К книге
Том 1НА ВОСТОКЕ Роман. Часть четвертая. Глава вторая
80%
НА ВОСТОКЕ Роман. Часть четвертая. Глава вторая
16

Война — явление, которое может быть то в большей, то в меньшей степени войной.

Пограничное сражение в воздухе

Воздушную армию вел генерал Сано. Из многих вариантов налета им был выбран тот, который давно лелеял японский штаб, знающий, что его авиация хуже советской, это — молниеносный, внезапный удар по Ивановской авиабазе. Пока существовало это могучее объединение, в Японии никто не чувствовал себя спокойно.

Генерал Сано предполагал застать Ивановский аэродром врасплох, разрушить огнем фугасных бомб поле, поджечь постройки, разбить советские самолеты, стоящие на земле, и быстро вернуться к границе, на помощь армии Накамуры.

Еще прошлая война показала, что лучшее средство воспрепятствовать налету противника — это затруднить его вылет. К тому же японская авиация никогда не чувствовала себя сильной в ведении воздушного боя и во всех случаях предпочла бы сражаться с землей, памятуя, что только сильной авиации выгодно добиваться решающего сражения в воздухе, явления мало изученного и страшного по возможным своим итогам: в воздухе ни одна сторона не располагает средствами принудить другую к бою.

И генерал Сано избрал план разгрома Ивановской авиабазы. Вначале он предполагал выслать несколько слабых отрядов для ложной демонстрации своего маневра. Силы эти должны были встретиться с пограничной авиацией красных. Ивановская бригада оставалась бы, вероятно, в этом случае на аэродроме, в ожидании дальнейших перипетий сражения. Но Сано допускал, что она может опередить его и подняться над ним раньше, чего он решительно не хотел, но что красным было выгодно во всех отношениях.

Был еще третий выход — самим ждать удара главных авиасил противника, ускользнуть из-под него и затем последовать за наступающим, который, сработав горючее, будет возвращаться к себе, поймать его на аэродромах обессилевшим и не готовым к защите. Но этот третий вариант был рискованным и не соответствовал тому духу внезапности, который составлял славу японской армии, хотя и не всегда означал собой ее решительность.

Соблазнял генерала Сано и удар по городу в нижнеамурской тайге — там была вся душа большевиков, все их будущее. И он решил — тяжелыми бомбардировщиками ударить по новому городу, средними же и легкими силами действовать против Ивановска.

На север выделил он флагмана Сакураи, себе взял Ивановск.

И тотчас же, как только поднял он свои эскадрильи в воздух, с переднего пограничного плана на восток, к северу, на запад, в Москву ринулся короткий сигнал красного воздушного пограничника:

«Вышли в воздух на нас».

Потом другой сигнал от Тарасюка:

«Прошли над нами».

Сигнал из Георгиевки:

«Идут на север».

Дальний Восток просыпался в эту ночь сразу от Японского моря до океанов Арктики. Его будили коротко. И города вставали, вставали фактории, просыпались затерянные в тайге зверобои, поднимались рыболовецкие станы на далеких северных реках.

Радист Жорка в ту страшную ночь был всюду.

«Вставайте, вышли на нас!» — кричал он в телефоны и радиорупоры, мечась в эфире над тайгой.

Уже бежали к аэродрому, скользя на обледенелом снегу, Янков и Зверичев — на Дальнем Севере. На юге, спотыкаясь в черном хаосе сырой мартовской ночи, выходила к морю с винтовкой Варвара Ильинична. Рыбаки на Камчатке собирались к своим баркасам. В тайге нанайцы запрягали собак. Врач на арктическом пароходе, зимующем во льдах, говорил в эфир: «Самолет, я, медсестра готовы вылету любом направлении».

Летчики меняли в воздухе свои маршруты. Просыпались матери. Перекликались города:

Вставайте, идут на нас.

И — встали все.

Штабом генерала Сано служил двухмоторный «мицубиси» ТБ-91, вооруженный пятью пулеметами и орудием. Эскадра его состояла из бомбардировочных самолетов и крейсерского конвоя.

Ветер не был попутным, а ночь казалась особенно темной, как часто бывает в марте с его непостоянной погодой. Ровно в двадцать один час восьмого марта воздушная армия Сано прошла незаметную земную черту, означающую рубеж Союза.

Примерно в два часа ночи воздушный флот Сано достиг места стоянки Ивановской авиабригады. Разведчики, планируя с большой высоты, спустились с выключенными моторами к земле и выбросили осветительные бомбы — флот несся над Ивановском. Слева от линии эскадры открылось пятно аэродрома с пунктирами низких домиков по краям его. Разведчики выбросили осветительные бомбы, включили моторы и, открыв пулеметный огонь, пошли над строениями аэродрома. В широких взрывах бомб замелькали очертания самолетов, покрытых брезентом. Флот генерала Сано обрушился на Ивановский аэродром.

