К книге
ПризСтраница 21
55%
Страница 21
21

Какая гробовая тишина; именно — гробовая… Даже конюхи, выбежавшие сейчас сюда, к бровке, молчат. Сейчас, стоя у бровки, прислушиваясь к напряженной тишине, нависшей над полем, Кронго понял — они проиграли. Он понимает все, что может произойти в судейской. Нет равенства; вот в чем дело. Нет, его нет. Конечно, есть еще какая-то надежда; он все еще верит, что преимущество Гугенотки было на финише достаточно явным… присудить Приз Генералу просто так нельзя… ведь финиш заезда будет показан в видеозаписи… кроме того, фотоматериалы финиша, если решение судей покажется им с отцом пристрастным, можно затребовать потом официальным порядком… Можно даже начать процесс; но ведь он понимает сейчас, что все это — пустое, об этом даже смешно думать.

— Внимание… Первое место, а с ним Приз…

Там, где дело будет касаться доказательств, они с отцом бессильны против Генерала. Глупо даже думать об этом. Да — они будут выглядеть смешно, доказывая сомнительную победу в заезде, где Корвет совершенно справедливо считался единственным фаворитом.

Вина отца в том, что он неправильно построил заезд, освободил бровку и позволил Генералу достать его… Только в этом… Только в этом…

Тишина. Гробовая тишина.

— Внимание… По результатам фотофиниша решением жюри…

Отцу не могли дать первого места; не могли, даже если бы Гугенотка выиграла полноса… нос… полголовы…

— Внимание…

Было видно, как отец едет сюда по боковой дорожке. Он проехал мимо, не шевельнувшись, не посмотрев в их сторону.

Все правильно — в конюшню ехать еще рано, отец должен дождаться решения жюри… Бесполезно что-то говорить; что-то объяснять; можно только ждать; но зачем ждать? Зачем ждать, понимая, что равенства нет; его нет, его не может быть, вот в чем дело.

— Внимание. Бег на первом месте, а с ним Приз…

Равенства нет. Но есть же еще какая-то надежда.

— По результатам фотофиниша… Бег на первом месте…

Провал. Тишина. Это — целая вечность. Вечность.

— Закончил выступавший под номером вторым Корвет.

Выступавший. Какая чушь. Два раза — выступавший. Какая ерунда. Равенства нет. Его нет — ведь все это так просто. Его не может быть.

— Корвет выступал под управлением мастера-наездника Тасма.

Равенства нет. Его просто нет.

— Корвет показал резвость одна минута сорок девять секунд…

Какая чепуха все, что он думал о равенстве.

— Ту же резвость показала выступавшая под третьим номером Гугенотка…

Вечность. Целая вечность. И — пустота.

— Гугенотка выступала под управлением мастера-наездника Дюбуа.

Равенства не может быть. Вот в чем дело. Равенства не может быть никогда.

Прошел час. Диомель занимался с Гугеноткой. Они с отцом сидели в жокейской и молчали. Как тоскливо было это молчание. Он помнит эту тягостную тишину. Им не хотелось говорить. Они сидели, тупо разглядывая стену. В ушах у Кронго все еще стояло: «Внимание… Первое место, а с ним Приз… Внимание… Первое место, а с ним Приз…» Потом голос, звучавший в репродукторе, ушел, растворился. Прибежал мсье Линеман. Он был потным, покрасневшим, галстук сбился набок.

— Эрнест… Эрнест, очнитесь… — все это, этот сбитый галстук, пунцовое лицо было так не похоже на всегда спокойного, неторопливого продюсера. — Эрнест! Да черт вас возьми, очнитесь… — мсье Линеман присел на корточки. — Вы были на полголовы впереди… Я ясно видел, я сидел на самом створе! Вы были впереди! Эрнест, да очнитесь же вы, это видели все! Эрнест!

Наконец мсье Линеману надоело кричать. В жокейской стало тихо.

