Так было до наступления зимы. Когда же наступала зима, кроликов переводили в избу, оставляя на развод одну или две пары, и держали их в небольшой клетке, как держат кур, а то даже и просто под полом. Но на следующее лето они снова носились по огородам, забегая далеко к соседям, ибо, как уже сказано, никаких границ для них не существовало.
87
Однажды у меня появилась сплетенная из лозы рыболовная снасть. В разных местах ее называют по-разному — где вершами, где вентелями или вентерями, а у нас их называют мордушками, а то даже и мордами, я не знаю почему. Это было нехитрое сооружение, очень похожее на бутылку, иногда большего, иногда меньшего размера. Хвост у него, у этого снаряда, там, где должна быть горловина, перевязывали шнурком, бечевкой, а днище проседало глубоко внутрь и было полым. Туда и заходила рыба. Одним словом, и впрямь бутылка. Такая вот похожая на бутылку снасть, только очень маленькая, появилась и у меня.
За дальним концом деревни, за большим, распаханным полем, версты за две от деревни, лежал глубокий, заросший всякой всячиной, но больше всего ветлами, ивами, а кое-где, поверху, по краю поля, и елями, овраг, по дну которого протекал такой крохотный, но быстрый, кое-где даже бурный ручей, с затонами и заводями под корягами, на глубоких местах. В одном месте через этот ручей был даже переброшен мостик, может быть, и свалившееся дерево, какое-нибудь облезлое бревно. Место это было уединенное, редко кто сюда заходил, потому что оно было далеко от дорог, да и от деревни
тоже.
Проходя однажды по этому мостику, я заметил играющую на перекатах стайку крупных красноперых мальков, которых у пас называли — краснопёриками. Плавники у них были красные. Я тотчас поставил сюда свою снасть, эту свою из лозы свитую мордушку, положив в нее, как всегда, немножко хлеба.
На другой день, когда я пришел сюда, моя маленькая, лишь немногим больше литровой бутылки, мордушка была тяжела от рыбы. Я ее еле поднял, еле вытащил из воды. Она была доверху наполнена цветущей в это время года, в начале лета, рыбой, этими краснопериками. Они ее забили до отказа.
Я развязал мордушку, вывалил из нее всю рыбу и поставил опять в том же ручье, рассчитывая на то, что завтра моя морда будет такой же полной. Но, когда я назавтра пришел проведать свою снасть, в ней не было ни одной рыбки. Я не поверил и поставил снова, но и на этот раз ни одна рыбка не заскочила ко мне. Должно быть, весь косяк, который здесь водился, всю стаю этих краснопериков я выловил в один прием, они сразу все зашли в мою снасть.
88
Мы с мамой шли из села к себе в деревню. По-видимому, я возвращался из школы, а мама была в селе, ходила туда зачем-то, и мы на горе, по дороге к дому, встретились с пей. Имеете с нами был мой товарищ, учившийся в одном классе со мной, Коля Васильев, тог, что потом без ноги вернулся с войны, В ту зиму Коля жил у нашего деда в избе, вместе с нами на квартире стоял. И вот я, не знаю уж почему, то ли мы играли, то ли поссорились или другая какая причина, но, скорее всего, из-за одного озорства только, единственно, может быть, по глупости моей и нечуткости, толкнул этого Колю, столкнул его с изгороди, которая была у нас тут, возле дороги, за канавой, и по которой он шел в это время, шел по жердочке, качаясь во все стороны, как часто ходят ребята, чтобы не идти по дороге. Я, сказать по правде, его очень сильно толкнул. Толкнул, повторяю, без всякого повода, совсем не следовало мне его толкать. Кажется, я и сам почувствовал всю неуместность и необдуманность своего поступка, его неоправданность, впрочем, может быть, это и не так, может, мне только сейчас кажется, что почувствовал. Помню только, как шедшая рядом мама, наблюдавшая все это, стала очень сильно стыдить меня, резко мне стала выговаривать за то, что я так грубо, ни за что ни про что, как она видела, толкнул своего товарища. Да при этом, говорила она, такого, который жил у нас и который, может быть, уже поэтому не мог мне ответить тем же, стукнуть меня как следует. Еще потому, считала она, не мог ответить мне, что рядом со мной шла она, моя мама.
Я помню, что очень остро почувствовал свою вину, то, как я нехорошо и некрасиво поступил, шел опустив голову, понимая, насколько права мама и как я отвратительно и подло вел себя.
Долго потом еще оставалось во мне это сознание вины и сейчас вот, я вижу, еще не прошло, не забылось до сей поры и чувство вины, и урок, который мне дала мама.