Радиостанция флагманского самолета не улавливала ни одного звука русских передатчиков. Земля молчала. Для генерала Сано становилось ясно, что на Ивановской земле пусто. Авиасоединение красных скрывалось на тайных аэродромах или заранее ушло в воздух, поджидая там Сано.

Путь над тайгой исстари труден и для бывалых птиц. Воздухом над тайгой управляла земля, на которой жили Михаил Семенович, Шлегель, Шершавин и Зверичев, давшие клятву не уступать ни одной ее пяди. Они берегли небо над родиной и запирали его дороги.

О смерти Михаила Семеновича в области не знали несколько дней. Узнав же, не сразу поверили. Казалось, что не может исчезнуть и перестать думать и рождать новое этот могучий мозг, это бодрое сердце. Но вместо печали смерть Михаила Семеновича породила гнев и жажду мщения. Будто стоял он, как всегда безоружный, на самом переднем плане границы и сравнивал свои всходы с их всходами, свои советские огороды с их огородами, свои хлеба с их хлебами, стоял и откровенно радовался, что у него все лучше, и казалось, что его убили за эту радость. Убив Михаила Семеновича, в каждом убили часть его собственной веселости, и это озлобило всех, кто знал покойного.

Каждый почувствовал пулю у своего виска и, сжав губы, бросился в огонь, нисколько себя не жалея и нисколько не думая о себе, а как бы обходя смерть стороной.

И каждый принял в себя навек образ покойного. Не раз, засыпая в смертельной усталости или падая от раны, думал дальневосточник о том, что он отомстил за Михаила Семеновича, и ему становилось легче, и он чувствовал, что еще не все силы иссякли в нем, но кипят, бурлят и требуют новых дел и новой славы.

Флагман Сакураи сначала не верил этому, но, споткнувшись о красный аэродром минут через двадцать после выхода в воздух, понял, что будет трудно. Чтобы прилететь неслышно, нужно лететь издалека, взлететь потаенно и вдали от противника, то есть нужно было быть в ином положении, чем воздушные силы генерала Сано.

На тридцатой минуте красные разведчики обнаружили группу флагмана Сакураи, истребители ударили по его флангам. Началось сражение в воздухе, не входившее в план рейда. Красные, дав развернуться вражеским эскадрильям, брали их в клещи.

Сано немедленно отдал приказ флагману соединиться с главными силами.

Всей массой своих машин он намерен был теперь обрушиться на город Георгиевку. Вызвал из пограничной маньчжурской полосы отряды штурмовиков для действий против ПВО, приказал в Маньчжурию: отрядам истребителей быть готовыми к вылету в воздух навстречу ему, если понадобится, и пошел к границе.

В три часа сорок загрохотало в Георгиевке. Треск и скрип оконных рам, звон стекла подняли на ноги жителей, вздремнувших в противогазах. Никто не ждал, что противник начнет с Георгиевки, к сигналам штаба ПВО отнеслись недоверчиво. Мало ли тревог пережили все за последние годы, да и — признаться — как-то привыкли к ним. Грохот сразу поднял на ноги все живое. Завыли собаки, испуганные кони захрапели в конюшнях. Чудовищная тяжесть упала и багровой тучей вскочила кверху на площади перед исполкомом. Рядом — другая. Грохот, представить который немыслимо, потряс человеческое сознание.

На улице имени Василия Лузы сверкнули желтые языки огня. Дождь битого кирпича и деревянных обломков падал не переставая. Глинобитная, похожая на село, Георгиевка была открыта ударам сверху, легка для огня.

В райкоме не расходились с вечера, и как только штаб ПВО предупредил о близкой опасности, Валлеш поделил Георгиевку на районы и прикрепил к ним уполномоченных для вывоза населения в сопки, хотя дети, кормящие матери и больные были эвакуированы еще вчера.

Луза, с вечера отправившийся на передний план к Тарасюку, передал с нарочным соображения пограничников: с часу на час ждут открытого боя. Партизаны, колхозники и комсомольцы заводов звонили в райком о формировании отряда. Вдруг загрохотало рядом.

— По районам! — сказал Валлеш. — Женщин и детей в сопки, мужчин — на тушение пожаров.

Красноармеец Ушаков, помощник Лузы по осоавиахимовским делам, схватив старенькое клубное знамя, пробежал с ним по улицам, и все, что металось на них, бросилось за Ушаковым, потому что знамя куда-то вело их. К толпе примкнули партизаны и охотники с ружьями, школьники с плакатами, окровавленный китаец с топором в руках. Ушаков выводил толпу на Ворошиловский бульвар — поперек бульвара стоял грузовик, в кузове его виднелась кожаная фигура Валлеша. Группа красноармейцев быстро и молча разбирала рухнувшее строение, из-под которого слышались крики. Вид молча работающих людей был неожидан. Человек тридцать мужчин отделилось от толпы и примкнуло к бойцам, но остальные держались знамени.

