Молча и быстро идем с Асей по твердому и плоскому дну глубокого и широкого кратера. Он так велик, что может вместить наше магнитное море. Стены его с трех сторон круто срезаны, со следами зубьев экскаваторных ковшей, огненно-рыжие, с прослойками жирной глины и дымчатого мрамора. С четвертой, скалистой стороны вырублены пологие спиральные террасы. По ним бегут кургузые паровозы с пятью думпкарами на прицепе.
— Почему ты молчишь, Шурик? — спрашивает Ася.
— Это очень хорошо, что я молчу.
— Что ж тут хорошего? Я люблю твой голос. Вся дрожу, когда слышу тебя. Говори! Что-нибудь, все равно.
— Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты...
— Ах, как хорошо! До того хорошо, что дальше некуда. Спасибо, Шурик, осчастливил. Скажи еще что-нибудь!
— Подшипник-золотник!.. Конденсатор пара!.. Колосниковая решетка!..
Ася довольна и этим. Смеется. Преданно, как собака, не понимающая, о чем говорит хозяин, заглядывает мне в глаза.
Над сигнальными приборами паровозов появляются вспышки пара, но гудков почему-то не слышно. Колеса почему-то не гремят на рельсовых стыках — катятся бесшумно, как автомобильные. Вверху, в угольно-черном небе, прямо над нашими головами сияет одна-единственная, очень странная звезда, крупная, колючая, похожая на дикобраза. Откуда-то доносится горький и едкий дым сожженного хлеба — дым великой беды.
Какие-то люди, перепрыгивая с террасы на террасу, спускаются к нам. Это машинисты и составители.
— Эй, вы, скажите, куда она провалилась?
— Кто? — откликаюсь я. — О чем вы спрашиваете?
— Мы прибыли за рудой, а ее и след простыл, Куда убежала гора Магнитная?
— На своем вековом месте стоит. Вы попираете ее ногами.
— Не выдумывай, старик! Под нашими ногами дно пропасти. Семьдесят метров ниже уровня земли.
— Так это и есть она, Магнит-гора. Бывшая гора. Была и сплыла. Сотни миллионов тонн руды переплавилось в домнах и растеклось чугуном по земному шару. Снимите шапки, друзья, помяните Магнит-гору добрым словом!
Машинисты и составители, вместо того чтобы радоваться, начинают оплакивать исчезнувшую гору. А мы с Асей весело смеемся и шагаем дальше по дну кратера. И натыкаемся на громадную фигуру, высеченную из белого мрамора. Солдатская стриженая голова, очки, гимнастерка, подпоясанная широким ремнем, сапоги. Так это же Антоныч! Магнитка поставила ему памятник!
— Стой! Дальше хода нет! — шепчут каменные уста моего великого друга, и руки его, длинные, как крылья ветряка, упираются в северную и южную стены котлована.
— Пропусти, батько! Пожалуйста. Я спешу.
— Куда? Навстречу своей гибели? Протри глаза, герой! Эх ты, недотепа!
Он помолчал и, чуть прикрыв мраморными веками живой огонь в своих очах, с отвращением рассматривал смуглянку Асю.
— Где твои настоящие друзья, Александр? Где настоящая твоя любовь, Ленка? Где Вася? Где Алеша? Почему отвернулся от них? Не нуждаешься? Кустарь-одиночка?
Смехотворное обвинение. Даже и опровергать не хочется. Снисходительно усмехаюсь.
Ну и ясновидец! Ну и страж! На такое место поставлен, а не ведает, что дружу я с Ваней Гущиным, с товарищем Быбочкиным, с Яковом Семеновичем Губарем, которого знает весь мир, с членом ЦКК Гарбузом.
— Как ты можешь жить без друзей? — громыхает Антоныч. — Догадываюсь, что хочешь сказать: не до них, мол, сейчас мне, едва на шуры-муры времени хватает. Эх!.. Околдован цыганской юбкой! Плохо видишь и туговат на ухо стал. Охмелел? Да, блуд — могучий наркотик.
