К книге
Я люблюЧасть 3. Глава третья
78%
Часть 3. Глава третья
28

Уехал!..

Исчез московский поезд, улеглась щебеночная пыль, а я все еще стою на путях и думаю, думаю о последних словах Антоныча: «Береги Елену, молодой человек!»... Поздно! Не уберег, потерял свое сокровище. Сколько понадобится энергии, терпения и этого... жизненных проявлений, пока верну ее. Да и верну ли?

До сих пор я был в беспрестанном движении: бежал на работу и с работы, одним махом преодолевал крутизну лестниц, носился по горячим путям на паровозе, мчался на мотоцикле, на «линкольне», скатывался с Магнит-горы под грохот урагана, размашисто печатал шаг под бравурную музыку в колонне ударников, гонял на велосипеде, летал на самолете в Москву, Свердловск. Всюду была зеленая улица. И вдруг поперек моего пути разливается красный свет. Экстренное торможение! Закрывай регулятор! Поворачивай стоп-кран! Действуй контрпаром!

Не уберег!..

Все, что осталось во мне живого, болит и ноет. Обезножен. Потерял крылья. Торчать мне и торчать на земле в таком виде до скончания века. Движутся люди, проплывают облака, на месте луны появляется солнце, гаснут и загораются звезды, бегут недели и годы, а ты все стоишь и думаешь, думаешь, думаешь...

Не уберег!..

«Плесневей один!..» А сколько невысказанного было в ее глазах, когда она убегала!.. А сколько презрения было в ее чужом, враждебном лице!.. И еще хуже она стала относиться ко мне теперь. Мимо меня проходит молча, едва взглянет, как на придорожный камень.

Так любил ее, столько души вложил, а она!.. Ни с чем не посчиталась. Ничего не простила.

Когда же я начал терять ее?

Не в тот ли день дала первую трещину наша любовь, когда явился Быба с музейным чемоданом и выдворил Ленку, а я не защитил, не удержал ее? Не в то ли июньское утро, когда я оскорбил ее подозрением?

Опуская кулак на голову Тараса, я рикошетом ударил и по нашей любви. Отворачиваясь от Васи Непоцелуева, от его брата, отпихивая от себя Алешу, я поносил, растаптывал все то хорошее, что приобрел в коммуне, чем красен человек. Ни слова на веру! Ни слова против совести!..

С каждым днем я ниже и ниже падал в глазах Лены. И вот наступил час, когда она вырвалась из моих объятий, заплакала. «Плесневей один!..» Надо было очень сильно презирать, чтобы так сказать.

Да?.. Нет! Куда тебя занесло, Голота? До чего, малохольный, додумался?

Недаром говорят, что в каждом припадке ревности и в горькой разлуке есть какая-то доля безумия. Будь я сейчас нормальным, разве дал бы волю мрачной фантазии? Разве поднялась бы рука бичевать себя? Ну и наворотил, лунатик! Ну и наплел! Что, собственно, случилось? Повздорил с любимой? С Алешкой? С Васей? Да, прискорбно! Но кто из людей не обижает друга, товарища, соседа, попутчика? Кто может похвастаться, что всю жизнь был справедливым? Почему же я так угрызаюсь? Все. Довольно!

Вот, оказывается, как легко и быстро можно уговорить, убаюкать самого себя!

Где твоя совесть, Голота? Где твоя голова?

Недавно, на днях, Степан Иванович ткнул меня носом в поразительную страницу «Святого семейства» Маркса и Энгельса. Мне, рабочему, сыну и внуку пролетариев, давно полагалось бы знать ее наизусть, а я впервые прочитал такое о себе.

Пролетарий отвлечен от всего человеческого, даже от видимости человеческого, его жизненные условия достигают высшей точки бесчеловечности. В пролетариате человек потерял самого себя. Но пролетарий сам себя освобождает под давлением абсолютно властной нужды. Став свободным, он упраздняет самого себя как пролетария и начинает искать, восстанавливать великую свою потерю — человечность.

Вот тебе, Голота, и программа жизни и ее великая цель. Ищи! Восстанавливай! Пусть желание быть человеком станет твоей властной нуждой, первой необходимостью, как хлеб, вода, воздух, сон! Упраздняй все, чем забросали, заляпали, загрязнили тебя хозяева и хозяйчики, выжигай все, что привито прежними жизненными условиями, не прощай себе ни одного дурного поступка, ни одного плохого слова. Стыдись своих слабостей и промахов. Больше, чаще, смелее стыдись! Не стыдись стыдиться. Стыд — это своего рода гнев, только обращенный вовнутрь, говорит Маркс, стыдливый человек, стыдливая нация подобны льву, готовому к прыжку.

