— Ну, как твои дела? Ну, Маврянчик? Ну — выкладывай… Выкладывай.
Мать смеется, улыбается, и он понимает — она сейчас счастлива. Наверное, она переживает сейчас самое прекрасное время — потому что у нее есть Омегву. И он догадывается о том, как это может быть прекрасно, — потому что у него есть Ксата. Мать поглощена своим счастьем… Но это не мешает ей всегда думать о нем, о ее «Маврянчике», понимать все, что с ним происходит, догадываться обо всем — даже о том, о чем он не сказал ей ни слова. О Призе, о Корвете, о Гугенотке. Даже — о Ксате… Может быть, не о самой Ксате, а о том, что он любит. Да, мать чувствует это.
У него на языке сейчас вертится давно приготовленное: «Мама, ты могла бы устроить ангажемент?» — «Для кого?» — «Ну… неважно. Могла бы?» Он знает, что мог бы и не спрашивать ее об этом. Конечно — могла бы. Мать с ее связями, друзьями, добротой — сумела бы устроить любой ангажемент здесь, в Париже. Тем более если бы узнала, что это не для кого-нибудь, а для девушки, которую он любит. Для Ксаты. Для Ксаты — если бы он решился сказать матери об этом.
— Ну, ну, ну… Ты взрослый, и я не лезу в твои дела.
Хорошо. Он просто попросит мать — и все.
— Но все-таки, скажи, что там у тебя? Или — у вас?
— Мама, ну…
— Вы там, кажется, что-то натворили? Выиграли или проиграли? Какой-то Приз?
Ага. Она об этом.
— Мама… Тебе это неинтересно.
— Читала и даже — слышала. Мне даже задавали вопросы.
— Мама, пустяки.
— Я всегда говорила, что у меня будет знаменитый сын.
— Проиграли. Но это — неважно. Я хотел у тебя спросить…
Мать ждет, улыбаясь чему-то своему. Она следит за идущими мимо людьми, и лицо ее принимает странное выражение, это выражение бывает только у матери — будто она забыла обо всем, ничего сейчас не замечает, кроме этих людей. Но на самом деле она не видит и этих людей. Наконец мать поворачивается:
— Ну — спрашивай.
И снова взгляд матери улыбается, будто понимая все, о чем он хочет сказать.
— Ты могла бы устроить… ангажемент?
— Ангажемент?
— Ну — на какую-нибудь элементарную площадку. Варьете.
— О-о-о…
— Ма… Я ведь мог и не спрашивать.
— Все, все, — мать снова смотрит на людей. Говорит, не глядя на него: — И — кому? Маврик? Одной… девушке?
— Одной девушке.
— Ну… Маврик. Я поняла. И… эта девушка — что же она делает?
Мать уже догадалась. Он ведь спрашивал ее раньше — о ритуальных танцах. Тогда, в Бангу.
— Танцует.
Мать улыбается. Как смешна была его попытка что-то скрыть от нее.
— Ну… если она хорошо танцует… И… сможет, кроме ритуальных танцев… показать что-то еще…
— Мама!
Она все чувствует. Скрыть что-то бесполезно. Ну и — хорошо. Он злится, и мать, тут же понимая, что чем-то виновата перед ним, обнимает его, заглядывает в глаза:
— Маврик. Ты же сам меня просил?
— Опять…
— Ну — хорошо. Ну — Маврик? Не лезу. Ну — Маврянчик? Прости свою серую, деревенскую мать. Она ничего не понимает. Ну — серость. Деревенщина.
Нет, он уже не злится.
— Ты не серая… И не деревенская…
— Просто — я не понимаю.
Вокруг Париж — бесконечная общность людей, привычная ему. Да, все эти люди, конечно, любили… Может быть даже — у них были свои Ксаты… Но Ксата, его Ксата — есть только у него. Они никогда не поймут того, что происходит с ним. В том-то все и дело, — никто никогда этого не поймет.
— Мама… Я не об этом.
Но мать, — кажется, мать понимает. Она одна понимает, что с ним происходит. Странно — как же она ухитрилась понять это…
— И я — не об этом.
Да, она понимает.
— Я… просто…
— Просто — ты влюбился.
