Тишка любил эти предвечерние часы, когда пламя в печке-лежанке уже вовсю гудело и когда плита накалялась до такой степени, что на неё можно было бросать тонкие, подсоленные с обеих сторон кружочки истекающей крахмальным соком картошки. Они мгновенно схватывались коричневым налётом загара, а Тишка, чтоб картофельные ломтики не обугливались, переворачивал их ножом, как оладьи на сковороде, и, не допекая, похрустывающими, жгущимися, один за другим отправлял в рот. Это было ни с чем не сравнимое наслаждение.
— Тишка, — не выдерживала мать, — ну что за дурная привычка? Надымил, будто в столовой. Неужели оголодал до такой степени, что и ужина не дождаться?
— Мамка, как ты не понимаешь… Вкусно же, — оправдывался, как всегда, Тишка, и, как всегда, отец заступался за него:
— Мать, а чего тут такого? Нравится человеку — пускай ест…
— Да ведь желудок испортит, сырую ест.
Отец смеялся:
— В сырой витаминов больше.
И Тишка был признателен ему за эту, хоть и пустячную, но поддержку.
Правда, в последнее время отец стал использовать «картофельные» часы для душещипательных бесед и экзаменов. То его ударит в разглагольствования о международной обстановке, то в наставления об охране границ, то в проверку Тишкиных познаний в области математики или русского языка.
Вот тогда Тишка быстрёхонько сворачивал свою кухню и убегал за водой к колодцу, а то ведь отца не переговоришь. Он закончил школу давно, но у него была цепкая память, она сохранила чуть ли не все правила из учебников, какие отцу доводилось держать в руках.
— А ну, Тишка, скажи, когда пишется разделительный твёрдый знак?
Тишка мучился и краснел, зная, что, если он ответит даже и правильно, отца это не остановит, он задаст новый вопрос.
— Так… Так… А какой падеж за каким стоит? Знаешь? Ну, начинаем проверку… Перечисляй… Именительный… Дальше?
— Родительный…
— Правильно. А за ним?
Услышав, что экзаменатор коснулся знакомой для неё темы, из кухни выскакивала мать.
Тишка, да просто же, — начинала она. — Я тебе стишок подскажу, ты сразу все падежи запомнишь.
Отец хмурился, что мать помешала ему, но та не обращала на него никакого внимания:
— Иван родил девчонку — велел тащить пелёнку… — радостно улыбаясь, сообщала она. — По первым буквам никогда не спутаешься: Иван — именительный, родил — родительный, девчонку — дательный…
— Брунда какая-то, — не соглашался отец. — «Иван родил девчонку». Да этого же не может быть… У нас жизненней был стишок… Иван родной, дай Ванюше табаку понюшать.
— Чего-чего? — вздымала мать руки к потолку. — По-ню-шать? Это что за слово такое?
— Да для рифмы же, — сердился отец. — Ванюша — понюшать… Главное-то в первых буквах…
— Ага, — торжествовала мать. — У тебя — в первых, а у меня, выходит, — в последних?
Меж ними начиналась незлобивая, лёгкая перебранка, и Тишка незамеченным выскальзывал на улицу.
— Иван родил девчонку — велел тащить пелёнку, — кричал он обрадованно, полной грудью вбирая в себя морозный воздух. В самом деле, с помощью стишка падежи запомнить нетрудно: именительный, родительный, дательный…
— Иван родной, дай Ванюше табаку понюшать…
Тоже всё очень просто. Но почему отец цепляется за слово «понюшать»? Ведь вполне можно зарифмовать и правильное:
— Иван родной, дай Ванюхе табаку понюхать…
Вот так-то. Тишка даже без помощи Люськи Киселёвой с рифмой справился. Как отцу-то не пришла в голову простая мысль «Ванюшу» переправить на «Ванюху»?
Да, что и говорить, отцовские экзамены — штука полезная. Но всё же без них как-то лучше, спокойнее.
На этот раз отца не было дома, и Тишка расположился у плиты вольготно. Намыл поболе картошки, чтоб хватило и для Славика, если он прибежит домой, пока ночь но протопится. Только вряд ли Славик успеет: они всем классом пилили дрова на пекарне и, Славка хвастался, будут работать до звёзд, раскатают все штабеля, до единого брёвнышка.
Мать гремела посудой на кухне, и дым от подгорающей картошки, судя по всему, до неё ещё не дошёл.
Тишка прямо-таки блаженствовал, похрустывая обжигающими ломтиками.