Стань львом, «крысавец»!

Куда прежде всего прыгнуть? На что направить свой гнев? Столько наворотил вокруг!..

— Эй, ты, тюха-матюха, примерз к шпалам? Или рельсы караулишь?

Составитель в брезентовой куртке с роговым свистком в зубах обрушивает на меня трехэтажную ласку, хватает за руку, тащит подальше от рельса. Не сопротивляюсь.

Парень, видимо, не привык иметь дело с покорными и тихими. С удивлением вглядывается в меня.

— Ты что, друг, с жизнью решил распрощаться? Ну и дурак! В другой раз не получишь ее в свое личное пользование.

Засмеялся, вскочил на подножку маневрового паровоза и укатил.

Неожиданная мысль приходит мне в голову, пока я смотрю на маневровую «овечку». Как бы поиздевались сейчас надо мной Ваня Гущин и Быбочкин, если бы заглянули в мою душу! «Старик, — сказал бы Ваня, — чего это ты мировую скорбь разводишь насчет моральных падений, убытков? Не было ничего такого. Не там и не то считаешь. Вся твоя мораль укладывается в одно слово — «ударник»! Так чего же ты прибедняешься? Давай не будем, старик. Не твое это дело — копаться в своих чувствах и мыслях, умничать. Поменьше болтай. Молчание — золото. Вкалывай, как надо, и ты всегда и везде будешь правым и первым, богатым и знатным».

А Быба, пожалуй, еще больнее отхлестал бы меня. «Наговариваешь на себя, товарищ рабочий! Напрасный труд! Истории наплевать, как ты сам думаешь о себе, какую в данный момент видишь цель. Дело в том, что такое рабочий класс на самом деле и что он, сообразно своему бытию, исторически вынужден будет делать. Его цель и его историческое дело, хочешь ты этого или не хочешь, есть и будет твоей целью, твоим делом жизни. Это тоже Маркс. Так что, потомок, не рыпайся, не пытайся выпрыгнуть из собственной шкуры!»

Вот на какой перекресток попал! Между молотом и наковальней очутился: Алеша Атаманычев, Родион Атаманычев, Варя Атаманычева, Вася Непоцелуев, Хмель, Ленка, Антоныч, Гарбуз тянут в свою сторону, а Быба — в другую. Кто кого перетянет! На чьей же я стороне? Кому должен помогать?

Но еще хуже будет, если на этом конце, где Голота, окажется слепая вера и ни капли совести. Ни слова на веру, ни слова против совести! В завещании Ленина ключ ко всем сложностям нашей жизни. Универсальный. Любой, самый секретный замок откроет. Даже тот, что за семью печатями, деревенский, хлебозаготовительный, непоцелуевский. Вот, Голота, с чего тебе надо начинать войну с «крысавцем». Музейным рубашкам и штанам, фотографиям, бумажкам с печатями и штампами не больно подождать своего часа. А вот живому человеку, Васе, — невтерпеж.

Бросил меня Васька. На другой паровоз перебрался. Пойду к нему в барак, повинюсь, попрошу вернуться на Двадцатку. Потом и к Алеше побегу.

Еще ничего не сделал, а уже посветлело на душе и в ногах резвость воскресла. Нет, мысль — это все-таки чудо, она душа дела. Будет время, когда люди пошлют на Луну, на Марс и на Венеру космические корабли. Но раньше там побывал в своих мыслях Циолковский. По его прочерченному курсу полетят ракеты.

Ну, парень, делай свой первый шаг в будущее!

Поворачиваюсь, иду по путям. Миную теплушку с жестяным щитком, на котором написано «Магнитогорск», и выхожу на огромный пустырь, на привокзальную площадь, кишащую народом, лошадьми, телегами, машинами. Справа и слева, впереди, впритык друг к дружке алеют и белеют всевозможные плакаты, лозунги и призывы. На огромных фанерных щитах приклеены объявления, печатные и написанные от руки. Прораб такой-то принимает на работу чернорабочих, обеспечивает общежитием, столовой, баней, продкарточкой и путевкой на курсы каменщиков... Коксохиму требуются огнеупорщики высокой квалификации... Курский грабарь такой-то ждет приезда своего земляка такого-то и сообщает ему адрес... «Вытащили у пьяного дурака кошелек с документами. Пожалейте лопоухого, подкиньте бумаги на пятый участок, на Дубовую улицу, в барак № 17, под второе окно, где сухое деревцо. Взамен, клянусь богом, получите полную бутылку»... Отдел рабочего снабжения готовит в срочном порядке пекарей, поваров, продавцов обоего пола... Госцирку требуется... Магнит-гора ждет... Центральная библиотека приглашает... Электротеплоцентраль набирает... Питомник горкоммунхоза нуждается... Педагогический вечерний доводит до сведения... Объявляется набор на курсы экскаваторщиков. Курсанты обеспечиваются стипендией и шахтерской продкарточкой... Горный техникум готовит... Школа мастеров принимает...