Мать сказала об этом именно так, как надо было. Это еще раз подтвердило, что ей все понятно. Все, что он чувствует сейчас.
— Это… больше. Больше. Понимаешь… ма.
— Ну — что я могу тебе сказать… Ничего, сын…
Не нужно ей ничего объяснять. И ему, и ей все ясно. Все до конца. Сейчас ему кажется — все будет хорошо у него и Ксаты, потому что матери все понятно.
— Пусть будет у тебя вот это… Больше…
Самое главное было не в том, что должна была последовать месть Генерала, не в событии, а в ожидании. Кронго понял это в дни после розыгрыша Приза, в пустые, не заполненные ничем дни, когда они с отцом ждали, как отомстит им Генерал. Он должен был отомстить. Но была какая-то надежда, что вдруг ничего не случится, все сойдет и так. Да, он часто думал, что все сойдет и так. Ведь Корвет получил Приз. Теперь Кронго понимает, что именно эта надежда мешала ему тогда освободиться от мук ожидания — ожидания беды.
Дни были обычными — но ведь на самом деле они с отцом и Диомелем только делали вид, что не ждут ничего плохого. Отец ни разу не сказал ему об этом, он даже не подал вида, что допускает возможность беды, что чего-то боится. И сам Кронго ничего не говорил отцу. Но все это было ложью. Он понимает — этим молчанием они тогда обманывали сами себя.
Ведь они понимали — и отец, и Диомель, и Кронго, — что Генерал не простит заговора. Просто — они скрывали, это от себя. Скрывали, что ждут мести… Скрывали, что каждый день ждут, что с ним, или с конюшней, или с лошадьми что-то произойдет.
Но ничего не происходило. И это длилось долго. Как обычно, раздавая на ходу интервью, Тасма приезжал на ипподром. Как обычно и как всегда, его встречали, почтительно улыбаясь, холуи. И как обычно, каждый день они с отцом и Диомелем ждали, что что-то случится. Но ничего не было — ни через месяц, ни через два, ни через полгода. Но ведь они ждали — и конец каждого дня, во время которого ничего не случилось, казался им облегчением.
Теперь он понимает — именно в этом облегчении, в этой попытке освободиться от боязни и было тогда самое страшное. Не в страхе — а в облегчении, с которым они встречали конец каждого дня.
Теперь он понимает, почему они молчали. Он понимает, почему они с отцом не могли признаться друг другу в том, что ожидают чего-то. Это ожидание было мучительным, но теперь он понимает, что дело было совсем не в этих муках — а в том, что ожидание унижало их. Унижало… Ожидание — унижало. Оно их принизило, пригнуло — просто тем, что существовало. Просто тем, что возникло, что жило в них, вокруг них. И они, пытаясь преодолеть это унижение, не хотели признаться в нем — даже друг другу.
Да, главное было в самом свойстве этого ожидания… В унижении, которое они тогда испытывали.
Но, может быть, тогда, в самом начале, можно было освободиться от этого? Может быть, можно было уйти от того, что пригибало их тогда — изо дня в день?
Как проклинает он сейчас эти дни. Ему не помогает и то, что сейчас он пытается оправдать себя тем, что он боялся тогда не за себя, а за отца. Все равно — он боялся. Боялся — и унизил себя боязнью. Унизил себя ожиданием боязни.
Конечно — он пытался освободиться от этого ожидания. Иногда даже ему это удавалось. Это случалось всегда, когда Кронго уезжал к Ксате. Да, в Бангу он не испытывал страха. Он уже не ожидал — вот в чем дело. Не ожидал… Страх проходил, как только он садился в самолет. В Бангу, рядом с Ксатой, как ни странно, он не боялся не только за себя — но и за отца.
Конечно, это бывало не только в Бангу. Страх иногда проходил и в Париже.
И все-таки он так и не освободился от унижения. Не освободился…
Водитель подождал, пока Кронго сядет, включил мотор. «Джип» медленно покатил вниз, свернул на набережную. Какая мерзкая, дергающаяся улыбка… Пьер… Гладкая грудь… И всех дел… Он спокойно сказал все это Кронго. Шофер совсем еще молод, он неторопливо жует жвачку, его пухлые черные губы лоснятся, пилотка засунута под погон. На набережной — несколько человек в форме, сразу у поворота. Поднимают руки. Патруль. Шофер остановился у тротуара. Кронго оглянулся — по всей набережной, сколько хватало глаз, вдоль домов выстроены люди. Они стоят в утренней неясной серости, прижавшись лицами к стенам и подняв руки. Кронго заметил, что это одни мужчины. Несколько черных лоснящихся спин глядели на него прямо здесь — через тротуар.