И в это время его слуха достиг шорох. Кто-то в сенях неуверенно шарил рукой по дверям, отыскивая в темноте скобу. Тишка упустил момент, не перевернул побуревший кружочек, и он вспыхнул синим кольцом огня, начадив облако дыму. Пока Тишка суетливо соскребал с раскалённой плиты нагар, кто-то, закутанный шерстяной шалью, переступил порог и старушечьим голосом спросил:
— Есть кто живой?
Мать на кухне не услышала заданного вопроса, а Тишка боязливо смолчал: старуха была похожа на заморское чудище — ни глаз, ни щёк не было видно, торчал один нос, крючковатый и красный, как петушиный гребень.
Старуха оттянула шаль на подбородок, высвободила рот и уже более внятным голосом спросила:
— Кто в доме живой?
Голос показался- Тишке знакомым.
Мать выскочила из-за кухонной занавески и неузнавающе уставилась на старуху.
— Али, Варя, не признаёшь? — спросила старуха. — Ну, так ведь вырядилась я, как пугало огородное…
Она сняла шаль, и Тишка, почему-то холодея душой, догадался, что эта старуха — с Выселков. Та самая, у которой они с Серёжкой Дресвяниным обедали. Что ей понадобилось в Полежаеве?
— Ой, Агафья Васильевна, — всплеснула руками мать, удивившись такой неожиданной гостье. — Какими судьбами к нам?
— Да вот уезжаю к сыну. — Старуха расстегнула на пальто пуговицы и, вытянув вперёд руки, пошла к печке. — Думала, в дороге замёрзну: совсем кровь не греет.
Она увидела у плиты Тишку:
— А ты чего присмирел? Испугался меня? Знамо дело, я бы и сама себя испугалась…
Тишка понял, что старуха сразу узнала его.
— На охоту в наши края больше не ладитесь? — подмигнула она, снимая с головы шаль.
Мать насторожённо взглянула на Тишку.
— На какую охоту? — тревожно спросила она.
Старуха поняла, что сболтнула лишнее.
— А думаю, Варя, и твои мужики слышали, — снова подмигнув Тишке, выкрутилась она, — на Выселках тетеревов развелось столько, что по утрам и берёз в деревне не видно — всплошную тетеревами улеплены. Как головешки торчат.
Мать облегчённо вздохнула:
— Какие из моих мужиков охотники. И ружья в доме не держим.
Она помогла старухе раздеться.
И Тишка охнул: Агафья Васильевна была в том самом сарафане, который Тишка видел во сне — оборкой выше груди перевязан, на подоле цветы вышиты. Не ромашки, не васильки, конечно, а красные и синие крестики, которые издали можно принять и за кошачьи лапки, и за гвоздички, а если поднапрячь воображение, то и за васильки с ромашками. Тишке подобные превращения легко удаются: он, когда подольше смотрит на небо, из облаков вычленяет и бородатые головы, и всадников на белых конях, и диковинные ковры-самолёты.
Мать хотела увести Агафью Васильевну к столу, но старуха потянулась озябшими руками к горячей плите.
— Подожди, Варя, дай отогреться. Всю душу выморозила за дорогу.
Мать посочувствовала ей:
— Ну-ка, как это ты и решилась? Ведь здесь не близко.
— А ещё дальше поеду, Варя, — натянуто улыбнулась старуха. — Иваново-то — не в соседней деревне, а неизвестно и где.
— Ну, поезд довезёт куда хочешь, а тут своими ногами надо было…
— Пошто ногами? — возгордилась старуха, сразу выпрямившись у плиты. — За мной сын приехал на лошади…
Ни мать, ни Тишка ничего не могли понять.
— Из Иванова, что ли, на лошади?
— Да пошто? — в свою очередь удивилась их бестолковости Агафья Васильевна. — У вас в Полежаеве и брал лошадь… У него ведь тут все мужики дружки да приятели, вместе в школе учились… Да ведь они и с твоим Василием из одного класса. Ты али забыла? Коля и тебя знает.
Мать сконфуженно закивала, но Тишка по её глазам понял, что она не вспомнила старухина сына.
— Ну, он ведь давно уехал из дому, — оправдываясь, сказала мать.
— А семилетку закончил — и укатил. Знамо дело, давно, — старуха попыталась высчитать, когда это произошло, но не смогла и махнула рукой. — Я ещё молодая была. Думаю: пускай едет. Чего я своим деткам поперёк дороги буду стоять: силы есть — и без них проживу. А вот — обессилела.
— Ну, ты, Агафья Васильевна, ещё молодец, — подбодрила её мать. — Смотри-ка, разрумянилась, как невеста.
Старуха и в самом деле порозовела, лицо, переняв жар плиты, играло огнём.