— Мсье Линеман, оставьте меня, — отец закрыл глаза. — Мне сейчас не до вас. Прошу вас — уйдите.

— Перестаньте, Эрнест! — мсье Линеман покраснел еще больше, вскочил, оскалился, схватил отца за плечи, затряс. — Перестаньте, не будьте дураком! Вы победили! Вы! Полголовы! Вы понимаете? Это все видели! Я буду судиться, черт их возьми! Я вытребую документы!

Возникла какая-то надежда. Может быть — мсье Линеман прав…

— Оставьте меня, мсье Линеман, — отец осторожно освободился. — Я не был первым. Была голова в голову.

— Заткнитесь! — странно, что мсье Линеман, всегда выдержанный и тактичный, так кричит. — Заткнитесь, Эрнест! Голова в голову… Вы великий наездник, великий, черт вас возьми! Но вы дурак! Дурак! Вы думаете, мне нужны деньги? Плевал я на деньги! Плевал! И на Приз плевал! Сейчас дело касается не денег! Не денег! А чего-то бо́льшего! Вы слышите? Бо́льшего! Вы должны подать в суд!

Отец молчал, осторожно пытаясь носком сапога снять другой сапог.

— Что вы молчите, Эрнест? Я же не могу подать в суд за вас! Ну?

— Какой суд… — отец наконец снял сапоги. Стал стаскивать панталоны. Швырнул их на пол. Открыл кран в углу, плеснул в лицо. — О чем вы говорите, мсье Линеман… Суд…

— Процесс поведу я! Я найму лучшего юриста! Слышите, Дюбуа? Мы выиграем! Или — привлечем внимание! Это нужно! Остальное вас не касается! Пишите заявление. Ну? Сейчас же… Сейчас же, слышите? Эрнест!

Отец, нагнувшись, разыскивал под диваном рабочую одежду.

— Берите бумагу! И пишите!

— Ничего я не напишу, — отец надел рабочие брюки. Взял полотенце, вытер все еще мокрое лицо. Сел. — Я проиграл заезд. Вы понимаете — проиграл? Мсье Линеман, поймите — я проиграл его по всем законам. Чисто.

— Во-первых, вы выиграли. Вы были на полголовы впереди. Но дело не в этом…

— Если я сейчас начну судиться… Я, вы понимаете — я?

— Что вы заладили — я? Что значит это — «я»?

— Ну, мсье Линеман, ну подумайте сами — я вдруг начну судиться? Это будет… глупо.

— Не глупо. Да вы вообще… Вы вообще… Не понимаете ничего!

— Хорошо, мсье Линеман. Говорить дальше — впустую.

Снова в жокейской стало тихо. И снова Кронго ощутил плотность — вот эту плотность воздуха, которая появляется, возникает…

— Вы упрямец, Эрнест. Я знаю, что вас не переубедить. Пусть вы — удивительный наездник. И вообще, это… Это… Этому нет слов. Этому заезду. Но то, что вы отказываетесь от процесса, — глупо. Вы же сами все это затеяли. Ну, Эрнест? Значит — нужно доводить дело до конца. Нужно! Ну — что же вы молчите? До конца! Эрнест!

— Ничего не нужно, мсье Линеман. И — на самом деле оставьте меня в покое. Мне… Мне… Не хочется ни с кем разговаривать.

Отец ушел и весь день до глубокой ночи возился в денниках. Было ясно, что говорить с ним в эти дни лучше не стоит — и это продлится еще долго.

Но странно — все сложилось потом так, что проигрыш Приза оказался не ударом судьбы, не карой, не рукой провидения, не расплатой за то, что отец неправильно провел бег. Нет — все получилось наоборот. Именно проигрыш, именно он оказался тем, чего отец так долго добивался. Именно проигрыш стал началом разрушения «великого наездника современности». Именно этот промах, эта оставленная бровка, о которой все говорили, нанесла первый удар. Проигрыш стал победой.