Вот оно какое дело, старик! Ты считал себя счастливейшим человеком, но, оказывается, в дурмане пребываешь. Тебя страна вознесла на гребень истории, а ему, этому горе-педагогу, кажется, что плесневею я в болоте.
Ладно, пусть тарахтит в пустое ведро. Отлюбил свое, а теперь к молодому придирается: и то не так и это не ладно. Да, не так! Где, в каком законе записано, что человек должен любить один раз в жизни?
Я на Южном полюсе размышляю, а он на Северном гремит.
— Как ты можешь шуры-муры разводить с этой кралей, когда Ленка носит под сердцем твоего сына? Как вообще живешь? Твой единомышленник по партии, твой товарищ Вася Непоцелуев попал в беду, а ты не выручаешь его, еще глубже затаптываешь! Замечательный парень Алеша Атаманычев хочет быть твоим другом, а ты делаешь его своим недругом!.. Отвечай, как докатился до жизни такой! Снисходительно кривишь рот? Знаю, что у тебя на уме: я, мол, дисциплинированный солдат, выполняю железную волю командира. Чужая воля — потемки. Чужой ум — протез. Хорош тот солдат, который способен и на самостоятельный маневр, кто и своими глазами видит поле боя, кто и сам соображает, как, где и когда можно победить врага. Такому солдату судьба уже положила в его ранец маршальский жезл.
Антоныч распекает меня: то сюда, то туда приложит раскаленную железяку и держит до тех пор, пока не запахнет жареным.
— Пойми, дурень, на какую историческую высоту взметнули тебя рабочий класс, революция и пятилетка! Пойми и удержись! Класс непременно удержится, а вот ты, герой, можешь здорово шлепнуться.
Я засмеялся, теперь вслух. Ну и пророк! Я, может быть, шлепнусь в лужу когда-нибудь, а он уже барахтается в ней.
— Ржание противника в разгар боя звучит, как проклятие. Но хорошо тому, кто смеется последним. Я еще посмеюсь над тобой, Александр. Настанут для тебя такие времена, когда ты, виновный перед Ленкой, Васькой и Алешей, сам себе вынесешь суровый приговор!
Антоныч говорит о своем, а я думаю о своем. В разные стороны несутся два потока мыслей. Кулаки мои сжаты. Кровоточит сердце. Каждое слово Антоныча оставляет в душе рубец. Была его рука теплой, дружеской, а стала чужой, каменной. Озлобился на все и вся непризнанный воспитатель! Теперь понятно, почему его отовсюду выпроваживают. Не по душе ему наша героическая действительность!
Пытался меня убедить, будто и там и сям отнеслись к нему несправедливо. Чепуха! Неужели всюду сидят дураки, бюрократы? Что-то здесь не так, Антоныч. Плохо видишь. Помутился взор. Раньше умел разглядеть человека в звереныше, а теперь героя считаешь замухрышкой, оплакиваешь труса и лодыря.
Твоя жалость к Ваське несовместима с классовой борьбой, с Магниткой, с Днепрогэсом, с социалистическим соревнованием, с пятилеткой, с энтузиазмом миллионов.
Подведем итоги, Антоныч. Начал ты за здравие, а кончил за упокой. Всю жизнь бушевал. Прошел, как говорится у паровозников, сквозь огонь, воду и медные трубы, сдвинул с мертвой точки поршень, вдохнул энергию в кривошип, в дышла, колеса, привел в движение локомотив, потянул тяжелый поезд. И до капли исчерпал себя, стал бесполезным дымом, отработанным паром, пшиком.
— Почему онемел? — выходя из себя, орет Антоныч. От его громового голоса отвесные скалы карьера звенят, содрогаются, и на дно сыплется рудная мелочь. — Возражай! Оспаривай! Дай по морде! Но не молчи.
Ничего, ни единого слова не сказал в ответ на речи громовержца. Взял Асю за руку, пошел вперед. Время покажет, батько, какой я солдат.
Каменный гигант рассмеялся мне вслед — угадал мои мысли.
— Время?.. Не ты первый хватаешься за эту соломинку. Миллиарды людей попадали в эту соблазнительную ловушку. Нет, Александр, что с воза упало сегодня, то не найдешь завтра. В самый тихий ручей не войдешь дважды. Прощай!