— У печки-то я молодец, — тоскливо усмехнулась она. — А через порог переступлю — и от молодца ничего не останется… Теперь уж какой молодец? Гнилое дерево…
Агафья Васильевна упёрла взгляд в стену и, не мигая, смотрела на неё, словно видела на обоях что-то завораживающее, притягивающее к себе.
— Была бы молодец, так никуда не поехала.
Мать, видно, почувствовала, что о молодце брякнула зря, и, виноватясь, сказала:
— Ну, чего уж, Агафья Васильевна, так казниться? Какая жизнь от людей на отшибе? Не жалей ты своих Выселков. Волки и те в них не станут жить.
— Волки-то как раз и станут… Раньше то у меня, а то у Парасьи-Илюшихи выли под окнами, а теперь на одну её будут тоску нагонять.
К Тишке в эту минуту пришло запоздалое раскаяние, что они с Серёжкой, поужинав тогда у Агафьи Васильевны, порасспрашивав о Фёдоре Кирилловиче Поливанове, не поинтересовались, есть ли у Парасьи дрова, наношено ли воды, побежали быстрее домой, расстроенные, что ничего хорошего не узнали. А Парасья в это время тосковала по людям.
— Так она что, одна? — спросил Тишка.
— Парасья-то? — переспросила старуха. — Охотники не придут, так одна.
Агафья Васильевна оценивающе посмотрела на Тишку и, отводя глаза в сторону, сказала:
— Вообще-то и за ней на будущей неделе приедут. И её тогда увезут.
— Вот и хорошо, — облегчённо вздохнула мать.
— А её куда увезут? — недоверчиво спросил Тишка. — К сыну?
— Ну да, к сыну, — кивнула старуха.
— А в какой город-то?
— Да, кажись, к дочке в Шарью.
— Так к сыну или дочке? — настаивал Тишка.
— Да к сыну, к сыну, я же тебе сказала. — Старуха, выпрямившись, оттолкнулась от печки и пошла к столу, подозрительно глядя себе под ноги. — Что это у вас, Варя, все половицы в опилках? Строитесь, что ли?
Мать засмеялась:
— Да не строимся, Агафья Васильевна. Дрова пилим. Ты ехала, так у маслозавода и у пекарни наших пильщиков не встречала?
— Видела школьников.
— Вот оба сына моих… и старший, и этот, — мать кивком головы указала на Тишку, — там и работают… А опилки… Это они на валенках наносили. Никогда по-настоящему ног не обметут. Никак к порядку приучить не могу. Я уж им сколько раз говорила…
Мать корила своих детей не строго, но старуха всё равно вступилась за них:
— Не ругай их, Варя, за это. Они ведь на работе устанут, им и спины не согнуть… До ног ли…
— Да уж какое устанут…
Старуха строго подняла руку, остановила мать.
— Варя, — сказала она с укором, — да ведь охота же им показать, что они работали. Ведь если бы не работали, дак в снегу были, а не в опилках. Ты уж лучше за ними лишний раз подмети, а не бранись. Они же работниками растут, радоваться надо. У них и самолюбие-то твердит: они работали, а ты их за опилки срамить… Они опилков и не замечали, когда к тебе бежали, чтобы похвастаться: сами хлеб зарабатываем! — Старуха неожиданно замолчала, села к столу и опять невидящими глазами уставилась в стену.
— Ну, а где у тебя Николай-то? — спросила мать, отвлекая её от раздумий.
Старуха встряхнула головой, освобождаясь от оцепенения, и, посмотрев на Тишку, сказала, будто и не слышала никакого вопроса:
— У меня бы внуки бегали в опилках-то, дак я бы целыми днями за ними с метёлкой ходила: они пройдут — а я подмету за ними, они пройдут — а я опять подмету…
— Набаловала бы.
— Нет! — не согласилась старуха. — Раз в опилках, то не набаловала бы.
На её лице блуждала задумчивая улыбка.
Старуха вдруг встрепенулась, прислушиваясь к шуму, доносившемуся с улицы. Через двойные рамы проникал в избу напористый перезвон пил.
— Пилят, — обрадованно заключила старуха и повернулась к Тишке. — А ты почему не с ними?
Мать ответила за него:
— Да они по классам… По очереди.
— А-а, — понимающе протянула старуха.
— Для Чили зарабатывают деньги, — пояснила мать. — Не для себя.
Тишка думал, Агафья Васильевна о Чили ничего не знает, но старуха загорелась глазами:
— Я по радио про Чили слыхала… Надо им помогать, надо… — Она обернулась к окну и посмотрела на улицу. — Один раз передавали, что какой-то богатый мужик лошадь загнал. Дак понимаешь, Варя, до чего оголодали люди: ночью ту лошадь подобрали и сварили в котле… Мне бы дак не осмелиться и кусочка не съесть…
— Голод — не тётка, — сказала мать. — Жить захочешь, так и самого чёрта съешь.
