Как будто по заказу, утро выдалось ясное, морозное, с широкими голубыми просветами в небе. Туман рассеялся. Хрустальной пылью падал иней. Торжественно сияли золотые кресты и маковки храмов. Блестели белые крыши домов.
Сегодня тезоименитство царя Николая Второго, того самого царя, который носил кличку Кровавого. Помазанник божий именник, радуйтесь и веселитесь!
Теперь уж все сорок сороков московских церквей дружно трезвонили в колокола, призывали паству на молитву о «здравии и благоденствии царствующего дома», о «поколении под нози его всякого врага и супостата», о «победе над крамолой». Спешите, кто в бога верует!
Почему же так мало православных тянется на зов своих пастырей, на звон колоколов? Неужто оскудела вера смиренных жителей первопрестольной? Или испарились патриотические чувства верноподданных царя-батюшки?
А по какому поводу толпы обывателей осаждают продуктовые магазины, ломятся в мясные лавки, в булочные, в колбасные? Вот и здесь, в Охотном ряду, за каждым мясником стоит беспокойный хвост женщин с сумочками и корзиночками.
Завтра в двенадцать часов дня, но призыву Совета рабочих депутатов, начинается всеобщая стачка московского пролетариата, которая может перейти в вооруженное восстание. Об этом все уже знают, и вся Москва охвачена тревогой. Сегодня «царский день», а завтра стачка; сегодня весело заливаются колокола, а завтра, быть может, заговорит оружие…
Выйдя из церкви, мы решили проследить, куда двинется «христолюбивое воинство», так крепко подогретое батюшкой.
Продолжая петь: «Спаси, господи, люди твоя…», черносотенцы дошли до Иверской часовни, прилепившейся к каменной арке у входа на Красную площадь, и здесь остановились. Около часовни уже стояла большая толпа народа.
По команде человека в бобровой шапке пение оборвалось, и две толпы, слившись вместе, начали строиться в ряды.
Странное впечатление производили эти люди. Многие из них были в овчинных полушубках, в синих поддевках, опоясанных кушаками или широкими ремнями, частью в серых и черных валенках, частью в сапогах с высокими калошами. Лица красные, сытые, похожие друг на друга. В середине толпы и в задних ее рядах, приплясывая от холода, стояли группами типичные босяки-хитрованцы, в потрепанных одеждах, с испитыми лицами, с наглыми, вороватыми глазами. Здесь нетрудно было узнать и переодетых городовых, таких неуклюжих в непривычной для них гражданской одежде.
— Все это одна шайка, — сказал Сережка, опустив руку в карман пальто, где у него покоился «бульдог». — В первых рядах охотнорядцы, мясники и торговцы, а дальше всякий сброд. Гляди, брат, в оба!
— Гляжу…
Толпа наконец построилась в ряды. Вперед вышли двое кряжистых мужиков: один — с большим царским портретом в руках, другой — с иконой Николая-угодника, тезки царя. Позади них, видимо для охраны, встал здоровенный парень с толстой суковатой дубинкой вместо трости. На его кудлатой голове еле держалась потрепанная шапка. Лицо помятое, уши красные, под левым глазом синяк.
— Босяк с Хитрова рынка, — определил Сережка.
Подняв знамена, воинство двинулось на Красную площадь.
Мы — за ними.
Особенно громко и торжественно гудели колокола кремлевских храмов. Однако и сюда народ стекался тоненькими цепочками.
Наконец раскрылись Спасские ворота, и под веселый звон колоколов Успенского собора на Красную площадь, к Лобному месту, двинулась армия попов и синодальных певчих во главе с епископом. Бее нарядились, как на пасху, — в золотых и серебряных ризах, в руках парчовые хоругви, чудотворные иконы, большой портрет царя-именинника. Шли и пели: «Спаси, господи, люди твоя…»
По обеим сторонам шествия, как солдаты на параде, выстроились хоругвеносцы с иконами и хоругвями.
На это пышное зрелище к Лобному месту со всех сторон стал сбегаться народ: кто за царя помолиться, кто послушать «благолепное» пение, а большинству было просто интересно поглазеть на церковное представление.