— До свиданья.
— Нет уж, прощай. Умываю руки! Иди! Туда тебе и дорога.
— Горбатого могила исправит, — бросаю я через плечо.
— Ты зря надеешься на тот свет. Не заслужил. Слишком много имел на этом. Должно быть наоборот. Вспомни Спартака. Погиб рабом, а воскрес для всех народов и времен вождем и героем. Джордано Бруно сгорел как еретик, а живет теперь среди нас величайшим ученым. Степану Разину отрубили голову как разбойнику, а он стал бессмертным любимцем народа. Бывало и так: при жизни сгибался от наград, почестей и славы, возносился на десятки золотых пьедесталов, а после смерти все забыли.
Все тише и тише голос Антоныча. И, наконец, совсем заглох. И сразу же налетела буря. Взметнулась рудная пыль, и пропасть заполнилась мокрым и рыжим туманом. Жутко мне стало, я упал, закричал и... открыл глаза.
Лежу не на дне котлована, а в своей постели, в комнате, ярко высветленной полуденным солнцем, и вижу Антоныча. Не каменного, а живого. Не разгневанного, а сдержанно-печального, старенького, но еще крепкого. Он бросает книгу, которую читал, и смотрит на меня ласково, как больничная няня.
— Очухался? Ну и корежило тебя! Как бересту на огне. Дыба приснилась? Или котел с кипящей смолой?
— Хуже!
— Гитлер со своей шайкой?
Я все-таки уклонился от рассказа. Мой сон и пересказать страшно. Надо как можно скорее забыть его.
Незавидной способностью наградила меня природа: живу во сне так же отчетливо, ясно, до мелочей убедительно, как наяву. Не проходит и ночи, когда бы не привиделось чего-нибудь.
Вот и сегодня. Хмурым, дождливым утром, усталый и злой после ночной изнурительной и не очень ладной работы, я вернулся домой и натощак завалился спать. В мои годы, да еще после ночной смены надо бы спать крепко, ясно, без всякой чертовщины, а я...
Фу! До сих пор сердце колотится и пот не просох.
Протираю глаза. Одеваюсь. Бегу на кухню. Возвращаюсь минут через десять, бодрый и веселый, Выветрилась чертовщина!
Какое роскошное солнце! Сколько света и простора! Какое чистое и высокое небо! Какой хороший Антоныч!
Две недели пролетело, а мы до сих пор как следует, по душам, не потолковали. В первые дни он исчезал рано, когда я еще спал, возвращался поздно. А потом и вовсе пропал: перебрался в гостиницу, поближе к заводу и строительству. Видите ли, неловко ему меня стеснять. Гость, мол, роскошествует на койке, а хозяин на полу валяется. Все они, батьки, деликатные себе в ущерб. А какое тут притеснение! Я готов и на битом стекле валяться, только бы Антонычу было хорошо.
Примостился он на подоконнике, с роскошным видом на Магнитку, но вовсе не интересуется картиной мирового строительства. Глаз почему-то с меня не сводит. Смотрит пристально, с тревогой и болью, будто я тяжелобольной. А я тоже на него поглядываю и вспоминаю молодого, еще без единой морщинки Антоныча. Стриженая голова, кожаная тужурка. Начальник коммуны! Чудо-доктор! Сидит у моего изголовья и ждет, выживет или не выживет залетная блатная птица, подколотая ножом Ахметки.
Милый ты мой исцелитель, мастер добрых дел! Волна нежности хлынула к сердцу. Боже мой, как люблю я этого человека, с темным, в глубоких складках лицом, битого-перебитого жизнью и все-таки никогда и нигде не унывающего, первого оптимиста на земле, самого справедливого из всех справедливых людей! Просто плакать хочется от счастья, что он мой друг, мой второй батько, моя совесть. Безбожник я, а его, старого учителя, безоговорочно, да еще с радостью признаю своим богом. Всем, что есть во мне хорошего, я обязан ему.
Я подбегаю к Антонычу и, как в давние времена, бодаю его под ребра.
— Добрый день, пропащий! Явился, обрадовал!