89
Отца нашего неожиданно для всех нас и для него самого, я думаю тоже, послали в тот год председателем, избрали председателем колхоза в деревне, что была километрах в пяти или шести от нас. На зимние каникулы я приехал на недельку к отцу. Он жил тут на квартире, в доме, как оказалось потом, бывшего здешнего попа. Самого попа я уже не застал, его, как видно, уже не было в живых. Хозяйкой в доме была его молодая колхозница- дочь. (Церковь в деревне была деревянная, она стояла на спуске с горы, над рекой, и с улицы, из деревни, был виден лишь самый верх ее, острый конус с крестом.)
Я не знаю, почему я так запомнил эти дни в непривычном для меня — горница и кухня!— доме попа. Дом и в самом деле был очень хороший, добротный, с высокими потолками и просторными, тоже высокими полатями, каких у нас в деревне не было. Я свободно перемещался на них. На целый день оставшись в доме один, я по большей части сидел на полатях, на печи, путешествовал с печи на полати и обратно, и много читал. Как нижу теперь, именно книгами-то мне больше всего и запомнился этот дом и эта зима.
Хозяйка сказала мне, что в клети у нее осталось от отца много книг. Я тотчас же отправился туда, в эту холодную и промерзшую клеть.
Книги все были духовного содержания, главным образом, как мне помнится, жития святых. Был тут и молитвенник, и уже знакомое мне Евангелие тут было, но больше всего — жития святых. Всю неделю читал и эту житийную литературу, па которую я так нечаянно наткнулся и о которой до тех пор не имел, конечно, никакого представления. Не думаю, чтобы я был очень подготовлен для чтения такого рода литературы.
А еще в этом доме попа я читал в тот год газеты. Они, эти газеты, скорее всего, приходили в правление колхоза, но отец приносил их на квартиру к себе, и я тоже впервые читал по-настоящему все эти взрослые газеты, среди которых были и центральные.
Газеты в те дни были полны новостей, очень не простых и важных событий, таких, которые, я думаю, волновали всех. Из номера в номер печатались в них отчеты о проходящем в Лейпциге процессе о поджоге рейхстага. Вполне возможно, что я не все понимал из того, что я читал в этих газетах, но понял только, что судили коммунистов, судили болгарина Димитрова и его товарищей и еще какого-то Ван-дер-Люббе, который, как можно понять было, и поджег рейхстаг... Само здание рейхстага тоже изображено было на одном из напечатанных в газете снимков. Это было большое здание с очень высоким, огромным куполом и такими же огромными колоннами на переднем плане. Между колоннами и из-под самого купола тянулись клубы
дыма. Там что-то горело...
Все это происходило где-то в Гермаиии. В Гермаиии, откуда возвращались из плена наши деды, но которой не знали мы. Потому что, как уже сказано, даже отец мой был еще молод, не воевал на германской, а застал только гражданскую.
Отсюда, из этой деревни, через окружающие деревню овраги, всю следующую зиму, весь год следующий, ходил я в школу в наше село — частью через поле, частью по берегу реки. Из лога в лог, из оврага в овраг...
90
Деревня эта, в которой наш отец был председателем колхоза, стояла на той же реке, на бугре. Мы теперь жили все здесь, и жили при школе, так как другого жилья не было. Тут была своя начальная школа. Во второй половине дома, через сени, был класс, рядом с которым жила учительница, совсем еще девчушка, только-только начинавшая учить, первый год работавшая. Случилось так, что однажды, летом, в каникулы летние, я принес домой очень много земляники, собранной по полям, по оврагам, густо заросшим все тем же темным ельником оврагам. Земляники в то лето было много, она росла на опушках, чаще всего между пашней и краем оврага, и была очень крупной. Когда я пришел домой с туесом, полным земляники, мать отсыпала половину в большое блюдо и сказала, чтобы я отнес эту землянику учительнице, которая жила у нас за стеной и которой я почти не знал. Она все время сидела в своей комнате. Я очень смутился, впервые посылали меня с этим, но все же с блюдом в руках пошел через сени, несмело постучал в дверь. Учительница открыла мне, встав передо мной в дверях. Протягивая блюдо земляники, я сказал ей, что это мама прислала. Она, как видно, тоже растерялась немного. Я хотел уже было уйти, но она сказала, чтобы я подождал, и кинулась к стоявшему в углу столику, где у нее были какие-то книжки, может быть, и тетрадки ученические, взяла лежащую сверху большую, как мне показалось, толстую книгу и дала ее мне, хотя я и отказывался, боясь, что мама меня заругает. Но учительница сказала, чтобы я взял, и подтолкнула меня к двери. Растерянный, я вернулся к себе в избу, в ту половину, в которой мы жили. Мама, я помню, была очень удивлена, когда я виновато показал ей эту неожиданно полученную мной книгу.