— Что это?
— Первый раз, вы что… — шофер протянул удостоверение подошедшему солдату. — Берут заложников.
— Ваше? — негр-патрульный зачем-то пощупал пальцами пропуск Кронго. — Управление безопасности… — он поглядел печать на свет. — Можете ехать. Останавливай по первому знаку, слышишь…
— Хорошо, — шофер дал газ, сплюнул. — Теперь будут каждое утро.
— Что случилось?
— Налет на управление безопасности… — шофер притормозил перед светофором, включил приемник.
— …Проникнув в помещение под видом шейхов племен… — сказал знакомый голос в эфире. — Через пять минут после начала переговоров покушавшиеся бросили спрятанные под одеждой гранаты… В перестрелке все террористы убиты. Ранены четыре бойца внутренней охраны, один тяжело. Покушение было организовано против работников Совета безопасности. Присутствовавший на совещании комиссар сил безопасности Хуго Крейсс не пострадал.
За светофором их снова остановил патруль. У тротуара стоял старый грузовик с брезентовым верхом. Люди, выстроившиеся у стены, поворачивались и по одному, держа руки за спиной, влезали в кузов. Кронго заметил, что влезали одинаково — ставили на железную ступеньку одну ногу, потом поднимали вторую, опираясь на колено. Влезать иначе без рук было трудно. Шофер протянул удостоверение, патрульный пробежал его глазами, продолжая следить за погрузкой, поднял руку.
— Гариб! — подошедший к кузову негр поставил ногу на ступеньку. Под глазами у него были мешки, щеки изъедены прыщами. — Гариб, ты где?
— Я здесь… — отозвались в кузове.
— Люди, люди, проходите… Просьба не волноваться… — патрульный приложил к губам ручной громкоговоритель. — После необходимой проверки все будут отпущены… Всем задержанным будет выдана справка о задержании… Проходите, люди, проходите, быстро, быстро.. Проходите!
Шофер дал газ, через два квартала завернул и остановился у ипподрома.
Странно — это Кронго чувствовал впервые. Он улыбнулся, глядя на двух античных героев, сдерживавших вздыбленных гипсовых лошадей у входа. Ерунда, сейчас пройдет. Конечно, пройдет. Он никогда этого не чувствовал. Будто кто-то чужой сидит у него в голове и говорит: так, так… но почему… так, так… но почему… Стеклянный фронтон, привычная надпись: «Трибуна 3 яруса».
Так, так… но почему стеклянный фронтон… Так, так… Кронго отмахнулся — какая чепуха. Он же взрослый человек. Но почему третьего яруса. Что за нелепость — именно третьего. Если бы этот Пьер не сказал о сетках. А ведь в самом деле, он видел вчера баржу, стоящую за портом на рейде.
Шофер с вопросом смотрит на него. Кронго кивнул, курчавая голова опустилась на руль. Бессмысленность, никчемность каждого действия, каждого движения — Кронго никогда не ощущал этого… Но баржа, при чем здесь баржа, ему нет никакого дела до баржи. Было ли в его жизни раньше то, от чего он мог прийти в такое отчаяние? Смерть отца… Проигрыш Приза… Отравили лошадь… Было отчаяние, и все было страшно, тоскливо… Но такого как будто никогда не было… Кронго снова улыбнулся. Прямо в голове, прямо в центре головы… Человечек… Так, так… Но почему? Так, так… Но почему? Вот он шагнул. Но зачем он шагнул? Почему? Ради Филаб? Ради детей? Ради лошадей?
