то, что он делал, было менее опасным, чем огонь.
В тот день я еле добрался до Линденвег, — очень был измучен. К тому же горящая балка пришибла мне палец на ноге. Борьба с пожарами оказалась бесцельной и никому не нужной затеей. Все было обречено и так. Я скоро убедился, что, подобно мне, никто всерьез ничего не тушит. Но все равно приходилось крутиться в огне и рисковать.
Я завалился в постель и сразу заснул.
Звонок у входной двери, ворвавшийся в тишину квартиры, показался мне пожарным сигналом. Я не сразу сообразил, что я не в казарме.
Конрад? Это было неожиданно и потому — пугающе.
— Что случилось? — спросил я, а то, что «случилось», я увидел по его лицу.
— Убит парень, которого я охранял… Два года я трясся над ним, чтобы он спокойно делал свою музыку… Он был мне как брат… Нет, как сын. Таким сыном можно гордиться! Я таскался за ним с места на место два года… Создал ему условия. Он был у меня в безопасности… Я принял бы любой удар на себя… Убит случайной пулей во время облавы!
Конрад уронил голову на стол и заплакал.
Генрих прислал мне открытку с видом Нового стадиона. Это означало, что он назначил там свидание. Фраза в тексте указывала время встречи.
Я еще не видел этого сооружения, о котором много писали до того, как оно было повреждено бомбежкой. Я не думал, чтобы стадион восстановили: во всяком случае, никаких спортивных действ там не объявляли.
Поехал я омнибусом. Гнилая берлинская зима была в разгаре, но за городом, вероятно, лежал снег: в омнибусе ехала молодежь с лыжами в аккуратных чехлах из пятнистой маскировочной плащ-палатки. Молодежь была совсем зеленая, но все равно им вот-вот выпадало — в маршевую роту, девочкам — во «фляк», зенитную артиллерию или в госпиталь. В последнем случае им повезет: на передовую женщин не отправляли. Вряд ли из соображений гуманизма, а вернее всего — утилитарных: волокуши почему-то мало применялись, тащили раненых на себе.
Мне лезли в голову всякие не относящиеся к делу мысли, и я не отгонял их: так задерживают даже случайного гостя из боязни остаться один на один с воспоминаниями.
Генриха я не видел с разгрома бирхалле. То, что он уцелел, было великим счастьем. Помимо всего, еще и потому, что внушало мысль: значит, все-таки можно уцелеть.
Иногда мне снилось то, что уже было, но с вариациями: Генрих говорил о моих родителях, но каждый раз другое. Однажды он сказал: «Их уже нет». И я проснулся с сильно бьющимся сердцем и долго не мог понять, где я, в этой своей новой комнате с окнами на Кройцберг, по которому беспрерывно шагали солдаты и пели «Лили Марлен». Я переехал сюда после того, как разбомбили Линденвег.
Лыжники вышли вместе со мной на остановке «Новый стадион». Они тотчас зашумели, заспорили и побежали на горку. Старший из них был, вероятно, мой ровесник; может быть, его не взяли по зрению — он носил темные очки. А может быть, очки были защитные.
Я думал о чем угодно, только не о предстоящей встрече: даже не радовался ей. Хотя бездеятельность тяготила меня и ей не виделось конца. Уцелело ли хоть что-нибудь? Или вокруг нас с Генрихом — пустыня?
О Марте я по-прежнему боялся думать: не впускал ее к себе.
Остановившись, я огляделся, стараясь ориентироваться на местности.
Мои усилия дали неожиданный результат: место показалось мне знакомым. Оно наполняло меня тревогой. Что-то крылось за серой громадой стадиона, пустынной и суровой, словно склеп, фамильный склеп для десяти тысяч усопших; за тремя мачтовыми соснами, как сигнал бедствия вздымающими флажки бурой хвои там, в конце асфальтовой дорожки, так энергично взбегающей на пологий холм…
Вдруг я вспомнил. Да, это здесь, в отчаянии, я положил голову на рельсы. Но не ощутил их холода и услышал дальний шум поезда…
Генрих подошел сзади и взял меня под руку. На нем была его отличная шуба, но она уже немного поблекла. Шляпу он держал в руке.
— Здравствуйте, товарищ Генрих!
— Здравствуй, Руди.
Как обычно, как бывало много раз. И все же по-иному…
Он все еще держал меня под руку, и мы пошли вверх по асфальтовой дорожке, которой тогда вовсе не было.
Мы поднимались медленно, но без остановок, как люди, привыкшие много ходить.
Было очень тихо вокруг, и я хорошо услышал его слова, хотя он произнес их шепотом:
— Во время облавы случайной пулей убит радист. Ты примешь рацию.
Конец