Выбирай свою судьбу, приезжий искатель, иди, карабкайся, возвышайся!

Вот где ты оплошал, Алеша! Во главе всех объявлений и призывов должен сиять твой щиток с надписью: «Магнитка — родная мать каждому труженику, нет у нее ни пасынков, ни любимчиков».

Рискуя попасть под колеса таратаек, под копыта гривастых приземистых лошадей, шагаю по вокзальной площади. Обхожу стороной сезонников с чувалами и сундуками, с поперечными пилами, завернутыми в мешковину. Толкаю пьянчужку — он пытался ни за что, ни про что облобызать меня — и натыкаюсь на женщину с двумя детьми. Жарко, а на ней стеганая кофта, три темных юбки, надетые одна на другую. Обута тоже не по сезону: в валеные сапоги. И девочки ее обмундированы по-зимнему: а ватных деревенских пальтишках, в пуховых платках, в толстых вязаных чулках. Впопыхах, видно, подняты посреди ночи пожаром или еще каким-нибудь бедствием, напялили на себя побольше.

Женщина и дети расположились на своих узлах, в сторонке, где меньше людей. Сидят тяжело, обреченно, как птицы с подрезанными крыльями.

Стою перед ними и, чувствую, краснею. Стыдно и больно. Я сыт, на мне чистая рубаха, на сберкнижке немало денег, в кармане неизрасходованная продовольственная карточка ударника горячих путей, за мной закреплено персональное бесплатное кресло в цирке, депутат горсовета, знатная личность, в музее выставлен, а эти люди...

— Здравствуйте! — говорю я.

Мать неохотно кивает. Девочки смотрят на меня с удивлением и тоже помалкивают. Отвыкли, видно, здравствоваться. Не верят моему сочувствию. Не ждут от меня ничего хорошего.

— Вы приехали? Уезжаете?

Глупые вопросы! Ничего другого не успел придумать.

Женщина медленно склоняет голову, укутанную в теплый платок. Вот и пойми ее, куда она путь держит: сюда или отсюда.

— Завербованные? К мужу и отцу прибыли?

Молчит. Печальное ее лицо становится еще более печальным. Сиротское лицо. Так нагоревалась, так намоталась вдова, так ей опостылела жизнь, что и слова вымолвить не может. И чего я пристал к ней? Шел бы своей дорогой! Не могу. Жалко девчонок. И матери хочется чем-нибудь помочь. Очень хочется, но не знаю, как это сделать. Не то говорю, что надо. Не за тот конец хватаюсь. Злюсь на свою неуклюжесть и еще больше теряюсь.

— Откуда вы, тетенька?

Вот растяпа! Не все ли тебе равно, откуда она и кто такая?

Женщина не слышит меня. Не желает. Взгляд ее застыл. Запавший, старушечий рот наглухо запечатан.

— К дяде мы приехали, — говорит старшая, похожая на мать девочка. Ей не больше восьми, но уже ясно, что вырастет пригожая и серьезная девушка. Из-под платка у нее выбиваются две светлые, аккуратно заплетенные косички. Круглое лобастое личико свежо, намыто. Успела! Золото и в грязи блестит.

— Адрес дяди знаете?

— Потеряли, — вмешивается в разговор младшая сестренка и прячется за спину матери.

— А где работает ваш дядя? Как фамилия?

Молчат. Нерешительно смотрят на мать: говорить или не говорить? Та кивает.

— К дяде Васе мы приехали, — бойко отвечает старшая.

— К дяде Васе? — чуть не вскрикиваю я. — К Непоцелуеву?

— А вы его знаете?

— Кто же его не знает! — улыбаюсь я, а губы мои дрожат. — Он на паровозе работает, а живет в бараке, на Степной улице. Хотите, я провожу вас к нему?

Женщина чуть оживилась, почти доверчиво смотрит на меня. Переводит взгляд на свои узлы, вздыхает.

— А далеко идти?

— Далеченько. Не бойтесь, мы тарантас наймем!

— Денег у нас нет.

— Ничего! У меня есть. Пошли!

Женщина опять угасла. Раздумывает. Тяжелые, набрякшие веки безжизненно падают, наглухо закрывают глаза. Девочки кидаются к матери. Одна гладит ее руку, другая теребит фуфайку.