Сопровождаемый свитой духовенства и московской знати, епископ серпуховской Трифон с трудом поднялся на Лобное место. В руках золотой крест, на маленькой голове огромная митра, усеянная драгоценными каменьями, на плечах нелепая парчовая риза, ниспадавшая почти до пяток. Все это сооружение горело и сверкало на солнце, как золотой монумент, как языческий идол. Рядом с ним встал громоздкий, бородатый, черный как жук протодьякон с дымящимся кадилом в руке. На его широком, круглом лице красовался сизый, дулеобразный нос. Воздев бороду к небу, он тряхнул кадилом над толпой, стоявшей внизу, и синяя струйка дыма взвилась в холодном воздухе. Молебствие о здравии и многолетии Николая Второго началось…

Запоздавшие «союзники» быстро пересекли площадь и, оттесняя публику, плотным кольцом окружили Лобное место.
Мы вошли в толпу любопытных. На Лобном месте вперемежку с духовенством стояли высокопоставленные лица — военные и штатские. Среди них я заметил и самого градоначальника, барона Модема, — он усердно крестился и закатывал глаза под лоб.
Молебствие шло ускоренным темпом. В многочисленной толпе, окружавшей Лобное место, отцы духовные, кажется, чувствовали себя неспокойно. Дьяконы и священники робко жались друг к другу, с опаской поглядывая вниз, на свою паству.
Сережка подмигнул мне веселым глазом:
— Чуешь, оратор? Трусят долгополые!
— Стало быть, что-то затевается.
— Понятно.
Я не спускал глаз с епископа, главы всего этого маскарада. Он стоял неподвижно, устремив глаза к небу.
Могучий протодьякон, багровея от напряжения и широко раскрыв мохнатый рот, таким громоподобным голосом провозглашал многолетие царю и «всему царствующему дому», что казалось — он вот-вот лопнет от натуги. Как только он вытянул последнюю, самую высокую, ноту и хор грянул «Многая лота», громовый залп потряс землю. От неожиданности народ ахнул и шарахнулся было прочь от Лобного места, но вскоре успокоился: это с Тайнинской башни Кремля был дан орудийный залп, за ним последовал второй, третий, и так гремело до тех пор, пока протодьякон надрывался, провозглашая здравицу, а хор в самом бурном темпе гремел: «Многая лета, многая лета!»
Сережка насчитал сто один выстрел.
— Вот здорово!
В заключение епископ выступил с речью. Простирая тонкие, длинные руки над головами черной сотни, он говорил о величии монархии, о единстве царя с народом и церковью, страстно призывал к борьбе с крамолой.
Под конец он поднял к небу сверкающий крест и закончил речь тончайшей фистулой:
— Всемогущий бог да благословит руку и меч того, кто поднимется на защиту православной веры, царя и отечества!
Остервеневшие черносотенцы вместо гимна «Боже, царя храни» разразились неистовыми криками:
— Ур-ра-а-а-а! Смерть крамольникам!
Епископ вздрогнул, поспешно сунул крест в руки протодьякона и первым спустился с Лобного места. С пением: «Спаси, господи, люди твоя…» — хор и духовенство двинулись за ним к воротам Спасской башни. С такой же поспешностью исчезли штатские и военные чиновники, во главе с градоначальником.
Мы не успели опомниться, как вся золото-серебряная армия духовенства скрылась за толстыми стенами Кремля.
На место епископа вскочил человек в бобровой шапке, которого мы видели в церкви, и, потрясая толстой тростью, заорал:
— Братцы! Всюду бунты, забастовки! Неповиновение начальству! Завтра, да, завтра опять начнется стачка! Революция! Бунтовщики угрожают самой жизни милостивого государя. Да, угрожают!..
От наплыва чувств оратор на секунду захлебнулся, хрипло кашлянул и продолжал с яростью:
— Доколе терпеть, братцы? Постоим, братцы, за царя и веру православную! Ур-ра-а-а!..
Черносотенцы снова заревели:
— Ура! Бей студентов! Смерть крамольникам!
Толпа любопытных стала быстро разбегаться в разные стороны, а наэлектризованные черносотенцы с портретом царя, с иконой Николая-угодника и двумя флагами впереди шумно двинулись к Иверским воротам и дальше, вверх но Тверской улице.
— Айда вперед! — скомандовал Сережка, хватая меня за рукав. — Эта банда идет к дому губернатора, а оттуда…
Куда она может отправиться «оттуда», можно было без труда догадаться. Я давно заметил, что у некоторых черносотенцев подозрительно оттопыривались карманы, у иных что-то выпирало из-под полушубков и поддевок, а часть под видом тросточек была вооружена толстыми палками.
Позади царского портрета шел тот же здоровенный, краснорожий детина с суковатой дубинкой в руке. На ходу у него то и дело распахивалась короткая поддевка, открывая черную ручку широкого ножа, каким обычно разделывают туши.