Это была первая настоящая книга, прочитанная мной в том году. Я читал ее день за днем, читал ее все это длинное лето, а потом читал и зимой. Она произвела на мета очень большое впечатление. Вместе с ее героем я лазил по арзамасским садам, на дряхлом расползающемся плоту плавал по заводям гнилой Теши, встречал вернувшегося с фронта отца, а потом и сам, как говорили тогда, ушел биться за светлое царство всех людей...
Это была совершенно замечательная, совершенно необыкновенная книга. Много дней провел я наедине с этой книгой. Мне памятен даже ее внешний вид, то, как она была издана. Она была в черном, темном коленкоре, и на ней, серебром, был оттиснут всадник, скачущий с поднятой над головой шашкой, и такое же серебром тиснутое название.
Потом, через много лет, вспоминая об этой книге, которую подарила мне жившая у нас за стеной учительница, я все хотел разыскать ее, хотел поглядеть, как она выглядит, какая она была, но так и не увидел, не встретил...
91
Это была одна и та же, я мог бы даже сказать пси та же, кружащая, как и все ее сестры, по каким-то своим законам река. И та, что протекала за селом у нас, и та, что была в этой деревне, где мы теперь жили. Но здесь, казалось бы всего в нескольких километрах от села, она была совсем другая, и шире, и глубже, и полноводнее. Все эти лежащие в разные стороны от нас деревни так или иначе сбегались к ее берегам, были нанизаны на нее, как на ниточку... Она их всех соединяла
между собой.
Здесь тоже была своя мельница, и я, и здесь тоже, подолгу сидел под ней со своей удочкой. А еще чаще — под плотиной, на самой елани сидел. Сдерживаемая запрудой вода, падая с высоты, тут сильно ревела. Там, куда она падала, была осклизлая, настланная из жердей и хвороста елань. Там, с этой елани, я чаще всего и рыбачил, на ней и сидел со своим удилищем. Однажды я пришел сюда так рано, что солнце только-только еще начинало подниматься, выбираться из-за горы, и, сидя в тени плотины, на этом настиле, на почерневших от влаги жердях, увидел в просвете, в щели между бревен, ходящих там, на глубине, очень крупных окуней... Поскольку солнце туда, под эту елань, не попадало, мне хорошо их было видно в тени. Насадив червяка, я опустил в щель леску — одну только леску, без удилища. Едва я ее опустил, как червяка моего схватило, и я вытащил здорового окуня, у которого были красивые, цветущие тоже плавники. Едва ссадив с крючка первого окуня, я насадил нового червяка и снова опустил свою леску туда, в узкую щель эту между жердей, и ее тут же проворно схватили, и я, еще не опомнившись, снова вытащил такого же крупного окуня, каких я никогда не ловил прежде. Так я таскал их одного за другим, пока, некоторое время спустя, сразу, в один раз, не перестало клевать. Как отрезало! То ли клев окончился, то ли я за одно это утро всех до одного выловил их, этих окуней, которые ходили за моим червяком под этой еланью, под мельницей здешней.
Домой на этот раз я пришел очень рано, с ведром, полным окуней. Мать еще стояла у печи, а за столом сидел гость, знакомый отца, приехавший по каким-то делам, то ли уполномоченный из района, то ли какой-то другой начальник. Мать тут же поджарила этих моих окуней в сметане, целую большую сковороду приготовила.
Отец был очень доволен.
Впервые в то лето я не работал в колхозе, а ходил по берегу реки, по логам, которыми была окружена деревня, и рубил еловую «лапку». Так называли тут еловые ветки. Я уж не знаю, куда они шли, на что они годились, эти колючие, эти еловые ветки, что из них вырабатывалось. Мне говорили, что скипидар, но я не знаю, так ли это. Вооружившись очень удобным маленьким топориком, какие как раз появились к тому времени в нашем сельпо, я влезал на ель и, искалывая руки и обдирая штаны, одну за другой обрубал у нее все ветки. Лазить приходилось высоко, потому что росшие по берегу реки ели были все какие-то тонкостволые, чахлые и голые, как правило: внизу, нижние ветки у них быстро отсыхали, отваливались, а зеленые, покрытые темной хвоей оставались лишь на самых вершинках...
Вырубленную лапку надо было еще вытащить к дороге и сложить в невысокий такой, на метр высоты, завал, в своего рода поленницу, лапку принимали па кубические метры, метр в высоту, метр в ширину. Довольно много, надо сказать, ее уходило на один кубический метр. Она очень плотно укладывалась. Помню, как я считал, что нарубил уже очень много, а когда стали подсчитывать, замерять, то оказалось, что я нарубил очень мало.