Но все дело было в том, что проигрыш стал победой не для отца. Отец считал, что он проиграл, проиграл бесповоротно, — и никто не мог убедить его в обратном. Даже он сам, он, Кронго, не смог убедить в этом отца. Проклятье… Он не может простить себе этого…

Отец не понимал, не хотел понимать, что проигрыш стал победой. Что он, Принц Дюбуа, добился своего. Отец был сломлен, раздавлен — до самого конца. Именно — сломлен, раздавлен… Он не мог простить себе, что уступил бровку. Не мог.

Беда была в том, что он сам, он, Морис Дюбуа, Маврикий Кронго, сын Принца, долго не понимал, что на самом деле означал этот проигрыш. Он сам, он, Кронго, не догадался, не понял, что упущенный Приз, оставленная бровка, фотофиниш — все это, вместе взятое, означало Победу. Только Победу — и ничего больше. Он — не понимал этого. Как же он был глуп, что не понимал этого… Да, он поддался унынию, которое воцарилось тогда в конюшне… Он поддался настроению отца. Но ведь в соболезнованиях, в сочувственных словах, во взглядах, в похлопываниях, в кривых улыбках, которые встречали их после заезда… вот именно, в этих кривых улыбках, которые, как он теперь понял, бережно прятались от остального мира, — во всем этом было не сочувствие, а ликование, радость… Именно этими скрываемыми улыбками, этими взглядами люди тогда поддерживали их, выражали понимание… Потому что они боялись кричать об этом. Да, вот в чем было все дело — в понимании. Каждый понимал, что случилось. И именно поэтому он сам понял наконец, как все тогда ликовало, радовалось их победе… Победе… Победа была в том, что отец доказал, что можно быть сильнее… Можно быть — вопреки всему. Ведь все, все — до последних ипподромных жучков — видели, как Генерал безжалостно хлестал Корвета… И видели, что отец позволил себе только крикнуть. Все знали, почему Приз не был отдан отцу, — но это только подтвердило его победу..

Да, это произошло. Произошло для всех — кроме отца.

Чуть в стороне от их палисадника стоял «джип» из роты Душ Сантуша — серый в лиловом рассветном воздухе. Шофер дремал, привалившись к рулю. Еще не было четырех. Кронго знал свой переулок наизусть. Глухая стена напротив — задний двор кафе, выходящего на набережную. Большой особняк перед выездом к берегу — он принадлежал военному ведомству, сейчас он пуст, окна разбиты. В другую сторону, к центру города, — семиэтажный жилой дом, рядом мавританская кофейня, два коттеджа и снова семиэтажный дом. Окна мавританской кофейни приоткрыты, оттуда слышится звук передвигаемых стульев. Переулок пуст, только вплотную к калитке кто-то в голубом свитере возится над приткнутым к изгороди велосипедом. Ожидающий Кронго «джип» стоит совсем рядом, до него не больше двадцати шагов. Странный велосипедист…

— Ну как, Кронго? Как у белых?

Первой мыслью было подойти к «джипу». Лицо, которое смотрело на него из-под велосипедной рамы, медленно подтянулось вверх, глаза скосились в сторону машины. Если он сейчас кашлянет, шофер проснется. Черное сухощавое лицо будто вдавливалось в него. В этих глазах нет жалости. Ньоно…

— Можешь, конечно, подойти к машине… — толстые губы медленно шевелились, выпуская неясный шепот. — Но тогда нехорошо получится, совсем нехорошо… Как тебе у длинноносых?

Лицо выползло из-под рамы, страшное, безжалостное, человек выпрямился, став спиной к «джипу». Ему около тридцати, он на голову выше Кронго, с мощными руками и рельефной грудью. Человек улыбается, облизывая губы, глаза то и дело странно закатываются под лоб. В этом закатывании — смерть. Нос с большим провалом на переносице, так что это место почти сравнивается со щеками. Кронго хорошо был виден курчавый затылок шофера, синий отличительный знак на сером рукаве.