Кронго толкнул вертушку трибун третьего класса. На вытоптанном пространстве перед асфальтом валялись клочки бумаги, разбитая бутылка из-под сока, кусок ременной сбруи. Билетики тотализатора. Еще с того, последнего дня скачек. Еще при Фронте. Так, так. Но почему при Фронте? Нелепость этой земли, этой бутылки сока… Ведь лошади ему совершенно ни к чему… Этот разговор, то, что он должен показывать какому-то человеку на каждой скачке и заезде вероятного победителя… Его ужаснуло бы это, но только тогда, когда он видел блудливые, плавающие глаза… Так, так… Но почему… Почему его должно это ужасать? Ведь то, чем он занимался всю жизнь, бессмысленно. Но что же вывело его из себя, что же повернуло это в нем, посадило в голову маленького человечка? Кронго остановился у двери манежа, в котором обычно каждое утро гоняли на вольтах жеребят первого и второго года. Дверь открыта, из пустого неподвижного зала чуть слышно тянет запахом слежавшегося старого навоза. Так, так. Но почему?.. Пьер. Этого человека зовут Пьер. Пэ. Шестнадцатая буква алфавита. Но почему он думает об этом. Когда Пьер тихо говорил о сетке с выпученными ртами, держа руку на раме велосипеда… Ну хорошо — а Приз? И потом, когда Кронго увидел негра с прыщами, который спросил: «Гариб, ты где?» Он представил, что пальцы этого негра будут на сетке. Действительно, он, Кронго, слеп и глух. Баржа стоит на рейде. Она каждый день выходит на рейд. Он не любит Филаб. Ему чужды собственные дети. Ничто не нужно ему, ничто его не интересует. Только одно. Кронго толкнул дверь и прошелся по дорожке ближнего вольта, увязая ногами в крупном глубоком песке. По такому вольту гоняют жеребят первого года, вырабатывая просторный машистый ход. В глубоком крупном песке жеребенок поневоле раздвигает ноги, приучаясь к накатистой рыси. Но почему? Зачем и кому нужна эта машистая широкая рысь? Кронго стало страшно, он закусил губу. Нет, он не может даже улыбнуться. Надо заинтересоваться хоть чем-то, этим воздухом, этим запахом, надо силой заинтересовать себя в том, что всегда было ему интересно, что составляло цель его жизни. Приз, конечно… Так, так. Приз… Но почему? Зачем он? Вот мягкий вольт, здесь проскачками распускают жеребятам ход, приучая далеко выбрасывать ноги. Так, так, улыбнулся в голове у него человечек. Но почему? В другое время Кронго подумал бы, что к вольту надо добавить мягкий крошеный навоз. Он взялся ладонями за виски. Но это глупость, глупость, никакого человечка нет, это он, Кронго. Нет, так еще хуже. Так сама голова, существующая как бы отдельно от него, спрашивает — но почему? Так. Так. Нет баржи на рейде, сказал он себе. Но это не помогло. А зачем ему Приз?
Кронго вышел из манежа. Вблизи, на рабочем дворе, к изгороди были привязаны жеребята второго года, они дергали головами, пытаясь отвязаться. Сумерки пропали, наступило утро — так, как это бывает здесь, все осветив за одну минуту. Вдоль дорожки тянулся дым, Ассоло неторопливо помешивал палкой угли под большим черным котлом. Воткнул палку — и она застыла стоймя в медленно булькающем варе. На рабочем дворе негромко разговаривали конюхи и наездники, в углу у кучи навоза сидел на корточках тот самый мулат с острой бородкой, Литоко, которого он взял жокеем. Литоко курил, сплевывая и стряхивая пепел в навоз. Эти привычные вещи, лошади, люди, заботы — они должны и пасти его, отвлечь, выгнать это нелепое — так, так, но почему? И в самом деле, Кронго почувствовал облегчение. Он прислушался, входя во двор. Нет никакого человечка. Тепло избавления… Нет баржи. Жокеи, наездники, конюхи стоят вокруг него, он видит и знает, что нужно каждому — и старым, и вновь взятым, и тем, кто был принят совсем недавно. Тассема, маленький, сутулый, седой… Чиано… Бекадор… Жокеи скаковых конюшен Зульфикар, Заният, Мулонга… Мулонга — способный жокей, но пьет… Барбры, Эз-Зайад и Эль-Карр… Бланш. Он единственный сейчас не подошел к нему… Сидит в старой качалке, широко расставив ноги. Тренирует посадку… Неужели пропало, не веря еще сам себе, подумал Кронго.