В те времена, когда освобождающиеся от чуждой власти народы были руководимы вождями, еще не пережившими „веяний“ XVIII века, — эмансипация[45] наций не только не влекла за собой ослабления влияния духовенства и самой религии, но имела даже противоположное действие: она усиливала и то и другое. В русской истории, например, мы видим, что со времен Димитрия Донского и до Петра I значение духовенства, даже и политическое, все растет, и само Православие все более и более усиливается, распространяется, все глубже и глубже входит в плоть и кровь русской нации. Освобождение русской нации от татарского ига не повлекло за собою ни удаления духовенства с поприща политического, ни уменьшения его веса и влияния, ни религиозного равнодушия в классах высших, ни космополитизма в нравах и обычаях. Потребности русской племенной эмансипации во времена св. Сергия Радонежского и князя Ивана Васильевича III сочетались в душах руководителей народных не с теми идеалами и представлениями, с которыми в XIX веке сопрягается национальный патриотизм в умах современных вождей. Тогда важны казались права веры, права религии, права Бога; права того, что Владимир Соловьев так удачно зовет Боговластием.
В XIX веке прежде всего важными представляются права человека, права народной толпы, права народовластия. Это разница.
Подобных же сравнительных примеров обоего рода мы можем найти несколько и в истории Западной Европы. И там раньше провозглашения „прав человека“ ни племенные объединения, ни изгнания иноверных или иноплеменных завоевателей не влекли за собой либерального космополитизма; не ослабляли религии; не уничтожали дотла и везде ни дворянских привилегий, ни монархического всевластия… Религия (какая бы то ни была) везде усиливалась и как бы обновлялась после этих объединений и изгнаний. Что касается до монархии и аристократии, то хотя в одной стране первая усиливалась на счет второй, а в другой — вторая на счет первой, но нигде они ни религию, ни друг друга до полного бессилия не доводили. Всего этого достиг в конце XVIII века и в XIX „средний класс“; все это совершили те „средние люди“, в которых теперь все, и сверху, и снизу, волей или неволей стремятся обратиться…
Всеравняющий дух XVIII века уже пронесся по всему христианскому миру, когда греки подняли знамя своего государственно-национального восстания, взяв идею Православия лишь в сильные пособницы своему эгалитарному либерализму. Без народа нельзя бунтовать, а народ греческий и до сих пор весьма православен.
Выражение эгалитарный либерализм я здесь употребляю не в смысле стремления греков к свержению власти неравных с ними, привилегированных, стеснявших их мусульман, — а по отношению к социальному составу их собственной греческой среды и под турком, и без турка.
В Турции и в то время не было глубоко выработанного сословного строя. Не входя в подробности, можно вообще сказать, что в этой империи было только два главных слоя: мусульмане и „райя“[46]. Эти два слоя, оба весьма равенственные в своей собственной среде, были очень просто и грубо наложены завоеванием один на другой. Были в среде христиан привилегии, дарованные там и сям иноверной властью; но эта неравноправность имела характер более провинциальный, чем сословный; более местный, областной или муниципальный, чем родовой или наследственный. Имела, конечно, в старину и там родовитость некоторый вес, но очень шаткий. Действительно же прочные привилегии против массы мирского населения имело „под турком“ только православное духовенство (в то время почти сплошь греческое). Патриархи и епископы являлись перед Портой официальными представителями, заступниками христиан и в то же время начальниками их и даже во многих случаях бесконтрольными судьями… Что касается до мирян православных, то, кроме духовенства, определенных юридических слоев в их среде не было. Все держалось обычаем, и преобладали, конечно, только богатство и грамотность, — как преобладали они везде, где нет ни силой, ни законом утвержденного дворянства…
И вот в южных частях Балканского полуострова и на некоторых островах иго мусульман свергнуто (с помощью России) к 30-му году.
Греки новой Эллады свободны…
Повторять ли и здесь то, на что я уже указывал прежде… Я думаю — не нужно?