— Эдак, Варя, эдак, — кивала головой старуха. — Надо им помогать.
Она опять приникла лбом к оконному стеклу.
— Чего-то не идёт мой Николай, — вздохнула старуха и сама себя успокоила: — Ну дак ведь и понятно: кругом друзья и товарищи, сколь годов не видались… — она протёрла заслезившиеся от напряжения глаза и опять вернулась мыслями к оборванному разговору: — А помогать им надо… Вон у нас Федя Поливанов и воевать за испанцев ездил. Теперь от ран всего скрючило, не приведи господь никому такой хвори… Ну дак ведь в лётчиках был, сколько раз подбивали, ещё хорошо, что совсем не разбился, живым остался… Я его как-то спросила: «Не жалеешь, Федя, что в добровольцы-то вызвался?» — «Нет, — говорит, — Агафья Васильевна. Раны ноют, но зато душа не болит: по совести всё сделано в жизни».
— Вот видишь, Агафья Васильевна, зачем человеку совесть-то даётся, — неожиданно заключила мать, — чтобы он всегда человеком был.
— Эдак, Варя, эдак, — кивнула старуха и разгладила на груди сарафан, красные и синие крестики заиграли на нём гвоздичками и васильками, а жёлтые и белые зацвели ромашками.
И Тишка, как в яви, увидел себя вышедшим из того странного сна, в котором старухи провожали его в Чили, и опять, как и во сне, почувствовал необъяснимый прилив сил. На ум ему снова пришли слова из песни:
От Сантьяго до жаркой пустыни,
Вдоль бескрайних морских берегов,
К счастью тянутся люди простые,
Разорвавшие цепи оков.
Ему хотелось к этой песне добавить свои слова — об Агафье Васильевне, о Парасье, о матери, о полежаевцах, которые, Тишка чувствовал это, понимали не хуже его, что чилийцам нужна серьёзная помощь.
Через двойные рамы окон по-прежнему проникал с улицы перезвон пил.
— Чего-то уж больно долго Коли нету, — вздохнула старуха.
— Да где долго-то? — засмеялась мать. — Ты ещё и отогреться не успела… Придёт. В Полежаеве — не в большом городе, не заблудится.
— Заблудиться-то не заблудится, — согласилась старуха. — А всё равно долго.
Мать скрестила на груди руки:
— Как в Иванове-то станешь его дожидаться? Он ведь, пока работу не закончит, к тебе не ускочит.
Агафья Васильевна вздохнула:
— А вот так и буду, Варя… У окошечка посижу… Да полежу на кровати… Потом опять к окошечку сяду…
— Ну, так ложись и у нас, — спохватилась мать. — Давай на диване тебе постелю — ложись, не стесняйся… У меня, ну-ка, и в уме нет, что ты устала с дороги-то…
— Нет уж, Варя, я дождуся его.
Старухин Коля заявился не вдруг. Варвара Егоровна уже и на стол собрала, и картошки сварила на плите, и груздей принесла из сеней, они уже оттаяли, когда на крыльце зашуршал веник — кто-то обметал с валенок снег.
Агафья Васильевна чутко прислушалась.
— Вот и Коля! — радостно возвестила она.
— А может, наш Иван, — засмеялась мать.
Но Тишка по неуверенной походке определил: идёт не отец.
В сенях был включён свет, но человек, поднимавшийся по лестнице, будто боялся оступиться, будто не доверял надёжности ступенек, ставил ногу настороженно, и шаги получались шаркающими.
Тишка уже представил по этим шагам грузного мужика. Да, судя и по фотографии, которую Тишка видел у Агафьи Васильевны на Выселках, Коля был не из худеньких: стоявший рядом с ним Фёдор Кириллович выглядел совсем пацаном.
Старуха поднялась с лавки навстречу сыну.
Дверь открылась, и Тишка прямо-таки опешил: через порог перевалился маленький мужичок. Старуха, подскочившая к нему, была выше его на пол головы.
— Ко-о-ля, ты где пропа-а-дал-то? — радостно протянула она.
— Ой, мама, теперь хоть перед Фёдором Кирилловичем отчитаюсь. — Мужичок протянул ей навстречу выпяченные ладони. — До мозолей старался.
— Да что такое стряслось-то? — испугалась старуха.
— А ничего не стряслось, — засмеялся мужичок. — Совсем белоручкой стал. Полтора часа за пилу подержался — и мозолей натёр.