— Не кажи «гоп», пока не перескочишь. В полночь подводи баланс, каким был день, добрый или злой. Ошибся, Александр. Посмотри внимательно на меня! Разве такая унылая морда может кого-нибудь обрадовать? Да еще такого жаднюгу на радость, как тебя!
— Да, вид у тебя не праздничный. Отчего? Не с той ноги встал? Плохой сон видел? Живот нашим хлебом расстроил?
— Хватай выше живота, Александр. Без хлеба, говорят, человек проживет дней десять — пятнадцать, а вот без мыслей... — Антоныч постучал пальцем по своей голове. — Тут она, причина моей невеселости. Мысли одолевают. Запечалился. Уезжаю. Пришел попрощаться.
— Вот тебе раз! Ты ж собирался у нас все лето пробыть. Не понравилась Магнитка?
— Понравилась, но я ей не понравился. Выпроваживают корреспондента «Наших достижений».
— Как выпроваживают? Почему? Кто? Шутишь, батько?
— Такими вещами не шутят, Александр. Факт. Сегодня получил телеграмму-молнию. Редакция срочно под благовидным предлогом отзывает своего корреспондента. Рука Быбочкина! Не угодил ему. Каждый сверчок должен знать свой шесток, а я совал свой нос, куда не положено.
— Ничего не понимаю. Расскажи толком, что случилось? Ну!
Антоныч старательно утюжил ладонью вытертое сукно на своих заслуженных, времен двадцатых годов галифе, и отмалчивался.
— Давай рассказывай!
— Так вот: мысли, говорю, одолевают. Думаю, все думаю, что такое бешеное счастье и как с ним бороться.
Я рассмеялся. Но лицо Антоныча оставалось строгим, а глаза смотрели на меня сквозь выпуклые стекла очень серьезно.
— Зря регочешь, Александр. Ничего смешного я не сказал. И не собираюсь. Счастьем в любых условиях, и особенно в наших, советских, надо пользоваться чрезвычайно осторожно, умно и талантливо. Счастье, добытое честным трудом, в борьбе, дозволенными приемами, бывает легким, чистым, возвышает, облагораживает человека. А счастье, не обеспеченное скромностью, умом, доставшееся, как выигрыш в лотерее, — это весьма опасный яд. Малая его доза опьяняет, чуть побольше — делает человека самодовольным, оглупляет, а чрезмерная — уже выворачивает мозги набекрень.
Туман рассеивается. Догадываюсь, куда он метит. Видно, решил прошкурить своего воспитанника. Ладно, батько! Не принесут мне вреда твои добрые и умные руки. Давай шкурь! Снимай стружку. Во сне я провел генеральную репетицию и наяву не оплошаю.
Антоныч вошел в мою жизнь прежде всего словом. Из слов слагается сила, объединяющая и разъединяющая людей. Из слов воздвигаются дворцы разума, света, поэзии, мысли. Слово истины управляет делами людей. Так когда-то говорил нам, коммунарам, Антоныч. Он не умел слесарить, но так хорошо говорил о слесарном деле «домушникам», «скокарям», карманникам, что им захотелось слесарить. Не обладал он большой физической силой, но так здорово говорил о ней, что пробуждал ее в наших тщедушных оболочках. Не отличался особой ловкостью, но воспевал ее превосходно и внушал нам отвращение к неуклюжести, прививал желание быть огневыми ребятами. Слово его не было льстивым, не обещало златых гор, не подлаживалось, но оно всегда доходило до сердца, хотя и звучало порой грубовато, насмешливо. Сильный и правый не боится посмеяться над собой.
— Можно задать тебе один деликатный вопрос, Александр?
— Давай хоть дюжину — на все сразу отвечу.
— Запасливый! Скажи, ты давно дружишь с Максимом Неделиным?
— Что ж тут деликатного? Не друг, не сват и не брат я ему.
— Но вы же...
— Да, мы всегда рядышком, вместе попадаем в газетные статьи, в президиумы, в наградные списки, соседи по музею, но все-таки не друзья. Даже хорошими знакомыми нас нельзя назвать. По правде сказать, мне совсем не нравится этот Максим Неделин.
