Это с крыши стал скатываться снег. Мы сидели, примолкнув, испуганные, а слежавшийся снег тяжело скатывался с крыши, падал перед окнами, пластами заслоняя свет.
Это продолжалось довольно долго, потом разом посветлело.
80
Я очень хорошо помню тот день, когда в деревне у нас появился первый трактор. Его привел к нам в деревню из города, за полтораста километров от нас, наш дядя Сан, как мы все звали его. Тот, что был женат на нашей тетке и жил в доме нашего деда, там, где первое время по приезде сюда жили мы. Это был самый настоящий батрак, пролетарий, всю жизнь работавший за кусок хлеба по чужим дворам и потому пришедший в дом жены, когда настало время жениться. То, что именно он, никогда не имевший своей лошади, сумел освоить такую все-таки сложную технику, как трактор, сесть за руль машины, которой он раньше не то что никогда не видел в глаза, но, я думаю, и на картинке не видел, было не то чтобы удивительно, но до сих пор не укладывается у меня в голове. Как он это сумел, непонятно. Иначе как талантом, я думаю, этого не назовешь.
Когда маленький красный «Фордзон», за рулем которого сидел дядя Сан, подпрыгивая на ухабах, на неровностях дороги, появился на виду деревни, следом за ним бежали взрослые и дети. Трактор встретили еще за селом, далеко в иоле, но я этого не видел, не знал должно быть, и увидел только тогда, когда он спускался от ближайшей деревни, стоящей па высокой горе. Вслед ему, что-то крича, бежали ребятишки, а люди стояли по сторонам, над рекой, возбужденно размахивали руками. Так встречали трактор и сидевшего на нем дядю Сана в каждой деревне, через которую этот трактор проходил.
Дядя Сан потом еще долго работал, и на этом тракторе, и на других, появившихся к тому времени, пока с ним не случилась беда, случавшаяся в те годы со многими людьми. По той же дороге, по которой он привел в деревню трактор, он потом отправился по этапу — под конвоем. Год спустя он вернулся, освобожден был, и жил еще какое-то время в своей деревне, но здоровье его было уже сильно подорвано выпавшим на его долю испытанием. Так он потом уже и не оправился.
81
Думаю, что вскоре после того как дядя Сан привел к нам первый трактор, и уж во всяком случае в том же году, где-то здесь же, под горой, за безымянной речкой нашей, на цветном, тянущемся до самого леса лугу, пострекотав перед тем немного в воздухе, сел маленький, если смотреть теперешними глазами, двукрылый, белые, как бабочка, самолет. Всей деревней мы побежали туда, на этот пестрый, цветной луг и, окружив со всех сторон, долго и удивленно разглядывали его. Чуть накренившись на сторону, маленький, легонькии, как кузнечик, хочется сказать, странно недвижный, сидел он на этом лугу теперь, будто и не летел только что над нашими головами, над тем же лугом. Сидел, готовый в любую минуту взлететь, исчезнуть так же неожиданно, как и появился...
Таким было первое появление самолета в наших местах, тогдашнего У-2, я думаю...
Я не могу сейчас сказать с определенностью, видел я или нет до того времени пролетающий в воздухе, в небе, самолет или я сразу увидел его на этом пестром от цветов лугу, за деревней у нас.
82
Все это, как ни странно, проводилось на глазах у всего села, в присутствии всех желающих, и мы, ребятишки, тут тоже толкались, как толкались мы на всех подобного рода собраниях. Насколько я помню, нас никогда ни с каких собраний не гнали. Происходило это вечером, в темноте, во дворе той же школы, под березами. Вечер был теплый, летний. За столом, накрытым красной материей и освещенным керосиновой лампой, сидело несколько человек, как я теперь понимаю, членов комиссии, а перед ними, спиной к людям, в темноте под березами толпящимся, стоял человек, проходивший чистку. Кто он был, какую исполнял должность в нашем селе, этого я сейчас уже не знаю, да, может быть, не знал и тогда, поскольку, еще раз повторю, он стоял спиной к нам и, в темноте этой, я даже не видел его лица. Мне только запомнился его рассказ, рассказ о себе, о том, как он, это было в годы гражданской войны, лишился своего партийного билета и, как можно было понять, выбыл на какое-то время из партии. Должно быть, в его деле все это было записано, и теперь его обо всем этом расспрашивали, и он давал комиссии по этому поводу свои объяснения, рассказывал, как было дело, как все это произошло... Вот этот-то рассказ человека, проходившего чистку, и запомнился мне больше всего. По словам его выходило, что он спрятал партийный билет свой в лесу, в котором он вместе со своими товарищами был окружен или его там, в лесу этом, настигли, и не просто спрятал, а утопил его в ручье, в лесу в том же, потому что другого выхода у него, как он говорил, не было. Очень подробно рассказывал, как это все было и почему он сделал это.