— Вставай, мама! Ну!

— Постойте, доченьки. Голова закружилась. Передохну. — Она медленно открывает глаза, виновато оправдывается, глядя на меня: — Отощали мы. Едем, едем, едем... и все без хлеба.

Рука моя опускается в карман, нащупывает кошелек с деньгами и продуктовой карточкой.

— Подождите тут, — говорю. — Хлеба принесу.

Минут через тридцать я возвращаюсь с черной буханкой. Уговорил директора орсовского магазина отоварить без очереди ударную карточку на три дня вперед. И целый фунт соевых конфет раздобыл да еще какую-то соленую рыбину. Кладу все это добро на колени женщины, спрашиваю, есть ли у нее чайник или какая-нибудь посудина.

Смотался в ближайший барак, наточил из «титана» бидон кипятку.

Они, забыв обо мне, едят, а я стою около и стараюсь не смотреть на них. Но смотрю и смотрю. Всю жизнь Непоцелуевы добывали для людей хлеб, а теперь...

Из-за облупленной вокзальной теплушки выскочил человек в синих галифе, в скрипучих сапогах. Женщина и ее дочери перестали есть. Онемели. Переглянулись. Насторожились. И опять стали похожи на птиц с подрезанными крыльями.

Милиционер озабоченно, не поднимая головы, прошагал мимо. Гимнастерка потемнела и полиняла под мышками. На затылке под синим околышем фуражки золотился юношеский курчавый пух, давно тоскующий по ножницам и бритве.

Женщина и девочка провожали глазами парня в казенной форме до тех пор, пока он не скрылся.

Вот как мстительна человеческая память! Незаслуженные страдания оставляют особенно глубокие раны в сердце. Сколько еще месяцев, может быть, и лет понадобится этой семье, пока она избавится от страха? Боятся люди того, что достойно по своей природе уважения. Кто в этом виноват? Ошалевший от большой, до бесконтрольности, власти уполномоченный по хлебозаготовкам? А может быть, будь он неладен, какой-нибудь вроде меня «крысавец»? А почему бы и нет? Поднял же я руку на Тараса, не разобравшись толком в том, что случилось на угольном складе. А может быть, как раз в тот момент Тарас нуждался в участии и дружеской поддержке? Да! Крути ни верти, а это так. Тарас не сделался бы моим врагом, не был бы потерян для страны, для жены, детей, если бы я тогда, во время урагана, и после, на угольном складе, обошелся с ним по-человечески. Да! Тот не человек, кто чувствует себя счастливым среди несчастливых, необыкновенным среди обыкновенных, возвышенным среди униженных.

Все это я давно, еще в коммуне, слышал от Антоныча, но только теперь его слова дошли до меня как следует. Почему же так долго не всходят добрые семена, а всякий чертополох растет не по дням, а по часам?

Женщина и ее дети смотрели на меня уже без опаски. Хлеб сделал свое доброе дело.

— Спасибо вам... — На лице матери появилось подобие улыбки. — Не знаю, как вас называть...

— Голота я. С вашим Васей вместе работаю.

— Так это вы?! Мы вас знаем.

— И я вас знаю, Надя... Надежда Петровна.

Погрузили в плетеную кошеву извозчика негромоздкие узлы, посадили девочек и поехали к Ваське.

В одну минуту договорился я с ним. Прямо из его барака мы рванули к Гарбузу, в Березки. Все рассказали ему. Обещал помочь. Знаю, он сдержит слово.

Были и у Алеши Атаманычева. И этот сразу предложил свою помощь.

— Пусть у нас живут твои племянницы, Вася. Для всех места хватит. Моя маманя обрадуется ребятишкам. Своих нет, так она чужих по головке наглаживает.

— Посмотрим. Пусть пока под моим боком поживут.

Правильно, Вася!

До вечера далеко, а я уже вернул все, что потерял, казалось, навсегда, — уважение и дружбу хороших людей.

Незабываемый, красный день моей жизни!

Алеша и Вася остались на горячих путях, а я помчался в сберкассу, а потом в горный поселок к Атаманычевым.

Ася и Родион Ильич еще не вернулись с работы. На это я и рассчитывал. Хозяйка встретилась мне во дворе с охапкой подушек, вынесенных из дома для проветривания.

Увидев нежданного гостя, она бросила свою ношу на скамейку и просияла. Рада сердцем, а на словах сторожится:

— Пришел!.. Долго тебя не было! Здравствуй! Дорогу забув до нашей хаты, чи як?

— Чуть не забыл... Как поживаете?

Я не называю сестру ни ее настоящим, ни вымышленным именем. И так и этак неловко.