— Почему? — оживился и как будто обрадовался Антоныч.
— Старорежимный он какой-то. Пережитками обвешан, как богомолец ладанками, Одна нога на нашей земле, а другая — в старом мире.
— И как же он попал в герои?
— Повезло человеку: завербовался на Магнитку одним из первых и прижился тут. И работает здорово.
— Работает или работал? — переспросил Антоныч.
— Хвалят в газетах, выходит, и теперь на высоте.
— Это еще ничего не значит. Газету делают люди, а они, как известно, не застрахованы от ошибок.
— Ты хочешь сказать, что Неделин плохо работает?
— Послушай, что я хочу сказать... Я наблюдаю за Неделиным двенадцать дней. Бывал на его рабочем месте и дома. Ездил вместе с ним в Карталы, в Троицк и Верхнеуральск. Бражничал. Пел песни. В общем, заглянул в душу. И пришел вот к какому выводу. Максим Неделин, знатная личность Магнитки, неплохой работник когда-то, еще в самом начале пятилетки получил пропуск в рай. Нахватал за эти годы счастья сверх всякой меры, в тысячу раз больше, чем другие. Счастлив он был до головокружения. Грустно было смотреть на его индюшачье самодовольство.
— Почему ты говоришь о нем в прошедшем времени, батько?
Он не ответил, продолжал свое:
— Новый человек, рожденный революционной Магниткой, а жил, как в старину. Его счастье ничем не отличалось от бешеной удачи. Товарищи Максима не радовались его успехам, не подражали ему, а злились и завидовали. И недаром. Неделин получил больше, чем заслужил, перебрал, а товарищи недобрали до нормы. Есть в Магнитке более талантливые люди, чем Неделин, хотя бы Атаманычевы, отец и сын. Они сделали куда больше, чем он. Но они никак не отмечены, их ударный труд замалчивается. А Неделин пользовался своими привилегиями, ничуть не угрызаясь совестью. Не по-человечески это. Настоящий человек не может чувствовать себя счастливым, если рядом с ним живут люди обделенные, униженные, не получающие по труду. Карьеру сделал в Магнитке Максим Неделин. Рабочий-карьерист! Смешно? Нет. Трагично! Сюжет далеко не новый. Стар, как мир. Давным-давно написаны трактаты и поэмы, оправдывающие возвышение человека над человеком. Ницше!.. Байрон!.. Киплинг!.. Мальтус!.. Выживает и процветает сильный, талантливый, красивый. Да здравствует сверхчеловек! Поклоняйся им, рядовой, простой, обыкновенный!.. Рабочий, ударник, творец пятилетки, и... Ницше?! В этом и трагедия Максима Неделина. Не все такие люди сознательно становятся холуями чуждой нам идеологии. Многие невольно добиваются привилегий сверхчеловека.
Антоныч распинает на своем педагогическом кресте Неделина, но одновременно и мне достается. Только зря он порох на меня тратит. Я буду чувствовать себя счастливым без всяких наград, славы, музея и прочего. Слышу гудок — счастлив. Шагаю на работу в толпе таких же, как и я, пропахших рабочим потом, железной окалиной и машинным маслом, — опять счастлив. Работаю — на самую вершину счастья возношусь! Посади меня на хлеб и воду, но не прогоняй с Двадцатки, все равно не запечалюсь. И даже воспоминания о жутком прошлом не угнетают меня, а придают бодрости. Нет теперь богатырей Никаноров, доведенных до желтого дома. Нет Остапов, утопивших свою долю в жидком чугуне, в горьких слезах, в монопольке, в хозяйских несправедливостях. Нет Варек, продающих свою красоту. Нет замордованных Санек.