Мне кажется сейчас, что все присутствовавшие, и те, что были скрыты темнотой, и те, что сидели за столом, без всякого сочувствия слушали стоящего перед ними человека, его, насколько я могу судить теперь, совершенно откровенный и правдивый рассказ. Слушали, скорее, с возмущением, я бы даже сказал, с нескрываемым негодованием.
Так мне все это запомнилось...
Человек этот, все время стоящий спиной к нам, лица которого я так и не смог увидеть, после короткого совещания комиссии был исключен из партии.
83
Два года, два лета подряд, был я учетчиком в колхозе, чем-то вроде помощника бригадира был, ходил с саженью по полям. Бригадиром у нас всегда и все годы был один и тот же человек
— дядя Игнат. Был это очень тихий, очень стеснительный человек. Его сыновья учились со мной вместе ii школе, на два или на три класса младше меня. Жили они на другом конце деревни.
Изо дня в день ходил я с саженью дяди Игната по полям, с той, с которой из года в год ходил он сам. Сажень напоминала собой букву «А», и пей было два метра длины, и посередине она имела перекладину. Сажень была такая высокая, что я с трудом дотягивался до ее ручки, до верху ее. Я думаю, что она была, по крайней мере, раза в полтора выше меня.
Я шел вдоль поля, по краю дороги, с трудом переставляя сажень, замерял и пахоту, и бороньбу, и уборку, и любую другую работу, которая могла быть сделана летом в поле.
Однако я не только ходил и замерял, я еще и, с помощью дяди Игната, начислял или, как говорили у нас еще, выводил трудодни. Сначала все записывались в карточки, на отдельном листе бумаги записывалось, а потом заносилось в трудовые книжки с указанием того, за какую именно работу и сколько соток начислено. Иной раз начислялся трудодень, а иногда и половину трудодня, а то даже и двадцать и тридцать соток, в зависимости от того, какая работа была сделана. Все надо было разнести по графам, все записать, ничего не забыть и не упустить. Сами трудовые книжки находились тут же, в правлении, за стеной той комнаты, в которой мы жили па новом, более просторном конном дворе, выстроенном к тому времени за деревней, ближе к полям на этот раз. Книжки, как формуляры и библиотеке, хранились в длинном и узком выдвижном ящике, и этот ящик всегда стоял на столе, под рукой, и в конце рабочего дня, а в крайнем случае утром рано, на другой день, я вносил тетке Дарье ее трудодень в ее трудовую книжку и все выработанные ею за лето трудодни. И тетка Дарья всегда могла меня проверить, поглядеть, сколько она заработала, за что и сколько ей начислено, а иногда и спросить меня, почему ей начислено столько-то, а не больше...
Изо дня в день ходил я с моей саженью по полям.
84
На всю деревню у нас был один очеп. Можно сказать, что это такое кольцо, которое ввертывают в матицу и в него просовывают гибкую, чаще всего вересовую, палку, жердь такую тонкую, к длинному концу которой подвешивается, деревянная опять- таки, зыбка, как у нас зовут, люлька такая, куда кладут ребенка.
На том, который был у нас, была вынянчена вся наша деревня, несколько, можно сказать, поколений мужиков. И меня на том же очепе качали, когда я, здесь, в этой деревне, родился, и моих братьев, и сестер моих. Нас у матери было девять детей,
выжило, правда, только четверо.
Очеп в деревне у нас переносили из дома в дом, из одной избы в другую, по мере того, как рождался ребенок. И даже не сам очеп, не палку эту вересовую, а вот это, как я уже сказал, кольцо железное, которое ввинчивалось в потолок. В одной избе ребенка выкачивали и очеп переносили в другую, туда, где ждали ребенка. И так из года в год, из одного времени в другое.
Можно сказать, что всех нас на одном и том же очепе выкачали...
Я вынянчил сестру, сестра вынянчила брата, этот брат вынянчил другого брата. Так мы все нянчили друг друга.