Дворянства нет; синод вместо Патриарха (т. е. форма против светской власти более слабая), духовенство устранено от прямого влияния на гражданские и политические дела… Конституция в высшей степени либеральная с одной только палатой, т. е. без тормоза… Неслыханное множество газет на столицу, которая меньше нашей Одессы… Фрак и сюртук европейской буржуазии, господствующие de facto[47] над дикой и своеобразной поэзией шальвар и фустанеллы[48]. „Корсар“ Байрона стал чернорабочим или простым мошенником проезжих дорог. Он ездит на козлах кареты или коляски европейского иноверного короля, по-европейски одетого. Король Оттон и супруга его еще любили оба носить греческую одежду. Это им не помогло, и король Георг уже не находит это нужным для популярности. Никто уже из греков, видно, не нуждается в этом. В европейском „проще“; „все так нынче одеваются“. „Это удобнее!“ И так далее. Пышная, изящная фустанелла с престола попала на козлы!..
Это тоже символ времени; символ все большего и большего претворения всех местных, истинно национальных особенностей, столь живописных и возбуждающих дух любви к своему, — в одном всеобщем стиле общеевропейской прозы.
Эдм[он] Абу писал свой памфлет „Современная Греция“ против свободных греков в 50-х годах, под влиянием досады на них за то, что они были на русской стороне во время дунайской и севастопольской борьбы. В его книге много преувеличений, но много и злой правды.
Абу прежде всего сам именно то, что я предлагаю называть для ясности „средним европейцем“. Умеренно либеральный француз; нравами и обычаями европейской буржуазии вполне довольный; религии демократического прогресса поклоняющийся; ко всякой „ортодоксии“ равнодушный; любящий, как многие, эстетику искусства, не понимая ничего в эстетике жизни… и т. д… Одним словом, это несколько более других способный и довольно даже остроумный представитель именно того общеевропейского типа, одна мысль о котором приводит иногда в истинное отчаяние того, кто вообразит, что этот тип есть разгадка и венец всей истории человечества.
Абу — это именно тот несколько более других „средних людей“ крупный „средний человек“, „genre“[49] которого так справедливо ненавидел бедный и гениальный Герцен, сбившийся со столь естественного в нем, московском барине, религиозного и аристократического пути.
Этот Абу в своей книге гневается на то, что греки свободной Эллады слишком любят Россию; на то, что они слишком набожны и православны; на то, что про западных христиан они говорят: „Это худо, крещеные собаки“ (это его слова, а не мои). Он издевается над афинскими молодыми людьми того времени (50-х годов) за то, что они на вопрос: „Куда вы идете?“, отвечают очень просто и не смущаясь: „Я говею; иду к своему духовнику“. Ему это прямое и простое отношение к религии отцов, эта набожность в человеке, кой-чему обучившемуся и по-европейски „чисто“ одетому, — кажется и глупой, и даже удивления достойной!..
Абу пророчит между прочим, что „через сто лет не останется ни одной фустанеллы на свете“. „Не будет больше паликаров“ (то есть молодцов, носящих греческую одежду).
Теперь этот развязный шелкопер, называющий себя учеником Вольтера, был бы, вероятно, гораздо довольнее греками свободной Эллады. Самодержавную Россию они разлюбили (отчасти по нашей вине, отчасти же и по собственной).
Если они нейдут и не пойдут, вероятно, против нас слишком открыто и слишком сильно, то это лишь потому, что болгары теперь идут против нас и что мы болгарами недовольны. Говеть и не стыдиться говения (я заглазно уверен в этом!) многие за истекшие 30 лет уже перестали. „Фустанелла“ попала на козлы…
И, конечно, если не будет у нас в России (да, главное в России) глубокого поворота в духе по окончанию Восточного вопроса (на Босфоре и Дарданеллах); если у нас в России взгляды, подобные моим, не возьмут верх надолго… Если не станет ненавистен нам именно тот тип развития, к которому принадлежит сам Абу, то не нужно ждать и ста лет!
Гораздо раньше этого не только „фустанеллы“ и православной набожности в Греции, но и вообще ничего в ней греческого, кроме языка, не останется!
Только русские, переменивши центр своей культурной тяжести, могут стать во главе нововосточного движения умов и перерождения жизни…
Греки очень хороши, очень содержательны, очень симпатичны даже, пока их сравниваешь только с югославянами. Они во всех отношениях выше их. Но и только! Ведь это похвала невысокая — „в царстве слепых признать кого-нибудь кривым лишь на один глаз“.