— Видишь? — толкнул я Сережку.
— Вижу. Наши об этом знают.
С площади вслед за черной сотней шла большая толпа народа, но по мере продвижения вверх по Тверской хвост быстро таял, оставляя на мостовой только организованных «союзников».
Мы шли по тротуару далеко впереди манифестантов, которые продолжали вопить: «Боже, царя храни…»
Вскоре показался дом губернатора. Сережка ускорил шаг, кивнув мне на прощание:
— Ты держись, как сейчас, а я побегу предупредить…
И он быстро исчез.
К дому губернатора подошло человек двести, — по-видимому, одни черносотенцы. Но команде человека в бобровой шапке толпа остановилась под балконом дома и разноголосо рявкнула «ура».
На балконе появился сам губернатор Дубасов.
Крики «ура» перешли в истошный рев, вверх полетели шапки.
Растаявшая было по дороге толпа стала снова расти, пополняясь народом с разных сторон. Можно было подумать, что при виде губернатора у москвичей мгновенно вспыхнули верноподданнические чувства и они спешили пополнить ряды «союзников».
Дубасов милостиво улыбался и кланялся во все стороны.
Я пробрался поближе к флагу, где уже ораторствовал человек в бобровой шапке, простирая руки вверх, к Дубасову.
— Ваше превосходительство, — кричал он, — вы наш вождь и защитник! Вы верный слуга престола!.. Да, верный! Передайте, ваше превосходительство, его императорскому величеству, что русский народ грудью постоит за помазанника божия, за веру православную. Да, постоит! Пусть он не боится крамольников! Народ за царя! Грудью постоим… Ур-ра-а-а-а!
А народ все прибывал и прибывал, окружая «союзников».
Дубасов поднял костлявую руку. Гомон затих.
Поблагодарив «народ» за искреннее выражение верноподданнических чувств и пообещав «повергнуть» эти чувства «к стопам всемилостивейшего государя императора», губернатор вдруг свирепо набросился на оратора в бобровой шапке, который стоял под балконом, задрав голову вверх:
— Откуда ты взял, дурак, что царь боимся бунтовщиков? Это ложь, братцы! Сила и власть царя-самодержца нерушимы. Он повелел нам беспощадно подавлять всякие бунты и забастовки, и я раздавлю всех тех, которые…
Пронзительный вой сирены внезапно оборвал речь Дубасова. Кто-то истерически взвизгнул:
— Дружинники!
Губернатор мгновенно исчез с балкона.
Банда «верноподданных» шарахнулась в разные стороны, бросая портреты, иконы, теряя ножи и дубинки.
Раздались крики с разных сторон:
— Долой самодержавие! Да здравствует революция!
— Стойте, товарищи, стойте!
Около трехцветного флага появился Петр с дружинниками и Сережкой.
Краснорожий громила с группой таких же молодцов попытался было отстоять царский портрет и знамя, но Сережка, как тигренок, бросился ему на спину, а Петр нанес такой молниеносный удар в челюсть, что верзила, словно оглушенный обухом, рухнул в снег. Его соратники бросились бежать.
Флаг с архангелом и царский портрет валялись на мостовой, растоптанные ногами защитников «царя и отечества». Они так боялись дружинников, что не оказали почти никакого сопротивления.
Наши ребята моментально содрали с трехцветного флага синюю и белую полосы, оставив на палке одну красную — знамя революции.
Грянула «Марсельеза», и народ двинулся к Страстной площади.
Таким образом, черносотенная манифестация превратилась в политическую демонстрацию, а вместо «Боже, царя храни» гремела грозная песня пролетариев: «Вставай, поднимайся, рабочий народ…»
Никаких речей и агитации здесь не понадобилось.
Погромные планы губернатора провалились и обратились против него же: гора родила мышь. В ожидании больших патриотических манифестаций в «царский день» казакам и полиции был заранее отдан приказ не мешать «народным шествиям» по улицам, а в случае надобности даже оказывать им необходимое содействие. Вот почему наша демонстрация с красным флагом и революционными песнями беспрепятственно прошла по Тверской улице до Триумфальной площади. По пути городовые сами бросали посты и куда-то исчезали. Драгуны тоже не вмешивались, а казачий патруль, встретивший нас у памятника Пушкину, по команде офицера, повернул копей, освободив нам дорогу: приказ есть приказ!..
И я снова, на сей раз под могучие звуки «Марсельезы», проходил мимо великого поэта. Склонив свою кудрявую голову, он все так же стоял на высоком постаменте и, кажется, внимательно слушал песню свободы.