85
Я всегда, сколько я себя помню, что-нибудь мастерил, что-нибудь вытачивал, склеивал... Одним из самых главных моих увлечений той поры были авиамодели. Ничего особенного не требовалось дли того, чтобы самому сделать летающую модель самолета, никаких таких особенных материалов. Для этого надо было иметь кусочек легкого и твердого дерева — бамбука, но, поскольку в селе у нас достать его было попросту невозможно, то я вполне обходился и без него — брал обыкновенную сосновую или березовую лучинку, обстругивал ее как надо, и фюзеляж у меня был готов. Из таких же точно, только еще более тонких лучинок связывал я крыло, а потом и киль и стабилизатор. Все это я оклеивал прозрачной, чуть ли не папиросной, совсем тонкой бумагой, и самолет мой был почти готов. Теперь оставалось сделать самое, может быть, трудное из всего — пропеллер, который выстругивался из березы, потому что это была наиболее сложная, наиболее тонкая часть всего этого сооружения. Сделать пропеллер надо было особенно точно, по всем правилам, чтобы он хорошо ввинчивался в воздух и тянул за собой всю конструкцию. Пропеллер насаживался на крючок, который пропускался в своего рода подшипник, вырезанный из кусочка жести, достаточно прочной, чтобы она выдерживала натяжение резиномотора и не гнулась. Теперь оставалось между хвостом модели и пропеллером, под фюзеляжем, натянуть резину, лучше всего несколько тоненьких, в пучок собранных резиновых нитей, накрутить, навить пропеллер, так чтобы резина эта при раскручивании привела в движение, закрутила, завертела пропеллер и модель можно было запускать. С такой законченной, готовой к запуску моделью, па постройку которой, как правило, уходило несколько дней, я бежал на наш огород, на высоту, и, заведя модель, накрутив пропеллер, пускал ее вниз туда, к реке этой маленькой нашей. Случалось иной раз, что модель моя летела довольно далеко, и через реку, случалось, перелетала, но это бывало редко. Для хорошей, правильно построенной и отрегулированной модели, с хорошо поставленным крылом, нужен был хороший резиномотор, а хорошей, подходящей резины у меня не было, мне всего чаще приходилось обдирать край какой-нибудь старой, перепрелой галоши...
Все же мои модели летали, и иной раз очень далеко, особенно после того, как мне однажды прислали в посылке из города, из детской технической станции, как видно способствовавшей развитию авиамоделизма, неожиданно толстый кусок бамбука, из которого можно было сделать не только фюзеляж, но все эти поперечные и продольные реечки, и для хвоста и для крыльев, а потом даже и моток тонко нарезанной резины прислали.
Теперь, я думаю, столь простенькую и несложную модель, которую я в те годы делал, в любом нашем «Детском мире» можно было бы купить...
Я строил авиамодели несколько лет и очень увлекался этим.
86
Еще одним моим увлечением — были кролики. Я уж не помню, как появился у меня первый кролик — или я купил его где-нибудь, или мне его подарили. Надо сказать, что в те годы разведением кроликов занимались очень охотно и очень многие, но больше всего, конечно, дети. Как писали в то время в газетах, каждый пионер должен был вырастить своего кролика. Начал я этим делом увлекаться, когда мы еще жили на конном дворе. Я держал здесь кроликов на чердаке — под крышей конюшни, куда было сметано сено, но больше всего клевер, которого с началом колхозов сеяли на наших землях очень много. Весь этот огромный, длинный сеновал под самую крышу был забит скопившимся за много лет черным, жестким, плотно слежавшимся, издающим тяжелый дух клевером. Мои кролики проделывали в нем глубокие, сквозные, часто очень сложные ходы. Нелегко было разыскать их тут. Я безрезультатно лазил по забитому клевером чердаку конюшни, как по холмам или по сугробам. Оставалось только ждать, пока какой-нибудь из них, никогда мной не виденный прежде, случайно, может быть из любопытства, не вылезал на свет из своей норы. Но поймать его было нелегко...
Кролики были черные и белые. Я никогда не знал, сколько их всего па этом сеновале. Они тут, в этом клевере, размножались очень быстро: еще сегодня только их было дна, а завтра — уже четыре.
Позднее я стал держать моих кроликов в клетке, которую я для них сделал, приткну и ее к сараю соседа, на огород к нам выходившему. Передняя стенка клетки была у меня обтянута прополочной сеткой, так что кролики были все на виду. Я кормил их травой, которую рвал тут же, на огороде, на задах избы, или вдоль заборов, ограждающих все наши огороды от выгона для скота. Помню, что я даже какую-то поилку соорудил для них. Одним словом, хлопот было много.
Все было бы хорошо, если бы только кролики не прогрызали моих клеток. Зубы у них были острые, и они быстро сокрушали, прорезали ими доски пола, вылезали наружу, на свободу, разбегаясь по всей деревне, по соседним дворам и огородам, не признавая никаких заборов, никаких ограждений. Выйдя за порог, я всякий раз мог видеть, как они, вскидывая задами, мелькали среди грядок или где-нибудь среди картофельной ботвы. Поймать и водворить их на место не было решительно никакой возможности.