Мой идеал ясен, если не в подробностях положительных форм, то, по крайней мере, в отрицательной основе своей: как можно меньше современно-европейского во всем.
Греки же новые в высшей степени падки до стиля Абу и даже не видят и не сознают того, до чего они европейцы, в самом дурном значении этого слова.
Дух свой они полагают только в языке и в сильном племенном государстве, о котором они мечтают издавна и тщетно.
Я говорю о государстве; я не говорю о государственности, т. е. о своеобразном, глубоком строе политических учреждений. Это уже культурная точка зрения.
Этого у них вовсе нет и едва ли будет…
Нынешние греки, бесспорно, имеют важное в современной истории значение, но это благодаря лишь своему древнему и славному монашеству, которое владеет четырьмя Патриаршими Престолами и являет и теперь еще образцы великого аскетизма на Святой Афонской Горе и на Синае.
Но с истинным ужасом надо сознаться, что и эти столпы Православия поколеблены несколько за последние тридцать лет совокупными усилиями: болгарской революционной интриги, русской племенной политики и рационализмом собственной эллинской интеллигенции.
…У нас, русских, при нашей вялости и при каком-то всевыжидающем бесстрастии (именно там, где страстность была бы спасительна), нет уменья вовремя узнавать в организме своей Церкви и своего государства те же самые болезни, которые губят Запад! Мы не узнаем того же худосочия лишь потому, что у нас весьма второстепенные припадки его имеют несколько иной внешний вид, чем на Западе.
Мы у себя, на Востоке, медленно подтачиваем и подмываем то, что в западных странах ломали ломом и взрывали порохом люди более нас убежденные, страстные и энергические! И ко всему явно или тайно, но примешан этот племенной принцип, в чистоте своей губительный для всего того, что дает истинную жизнь человечеству; губительный для религии, для государственности и даже для эстетики!.. Не для эстетики „отражений“ на полотне или в книгах, а для эстетики самой жизни, — ибо без мистики и пластики религиозной, без величавой и грозной государственности и без знати блестящей и прочно устроенной — какая же будет в жизни поэзия?.. Не поэзия ли всеобщего рационального мещанского счастья?
Возвращаясь опять к более и более освобождающейся в этом веке новогреческой национальности, необходимо прибавить еще, что и тот в высшей степени важный элемент, греческое монашество, об ослаблении которого я с сокрушением сердца только что говорил, держится еще и сильно иногда влияет в греческой мирской среде, преимущественно благодаря тому, что греки еще не достигли своего полного национального освобождения и объединения…
Если бы предположить, что греки достигли своего наиполнейшего (возможного в их мечтаниях и невозможного, слава Богу, на деле) объединения даже со столицей в Царьграде, то чего бы можно было ожидать по прежним примерам?..
Конечно, глубочайшего падения Православия — и больше ничего!
Теперь греческая „интеллигенция“ еще держится за Патриархов, за духовенство свое и на монастыри не может посягнуть прямо, минуя турецкую (столь часто, увы, спасительную для христианства) власть! Эта самодовольная в мелком европеизме своем интеллигенция держится за Церковь в Турции лишь потому, что она до поры до времени ей оплот и удобный представитель среди иноверных сил и иноплеменных влияний…
Я сам знал лично и таких людей между образованными и весьма влиятельными греками, которые пламенно желали в 72-м году церковного разрыва не только с болгарами, но и с Россией и употребляли все усилия, чтобы довести до этого безумия свое духовенство. Духовенство же, хотя и недовольное русскими за их эмансипационное болгаробесие, не позволило себе такого неканонического шага.
Некоторые из мирских греков мечтали даже, что, именно оторвавшись от славянства, они создадут новую, свою особую оригинальную религию! Как это на них похоже! Таков, между прочим, был в 72-м году г. Марули, человек очень образованный и способный, восседавший немного позднее на боннской конференции, как представитель строго догматического Православия.
В 72-м году, в городе Серресе, в доме г. Конто, русского „ad honores“[50] вице-консула, он сказал мне так:
— Какая нам потеря от полного разрыва с Россией? Я уверен, что греческое племя, уже давшее миру прежде две великие религии — древнеэллинскую и православную, — в силах создать и третью, тоже великую…
На это я ему ответил так: