Верховская, против воли, была заинтересована безумным красноречием Ревизанова, и он заметил это:
– Ну ведь вам хочется спросить: что тогда? Отчего же вы не спрашиваете?
– Я вижу и без вашего ответа, что вы мечтаете о какой-то необъятной тирании… серьезно или шутя – Бог вас знает.
– Серьезно, Людмила, совершенно серьезно! – в восторге завопил он. – Вы отлично сказали: «необъятная тирания». Современная власть меня не удовлетворяет: она слаба и мягка. Я не хотел бы родиться договорным государем; мой идеал – царь не подданных, но рабов, царь бича и крови, царь гнева, царь-бог, Навуходоносор, Камбиз, Ксеркс! Нам выставляют, как что-то необычайно смешное, что Ксеркс велел высечь Геллеспонт… а я так думаю, что никогда его бесчисленные рати не верили в величие своего деспота сильнее, чем в тот момент, когда он выдрал морское божество, как провинившегося школьника! Вот это власть! Родись я в древние, даже в средние века, я не успокоился бы, пока не добыл бы ее для себя. Я опоздал, ужасно опоздал родиться… Слушайте! Я не мечтатель, но есть фантастические образы, опьяняющие мое воображение. Вы, конечно, слыхали про Стэнли? Это высокоталантливый, героический человек, с железною бесповоротною волею, с холодным прямолинейным умом, с неистощимым запасом сознательной энергии, человек плана, путешествующий Бисмарк в приспособлении к африканским пустыням: жестокий, бессовестный, ничего не боящийся, выше всего на свете ставящий себя самого и свои цели. Я глубоко уважаю Стэнли, как голову и характер, хотя и презираю его деятельность. Теперь он – не более как старший брат разных Беккеров, Фогелей, Юнкеров и им подобных ученых бродяг, именующих себя пионерами цивилизации… очень там нужна их цивилизация!.. а ведь он мог бы поставить на реальную почву «Воздушные замки» Альнаскара. Представьте этого Стэнли не агентом «New-York Herald'а» или Леопольда бельгийского на посылках за какими-нибудь ливингстонами и эмин-беями, но самостоятельным агитатором – властолюбцем, богатым, как я, и, подобно мне же, презирающим свое богатство вне той власти, какую оно ему дает. Представьте его ренегатом, магометанином… Стэнли-махди! Вы только вникните, что это за колоссальный образ! Шайка ничтожных феллахов, без денег и оружия, оказалась в состоянии, силою своего энтузиазма, потрясти авторитет могущественнейшей европейской державы, от востока до запада африканского материка. А Стэнли-махди! – богатый, вооруженный митральезами и динамитом, с миллионами фанатиков под знаменем священной войны, с миллионами солдат, лучших солдат в свете, потому что им все равно, жить или умереть. Фаталисты, живущие экстазами, они сами обрекли себя, как пушечное мясо, на смерть во славу пророка и погибают без ропота, покоряясь смерти, как желанной и должной, а если битва щадит их, принимают это лишь как отсрочку, временное помилование до следующего случая. В миллионной рати махди нет даже тени недовольства; она творит святое дело истребления неверных, сытая, обутая, одетая; махди экзальтирует ее своими вещими снами, указаниями с неба, творит чудеса именем Магомета и силою современного естествознания. Это – воздушные замки, это – жюль-верновская сказка, но это власть. Вот вам еще другой соблазнительно-властный образ: царя анархии, вождя всемирной смуты. О, не думайте, что я сочувствую ее идеям! Они – озленный, озверенный, но все-таки детский бред, не больше. Но – какое орудие! какое орудие! Она – нищая эта смута – и должна быть нищею. Сейчас это стадо – злое и нелепое, но бессильное, – кроме как на мелкие пакости, вроде убийства женщины из-за угла и трусливого швыряния бомб по кафе и церквам в беззащитную, ничем не повинную толпу. Почему? Потому что пастухи стада – тоже злые и нелепые нищие, творящие свои дикие преступления по инстинкту нищей злобы, по философии голода и голодной ненависти к сытым. Их преступления – стихийные: без средств и без фантазии. А вообразите себе пастухом стада полузверей, полудемонов человека – с фантазией хоть Нерона, что ли; то есть – виртуоза истребления, и со средствами, позволяющими ему эту виртуозность носить не только в своей голове, но и проявлять на деле… Фраза о ста миллионах голов станет делом, старец Горы с его ассасинами воскреснет в апофеозе и воцарится над новою великою державою убийц, тем более ужасною, что она будет державою в державах. Да. Державою в державах, государством в государствах – вот как теперь антисемиты воображают и обвиняют «жидов». Только – сдуру. Куда же им. Еврей – семейная сила. Позади у него традиция на три тысячи лет – род отцов его до Авраама, Исаака и Иакова, впереди идеал – продолжение рода, неистощимое семя Израиля. На таких прочных привязках в анархию не ускачешь: где еврей торговец, там он либеральный буржуа, где еврей рабочий, там он социалист. А я социалистов ненавижу. Социализм – это мне нож острый, камень под ноги. Он строить собирается, а надо ломать. С миллиардом, превращенным в динамит, можно сломать все, что наслоилось на земле веками истории человеческой. Цивилизация дрогнет, два света потрясутся в основах, государства перевернутся вверх дном и застынут в хаосе: внизу будет перепуганное, трепещущее человечество, вверху – торжествующая шайка бандитов, выше всего – их атаман!
– Боже мой, что говорите вы?! Каким ядом надо отравить свою душу, чтоб выносить в ней бред таких чудовищных идеалов – еще, к счастью, неисполнимый бред!
– Неисполнимый? Вы так думаете? Напрасно! И старец Горы, и махди – не мифы! Не мифы – Кази-Мулла, Иоанн Лейденский, Мазаньэлло, два Наполеона. Вы скажете: то были гении. А почему бы мне не считать себя гением? Вы скажете: то были энтузиасты. И я энтузиаст. Только безумная дерзость и увенчивалась историческим успехом. Гений безумец… Царь Сиона – трактирщик. Мазаньэлло – рыбак. Наполеон – артиллерийский поручик, Лжедмитрий – монастырский служка. Эти ли люди не сделали безумных скачков из одного положения к другому?! Ну, хорошо, пусть будет по-вашему! Все это было, да прошло; говорю же вам – я опоздал родиться; и, пока мы стоим на реальной почве, мои идеалы, конечно, неисполнимы. Но и в этом сознании меня уже удовлетворяет гордая мысль, что лишь подобная перемена декорации может поставить меня еще выше положения, в каком я уже стою теперь, – обыкновенно гордый и повелевающий, а нынче коленопреклоненный и молящий: Людмила, жизнь моя, счастье мое! раздели мою власть, прими мою любовь!
– Не надо мне ни вашей грязной любви, ни вашей безумной власти.
Он отвернулся с тоскою и возразил глухо, раздумчиво:
– Да, не надо… Я не понимаю, как может быть этого не надо, но знаю, – слишком я чувствую это, – что тебе действительно не надо. И оттого-то так страдаю в эти минуты мнимого торжества над вами… Ваша добродетель, ваша репутация в моих руках; захочу я – и богиня станет простою самкой. Но я не хочу. Мой Бог! как унизить вас? унизить ту, кого я поставил в своих мечтах выше себя, выше своих задач и надежд?.. Не хочу, не хочу!
– Тогда отпустите меня, будьте честны хоть раз в жизни, – сурово сказала Верховская, поднимаясь с места.
– Оскорбляет, опять оскорбляет! – крикнул Ревизанов и уронил голову на грудь; он был заметно и сильно пьян. – Всегда, всегда только оскорбляет!.. Послушай! – начал он после минутного размышления, – послушай… не сердись, что я говорю тебе «ты»… Я очень люблю тебя, и мне больно, что мы враги. Я не хотел бы сделать тебе зло… Я очень несчастен, что не умею взять любовь твою… Да, очень… Пожалей же и ты меня. Если ты уже не в силах полюбить меня, то, по крайней мере, не мучь меня беспощадной правдою, не показывай мне своего отвращения! Это мальчишество, это глупо, это пошло, но – пусть будет так! – солги мне, обмани меня сегодня, что ты можешь полюбить меня… И Бог с тобой! Иди, куда хочешь; я отдам тебе твои письма.
– Нет, Андрей Яковлевич; я не стану лгать.
– Людмила! пользуйся, пользуйся случаем! Я пьян; сегодня вино что-то слишком быстро ошеломило меня; я размяк… Солги, обмани меня скорее! Завтра я будут снова трезв, холоден и жесток. Мысль возьмет верх над страстью. Я уже не захочу обманываться; я буду я, и самое воспоминание о нынешнем унижении моем покажется мне смешною сплетнею о каком-то чужом чудаке. Теперь я жажду сделать тебя своею госпожою, завтра рассудок велит мне унизить тебя, как рабыню. Людмила, пользуйся случаем!
Покрасневшее лицо Ревизанова было и страстно, и грозно вместе. Под градом его унизительных просьб Людмила Александровна дрожала, как в лихорадке. Она ненавидела его в каждом звуке его голоса, в каждом жесте! Он был так противен ей, что ложь не могла сойти с ее языка. Даже самая мысль, выгодная мысль солгать, на которую он сам усердно наталкивал ее, не нашла отзыва в ее уме; злобное отвращение к этому человеку слишком переполнило ее душу, чтобы ум повиновался иным побуждениям, кроме ненависти. В это мгновение даже грядущий позор представлялся ей и легче, и достойнее, чем предлагаемая ей ложь в два слова, ни к чему не обязывающая, как заведомый обман.
– Я ненавижу вас! – почти крикнула она в ответ. – Слышите вы это? Владейте моим телом и будьте прокляты!.. подлец! вы можете унизить меня, растоптать, обесславить, но не заставите меня покривить моим чувством. Это одно у меня осталось, остальное все ваше! Владейте, пользуйтесь, но этого-то не отнимете: останется мое! Владейте моим телом; тем ненавистнее вы будете мне. Кончим этот фарс! Вы требовали, чтобы я пришла. Я здесь. Где мои письма!
Голос ее захрипел и оборвался! Ревизанов выливал остатки шампанского из бутылки в стакан и невнятно бормотал:
– Да, ты… вы правы. Кончим! Время кончить… Ха-ха. Ну, не хотите, так и не надо… тем лучше… или тем хуже – не разберешь. К черту любовь! к черту! к черту!
Он допил вино и бросил стакан в камин. Потом взглянул на Людмилу воспаленными, злыми глазами… Лицо его дергали судороги, губы дрожали… Ей показалось, что вот-вот он бросится и убьет ее, и она была рада этому…
– Я совершенно пьян, – заключил он с внезапным спокойствием. – Тем лучше… Идем!