— Да где ты хоть был-то? — ещё больше испугалась старуха.
Коля счастливо улыбался:
— Дрова для чилийцев пилил. Или не видишь: мозоли на руках, весь в опилках.
Теперь и Тишка увидел, что опилки въелись Коле не только в валенки, но и в пальто.
— Дак лениво, видно, работал, раз пальто не снимал, — заулыбалась старуха.
— Почему не снимал — снимал. На пальто опилки ветром надуло, — всерьёз отговорился от старухиных наветов Коля. — Ты уж меня, мать, за белоручку хуже, чем я есть, хочешь выдать… А я, может, мозоли-то специально набил, для Фёдора Кирилловича, чтобы похвастаться перед ним: на твоих чилийцев работал!
Тишку насторожило такое заявление — «на твоих чилийцев работал». На каких «твоих»? Они разве Фёдора Кирилловича? Они — чилийские.
Коля снял пальто, повесил его в прихожей на крюк, вбитый в стену, — на него по осеням плети лука вешали, не для одежды он, — и только после этого поздоровался:
— Ну, здравствуйте, полежаевцы. — Он протянул руку Варваре Егоровне. — Я тебя, Варя, на улице и не признал бы. — И тут же засмеялся над своими словами: — О чём говорю: я в седьмом классе учился, ты — в пятом, и с тех пор не виделись. Где тут узнать… Даже фамилию твою девичью позабыл.
— Агафонова, — подсказала мать.
— Ну да, как же! Мне же напоминала мать, — он повернулся к Тишке. — Ну, а ты, значит, Соколов?
Тишка кивнул головой.
— Имя — Тихон? Отчество — Иванович?
Тишка опять кивнул.
Коля крепко пожал ему руку:
— Ну, вот видишь, про тебя всё знаю. Даже то, что ты красный следопыт и интересуешься Фёдором Поливановым.
Старуха суетливо перебила его, заквохтала курицей:
— Иди руки мой. На столе всё остынет. Ишь разболтался.
Тишка благодарно посмотрел на неё, потому что мать после Колиного напоминания о Фёдоре Поливанове недоверчиво покосилась на сына. Но старуха не спасла Тишку от расспросов матери: Варвара Егоровна уже заподозрила неладное.
— Это что у вас за секреты с Тишкой моим? — спросила она у Коли.
— Да какие секреты, — простодушно отозвался тот, готовый рассказать всё как есть. Старуха подтолкнула его в бок локтем. Коля сказал ей «ага» и торопливо добавил: — На Чили оба работаем. Дрова пилим… Вот и все наши секреты.
У Тишки отлегло на душе: сообразил Коля, про Выселки не обмолвился.
— Ну, нет, договаривайте до конца! — не унималась мать. — Какие красные следопыты? При чём тут Фёдор Кириллович?
— Ох, Варя, и невера же ты, — сказал, посмеиваясь, Коля. — Фёдор Поливанов хотя бы при том, что в Иванове в интернациональном детском доме работает… Ну, он вообще-то пенсионер, на общественных началах ходит туда. Воспитательные беседы проводит в чилийской группе, на экскурсии с ними ездит. А теперь вот и они для Чили зарабатывают средства: макулатуру собирают, в пригородный колхоз ездили несколько раз пилить дрова.
— Как? — удивился Тишка, — И они пилят дрова?
Он не мог в это поверить: чилийцы, у которых наверняка сохранились связи с подпольщиками Сантьяго, и пилят дрова? Да как же так? А побег Корвалана? Ой, не оплошали бы…
— Пилят, — не видя, чему тут удивляться, ответил Коля. — Они же понимают, что родине надо помогать.
Ну-у, подумал Тишка, если и чилийцы пилят дрова, то, значит, это и есть самый верный путь для спасения их революции. Они же не бегут домой, а помогают своим отсюда. Видно, так и нужно, у них всё взвешено. Чилийцы знают, что делают.
Тишка облегчённо вздохнул.
Коля стоял рядом с Варварой Егоровной и уже не казался Тишке маленьким. Мужик как мужик, нормального роста.
— Ну, а Фёдор-то Кириллович всё никак не уймётся, — не то спросила, не то похвалила Поливанова мать. — Ведь раны, сказывают, у него болят, еле ходит уже.
— Федя у нас такой! — с гордостью выпалила Агафья Васильевна. — Ему не усидеть, если надо кому-то помогать.
— Да, не усидеть, — подтвердил Коля. — Он ведь испанский язык знает, а чилийцы разговаривают на испанском… Вот и ходит к ним… вместо родного дедушки. Его так дедушкой там и зовут. Как Корвалана.