Антоныч не догадывается, о чем я думаю. Свое доказывает:
— Благодетели, вроде Быбочкина, искажают коммунистические идеи. Псу под хвост швыряют вековую мечту о гармоническом человеке, портят хороших, талантливых людей. Истинный талант скромен и тих, обращен внутрь себя, а не на то, чтобы с ближнего своего содрать рубашку. Истинный талант имеет великое преимущество: награжден на всю жизнь природой. Истинный талант всем помогает и равнодушен к своей персоне... Истинное социальное призвание таланта быть человеком как человеком, во всей его бесконечности. Выше себя и выше людей не поднимался и не поднимется любой гений. Истинный талант не добивается лавров сверхчеловека, не подминает под себя менее способных. Он каждым своим поступком, каждым словом побуждает товарищей на хорошие дела, на плодотворный поиск, на добрые мечты, на большие надежды. Истинный талант, не важно, кто он, рабочий или нарком, идет первым, но он всегда увлекает за собой — друга, друзей, ватагу, отряд, колонну, целую армию и даже весь народ, когда это такой гигант, как Ленин. Истинный талант не прибегает ни к колоколам, ни к вспышкопускательству, ни к насилию. Он убеждает людей в истинности своих идей, в истинности избранной им дороги. Убеждает!.. — повторил Антоныч. — И тогда у таланта появляются бесчисленные, толковые и верные поклонники. Без подсказки, без кнута и пряника, они легко и быстро усваивают образ жизни старшего даровитого брата и делают все так, как он. Вот тебе и вся наука, по Марксу и Энгельсу, как коммунист должен тратить свой талант.
Да, батько, да! Теперь ты прав. По всей стране разлетелись из твоего орлиного гнезда коммунары. Токари. Машинисты. Педагоги. Инженеры. Художники. Хорошие люди. Человеки.
Я все внимательнее слушаю Антоныча, все мягче становится мое сердце. Нет, не зря он тратит и на меня свой порох. Больно слушать правду о себе, но что делать. Правда всегда, даже когда ее высказывает друг, колется.
— Люди есть люди, — сокрушается Антоныч. — Так мы пока устроены. Никто не застрахован от перегрузки славой и вниманием общества. Именно потому с талантом надо обращаться бережно, мудро, как с величайшим достоянием народа. Не перегружать, но и не давать работать ему вхолостую. Острейшая проблема! Таланты у нас сейчас рождаются свитой, как алмазы. Шахтер Никита Изотов за одну смену выволок на белый свет пятьсот тонн угля. Андрей Николаевич Туполев запустил в пролетарское небо стаю «АНТ». В Калуге рвется к звездам старый мечтатель Циолковский. Очень хорошо! Но и ловкачи не дремлют. Обгоняют неповоротливых. Прут напролом, с барабанным боем, к высоким постам. Трудно нам отделить истинный талант от фальшивого. Пока доставалы грызутся за крохи, упавшие с нашего стола, они смешны, но они становятся чрезвычайно опасными, оказываясь воспитателями таких людей, как Неделин, хозяевами их судеб, вдохновителями их поступков. Быбочкина нельзя за версту подпускать к социалистическому соревнованию, а он верховодит в этой области.
Я жду, когда он бросит Максима Неделина и меня схватит за жабры.
— Так или не так я говорю, Александр? — спрашивает Антоныч.
Я молча, без всякого энтузиазма киваю.