— А шо с нами станется? — отвечала она. — На чужое не заримся, за свое не держимся, слезам соседа не радуемся. Хорошо живем, слава богу! Ну, а як ты? — Насмешливо, с вызовом посмотрела на меня. — За версту видно, шо здорово живешь. Лучше всех!

Отвернулась, стала взбивать крепкими коричневыми кулаками пуховые подушки. С тоской и болью смотрю на сестру и молчу. Так много хочется сказать ей, что боюсь ничего не сказать.

близкая и далекая Варя! Сестра и не сестра. Хочу взять ее руку, напомнить, как мы собирали воронцы в Батмановском лесу, как грелись на донецком солнышке, как кувыркались в теплой воде Северянки. Хочу и не могу.

Перестала молотить кулаками. Лицо возбужденное, сплошь румяное. В маму она, красавица Варя.

— Ну, Саня, когда на свадьбу позовешь? Завтра? Через три дня? Через неделю?

Передергиваю плечами, силюсь растянуть рот в улыбке.

— Не знаю.

— Як же так? Ой, Санька, виляешь! Ну и дурень! От своего счастья отбрыкиваешься. Давай! Раки любят, шоб их живьем ошпаривали.

Вот когда и соврать не грешно. Нельзя! Дал клятву быть правдивым. Только с одним Быбой позволю себе хитрость. Недостоин он правды. Говорю:

— И рад бы сыграть свадьбу, но невеста передумала выходить. Подожду, может быть, еще раз передумает.

Она почему-то не слышит меня. Пытает — с тревогой, с осуждением:

— Разлюбил, да?

— Что вы! Разве такую разлюбишь?

Все, хватит об этом! Надо переключить разговор.

Я достал пачку червонцев, туго, крест-накрест перетянутую казенной банковской лентой, положил на край скамейки.

Варя испуганно вспыхнула. Взгляд ее перебегал с моего лица на деньги.

— Что это ты, Саня? Зачем гроши?

Я пробормотал:

— Это детям Тараса. Передайте, пожалуйста.

Она не поверила моим словам. Переспросила:

— Кому?

— Детям Тараса! — твердо говорю я. — Слышал я, вы им помогаете, их беду своей считаете.

— Считаем!

Бережно, двумя руками, она взяла червонцы, понянчила их на ладонях, будто ребенка взвешивала.

— Когда же ты успел заработать столько?

— Успел! Не говорите только, откуда они.

— Богато тут, Саня. Забери половину, пригодятся для свадьбы.

— Все отдайте. Я потом еще... каждый месяц буду выкраивать.

Ничего я больше не успел сказать. Варя взмахнула руками, кинулась ко мне.

— Санечка, родненький мой, братик!

Чуть не задохся в ее объятиях, чуть не захлебнулся от ее слез.

Так же внезапно, как и заплакала, она смолкла, оттолкнула меня от себя, оглядела с ног до головы, недоверчиво и восторженно.

— Ты, Саня?.. Ей-богу, ты! Воскрес! Внук Никанора! Если бы встал дедушка, если бы посмотрел!..

И опять разревелась. Я обнял сестру, душистую и теплую, пропитанную солнцем, как и тогда, в Батмановском лесу.

— Расскажи, Варя, как ты жила все эти годы?

Глаза ее, только что омытые слезами, сияющие,стали сухими, темными.

— Нечего рассказывать. Все забыла. С той самой минуты, как встретила Родю... Родиона Ильича. Только одно хорошее помню.

— Прости, Варя!

— И не Варя я. Давно отвыкла,

Вглядываюсь в зрелое и все еще юное лицо сестры и ясно вижу ее прошлое и будущее. Да, только была она красивая и всегда будет такой с Побейбогом. В добром огне любви сгорают, не оставляя и пепла, все прежние обиды и страдания.

Так и у нас с Ленкой будет. Она еще не простила меня и надежды никакой не подала, но я верю: не навек мы рассорились. Не сегодня, так завтра помиримся, опять породнимся. Знаю я теперь, как и где надо зарабатывать любовь любимой. Не буду несчастным! Не хочу. Неестественно человеку быть несчастным.

— Я люблю тебя, Ленка! И всю жизнь буду любить! Слышишь, гений?

Издалека-далека, от Уральских гор, из новогоднего сказочного леса, с вершины Магнит-горы, с подоконника молодоженов, из стеклянного домика у подножия домны, со всех дорог, истоптанных ногами Ленки и моими, на воздушной волне ночной фиалки доносится до меня ее нежный шепот:

— И я люблю тебя, паршивец!

Предыдущая главаГлава 28 из 36Следующая глава