— Что вам нужно?

— Ну, ну, Кронго, спокойней… Не смотрите туда… Вы знаете, что мы достанем вас из-под земли… Да и жена ваша… Вы ведь понимаете…

Широкая грудь медленно вздымалась перед глазами Кронго.

— Первая ложа центральной трибуны… Если увидишь там меня, я положу пальцы на перила… Вот так…

Человек положил руку на раму велосипеда.

— Больше десяти лошадей ведь не бывает в заезде… — он убрал один палец, потом два. — При нужном номере отвернетесь. Вы меня поняли? Поняли? О чем вы думаете, Кронго?

Что-то блудливое, мерзкое стояло в этих глазах. Они лезли в заповедный мир, куда он не пускал никого. Этот человек с гладкой грудью, с плавающими глазами не имел права лезть в его мир, он мог просить его о чем угодно, но не заикаться о бегах или скачках. Он не мог трогать Приз. Безусловно, эти плавающие глаза уже играли — иначе бы он не знал ни расположения трибун, ни количества лошадей в заезде.

— О том, что это жульничество, — Кронго почувствовал медленную, слепую ярость.

Еще несколько слов, и он кинется на эту грудь, вцепится в это гладкое горло, виноватое во всем на свете, пусть за этим будет стоять смерть. Этот перебитый нос посмел превратить его, Кронго, в уличную девку, в шлюху.

— Жульничество? — человек усмехнулся, глаза его сузились. — Вы слепец. Оглянитесь, прислушайтесь. А брать заложников, связывать их в сетках для рыбы и спускать с баржи сразу за портом — это не жульничество? Вы не видели этих сеток, этих замечательных, туго набитых сеток… Этих широко открытых ртов и пальцев, вцепившихся в ячейки. А сжигать человека, привязанного к кровати, обливая керосином? А всех живых в сарай — не жульничество? Керосином, взятым у хозяек, потому что бензина жалко… А потом — сарай… А вы знаете, как голого негра подвешивают, растягивают ноги и бьют палкой вот сюда? Иногда они не экономят бензин, иногда даже стреляют в яму… Именно в яму, там туго набито битком, туда пихают воняющих девок, кричащих младенцев. Это очень удобно, никто не убежит… Хоть раз посмотрите, как ногами бьют в карательных отрядах… Если человек остается жив, это позор для карателя. Что же жульничество, Кронго? Что?

Рука человека все еще лежала на раме велосипеда. Он говорил шепотом, чуть улыбаясь.

— Жалеете деньги белых? Боитесь, что настучат? Не бойтесь, у нас все продумано. Вам ведь нужно всего-то отвернуться. Меня вы будете видеть только на трибунах. Первая ложа центральной… Народу нужны деньги, Кронго. И всех дел. Я не скажу даже имени. Ну, допустим, Пьер, какая разница. А теперь не смотрите на меня. Идите к машине. Смотрите, если только выкинете… Если выкинете…

Пьер исчез, ловко скользнув за его спину. Курчавая голова водителя на руле ничуть не изменила положения. Кронго услышал легкий шорох шин. Водитель не пошевелился. Наконец, почувствовав, что кто-то над ним стоит, поднял голову. Мелко задрожал, зевнул. Встряхнулся, показал головой — садитесь. Приз, подумал Кронго. Приз.

Они идут по Парижу. Он понимает — и удивляется сам, как мать красива.

— Мама…

— Подожди, подожди, давай сядем.

Они садятся. В глазах матери, в ее подрагивающих зрачках, в веках, которые мягко щурятся, в улыбке и иронии глаз, бровей, морщинок, во взгляде, который сейчас проникает в него, в самую его сущность, — во всем этом всегда хранится привычная ему теплота, привычное понимание его жизни, его существа, его забот, всего того, что в нем происходит.

Предыдущая главаГлава 21 из 38Следующая глава