— Вот тебе все понятно, а Быбочкину мои слова показались кощунственными. Когда я изложил ему все то, что сейчас сказал тебе, он бросился на меня в штыки, обвинил в левацком заскоке, в утопизме и еще черт знает в чем. Быбочкин учинил мне допрос: «Вы что же, уважаемый, против подъема личности на основе трудовой героики?» Ну что ты скажешь такому демагогу, глухарю? Я против раздутой личности. За гармоничного человека. За высокую мораль не только на рабочем месте. За расцвет личности на основе трудового героизма и совести. Быбочкин не согласился даже с таким доводом. «Вы допускаете внеисторическое отождествление, путаете грешное с праведным. Не желаете видеть природы новых отношений». «В прошлом господствовала личность с выдающейся мошной. Теперь господин жизни тот, кто хорошо работает!» «Да поймите же, о чем я толкую! — возражал я. — Новому человеку, человеку коммунистической морали, надо хорошо жить не восемь рабочих часов, а все двадцать четыре». Быбочкин решительно не хотел со мной согласиться. «Я очень хорошо понимаю, о чем вы толкуете, на что именно вы замахнулись, товарищ загибщик от педагогической науки. Вы не только одного знаменитого Неделина хотите спихнуть с его высокого места. Вы покушаетесь на всех, кто завоевал трудовую славу, всех людей будущего хотите принизить!» Иван Иванович Гущин несколько смягчил злобный выпад Быбочкина: «Никакого покушения и принижения я не вижу, Все дело в том, что наш уважаемый гость из Москвы стрижет под гребенку всех работяг Магнитки. Пропагандирует наивный, детдомовский коммунизм. Вынужденную уравниловку тощих двадцатых годов пытается сделать двигателем пятилетки. Великий наш принцип «Каждому по труду» пытается подменить утопической добродетелью «Всем или никому». Дескать, как бы здорово ни трудился человек, как бы он ни был талантлив, все равно он не должен награждаться обществом. Никто из людей не имеет права на индивидуальный праздник, чтобы не получился пир во время чумы. Советский человек должен глушить свою радость, быть будничным, рядовым, не замеченным до тех пор, пока все люди начнут праздновать. Вот она какая философия, с позволения сказать, корреспондента журнала «Наши достижения»!..» Быбочкин мстительно засмеялся, подхватил: «Не в той редакции служит журналист. Ему больше подходит журнал с названием «Наши пороки». Гущин опять охладил злобный и подозрительный пыл Быбочкина: «Не будем переходить на личности, старик! Поговорим о позиции. С ваших максималистских позиций, товарищ корреспондент, можно разгромить все и вся. Знаменитый Собинов? Великий артист? Да, он услаждает слух. Но, помилуйте, зачем же ему звание народного артиста? Зачем трезвонить в большие державные колокола? Пусть довольствуется тем, что он артист, человек и талант. Москвин? Хмелев? Качалов? Да, таланты. Но зачем возносить их на седьмое небо? Пусть будут довольны тем, что они просто люди и таланты». Быбочкин энергично закивал головой: «Правильно!» Битых три часа спорили, доказывали друг другу свою правоту. Так ничего и не доказали. Разошлись непримиримыми противниками. Каждый считал хорошим только то, во что сам верит.

Антоныч умолкает. Старательно, с увлечением, очень аккуратно, ловко лезвием безопасной бритвы оттачивает мои тупые карандаши и складывает их на столе. А пять минут назад в самый разгар своей речи он что-то рисовал на полях книги. А еще раньше пришивал пуговицу к ремешку своего вылинявшего, вытертого, военного образца картуза. Ни единой секунды не могли оставаться без работы неугомонные руки Антоныча.
Отточил последний карандаш, вытер испачканные грифелем пальцы.
Ни единым словом Антоныч так и не связал меня с Неделиным.
Подавленно молчу. Боюсь взглянуть на Антоныча. Мне так же страшно, как во сне. Молчу и думаю, думаю... Я не пользовался бесстыдными привилегиями, работаю с радостью, как и до музея, не стал гастролером-лектором, не выступаю с докладами на тему, как работать по-ударному, но чем-то похож, немного, но похож на Неделина. Позволил же я Быбе, как и Максим, втащить себя в музей. Прижизненно втерся в историю, схватил «лавры бессмертия». Опасное это место, пьедестал! Оттуда, с высоты, Тарас показался мне букашкой, и я саданул его кулаком. Второй раз избил пером Вани Гущина. Да как! Всю душу измордовал. В распыл пустил. Пострадавший ответил, как мог. И мы, рабочие люди, напарники, стали врагами. Поджигатель и свидетель обвинения! Один осужден, а другой разгуливает без всяких угрызений совести. Есть над чем призадуматься.
В последнее время я часто приближался к истине. Смотрел ей прямо в лицо, прекрасное и суровое, жестокое и обаятельное, отталкивающее и магнитное, умное и трагическое. Но она, истина, лишь на одно мгновение появлялась. Удивит, обрадует, опечалит, испугает — и бесплодно исчезнет. На голом мраморе пьедестала и самое живительное зерно не дает ростков. Сейчас же, чувствую, свет истины пронизывает меня глубоко, насквозь. Окрепли, налились силой мускулы, как тогда, во время урагана «Елена».
Вот так батько, вот так мастер! Хотел выпороть меня, а творит чудо. Давай лупи, раскладывай! Да размашистее, прицельнее, побольней! Разгоняй застоявшуюся кровь! Делай из привилегированного потомка обыкновенного рабочего наших дней. Превращай «историческую» личность в личность гармоническую! Еще! Пожалуйста!
Антоныч умолкает, с недоумением смотрит на меня. Не знает, как быть ему дальше: распекать или оставить в покое.
— Что ты там бормочешь? Какому богу молишься?
— Нашему с тобой, батько! — сказал я.
— А я думал... Дошло, значит?
— Каждое слово. Спасибо!
Я потянулся к нему, но ироническая усмешка на его тонких губах остановила меня.
Антоныч вскочил с подоконника и несколько раз, не уклоняясь ни влево, ни вправо, прошелся по одной половице. От двери к окну. От окна к двери. Всегда был таким. Не любил и не умел выписывать зигзаги, ни на волосок не отступал от своей линии. По идеальной прямой пробивается к трудной цели, не теряет надежды и уверенности сделать человека истинным человеком.
Он остановился передо мной.
— Ясно тебе и то, почему Быба выдворяет меня из Магнитки? Да, совершенно верно! За то, что я схватил его за руку. Что ж, уезжаю, но...
— Неужели и в самом деле уедешь, батько?
— Должен. Телеграмма категорическая. Потом вернусь, когда редакция убедится, что я был прав.
— Останься! Быба не так силен, как кажется. Мы обломаем ему рога. Гарбуз нам поможет.
Антоныч усмехнулся, погрозил мне пальцем.
— Неблагодарный ты, Александр. Быба тебя на вершину истории выпихнул, а ты ему за это рога собираешься ломать!
Не до шуток мне. Серьезно смотрю на Антоныча и благодарю судьбу за то, что она свела меня с этим человеком. Если бы не он, не коммуна, не красная звезда над домом с колоннами, давным-давно закончился бы род Голоты. В разгар человеческой весны попал я под крыло Антонычу и вместе с ним, вместе с народом начал свою новую историю. Навсегда останутся для меня неразделимы Антоныч и суровая и прекрасная правда нашей советской жизни.
Сама истина, скромная, как свет, сияет на лице моего друга. Нет более красивого человека, чем тот, кто породнился с истиной, кто стал ее бесстрашным солдатом!
Антоныч сел рядом со мной, положил руку на мои колени, сказал:
— Громоотвод — штука нехитрая, давняя находка, но грозовую беду отводит от нового, социалистического дома. Нам, большевикам, незазорно взять на вооружение и такое древнее оружие, как совесть. Если человек совестливый, то его нравственная позиция, в какие бы он передряги ни попал, несокрушима. Ленин очень высоко ценил совестливых людей. Ты, Александр, не разучился краснеть. Это очень и очень хорошо. Исправно действует твой нравственный предохранитель. Вот и все, конец сказке! — Антоныч поднялся. — Мне пора на вокзал. Будь здоров, коммунар!
Он энергично, торопливо выбросил вперед прямую руку, схватил мою и крепко держал ее, чтобы я, упаси боже, не вздумал обниматься.
— Александр, тебе не приходилось читать высказывания Маркса о любви... о несчастной любви?
Я поражен, молчу. Думал, он ничего не знает о нашей ссоре с Леной. Рассказала! Открестилась. Сожгла все мосты.
— Не читал?
— Нет. И что сказал Маркс?
— Все, что требуется намотать на ус влюбленному молодцу... Если ты любишь и не встречаешь взаимности, если ты путем жизненных проявлений не можешь изменить свою судьбу, добиться ответного чувства, твоя любовь — несчастье... Приблизительно так.
И тут же, не переводя дыхания, без всякого перехода, он жестко сказал:
— Береги Елену, молодой человек! Она твой добрый гений. Пропадешь без нее. Или еще хуже: выродишься в благополучного замухрышку.
Это были последние слова Антоныча, сказанные в тот день. И вообще. Под конец разговора приберег самое главное.
Он еще раз, уже на вокзале, прощаясь, стоя на подножке вагона, повторил слово в слово свое завещание.