Пожилой уссурийский казак вскочил в грузовик Валлеша, крича неистово:

— А винтовка где, в Христа твоего Иисуса? Давай винтовки!

Валлеш махнул рукой в край бульвара. Голоса его не было слышно. Толпа двинулась, куда он махнул!

На небольшой трибунке, с которой затейники пели по утрам песни ребятам, стояла Надежда, жена Лузы, георгиевская казачка родом. В руке она держала древко красного плаката, на плакате было написано: «Все на копку свеклы!» Пионер бил в барабан.

— Товарищи казаки! — закричала Надежда — Братья! Наши колхозы на переднем плане…

— Давай, давай, Лузиха!..

— «Двадцать пятое Октября» как один человек, Луза на переднем плану, Чепурняк на переднем плану, Гончаренко тоже с ими… — прокричала Надежда.

— К границе! — раздался крик.

Все подхватили:

— К границе!..

Люди становились в ряды, скликали родных. Женщина с коровой на поводу, крича, привязывала веревку к автомобилю, ее уговаривали не делать этого. Со всех сторон собирались музыканты.

Взволнованная душа каждого требовала дела, в котором потонула бы боль всего личного, которое было бы выше, лучше и дороже всего того, что отобрала эта ночь. На бульвар стекались новые толпы и колонны. Подъехал, стоя на грузовике, Валлеш.

Степенные казачки стали выходить из колонн и, поправляя головные платки, становились за Надеждой.

— Пиши: к оружию, — говорили они сухо.

Воздушный бой относило к границе. Бомбардировщики Сано, врасплох захваченные красными крейсерами и окруженные истребителями, выходили в ту ночь к Георгиевке уже не той компактной массой, которая способна родить катастрофу. Барражи воздушного заграждения усиливали дезорганизацию японских эскадрилий.

Стальные тросы аэростатов воздушного заграждения, поставленные на высоте семи и восьми тысяч метров перед Георгиевкой, надвое разрезали наткнувшиеся на тросы машины, и вторая партия, растерянная этой неуловимой, невидимо висящей в воздухе опасностью, произвела свой залп раньше срока.

Третья группа, наиболее плотно атакованная красными истребителями, превратилась в беспорядочную стаю машин-одиночек, здесь и там бестолково сбрасывающих бомбы, чтобы покинуть еще не начатое, но уже проигранное сражение. Поля вокруг Георгиевки горели и дымились. Вызванные генералом Сано из приграничной Маньчжурии штурмовики между тем были уже в пути и с минуты на минуту могли обрушиться на противовоздушную оборону Георгиевки и ее подвижные цели, и казалось, что противник именно здесь ищет решения стратегической задачи.

Спешили из приграничной Маньчжурии и вызванные генералом Сано истребители, готовясь встретить возвращающиеся бомбардировочные отряды и вырвать их из окружения красных.

Воздушный бой развертывался вые всякой связи с прорывом армии Накамуры. Красные сковывали и держали японского генерала в стороне от наземных событий, уже развернувшихся во всю мощь.

В шесть часов утра восьмого марта Сано, видя бессмысленность сражения в воздухе, отдал приказ эскадре вернуться на свои аэродромы. Это был первый и последний бой над советской границей.

Но командующий второй армией Накамура потребовал авиацию в сражение у Георгиевки.

В канун женского дня Тарасенкова ночевала с самолетом близ старого нанайского стойбища. Бен Ды-Бу, здешний уроженец, ездивший делегатом стойбища в Москву и вернувшийся авиабомбардиром, устраивал вечер. Евгению посадили в президиум между пионеркой, совершившей два парашютных прыжка, и древней старухой, открывшей ясли. После доклада Бен Ды-Бу началась художественная часть — участники вечера слушали патефон, рассматривали виды Москвы и глядели, как Бен Ды-Бу танцует с Евгенией западные танцы.

Старики много смеялись и от души благодарили танцоров за старание. Потом сами выступили со сказками. Сказки были неожиданные, только что ими выдуманные, — все слушали весело и дополняли их дружно. В разгар сочинения Евгению вызвали к радиотелефону. Говорил Жорка.

— Женя, идут на нас! Срочно летите в… — Он назвал ей один из военных аэродромов третьей зоны.

— А что случилось?

— Японцы чего-то замахиваются.

— Война?

— Похоже. Ну!

— Что «ну»?

— Сколько лет я вас знаю, Женя, а никогда не видел. Я ж вас искал, когда украли вас эти Френкели.

— Я тоже не знаю, какой вы.

— Какой-никакой, а люблю я вас здорово. Но — вот радиосудьба. Живу, как чорт, невидимый. Дикая судьба.

— Когда вернусь — прилечу к вам, Жора, — сказала она. — Посмотрите, какая я: может, еще не понравлюсь.

— Если вы вернетесь, так только героем, Женя. Летчики погибают, как птицы, без хлопот. А вернетесь — не до меня будет. Ну, счастливой дороги!

— Жора!..

— Леспром? — визгливо пронесся чей-то посторонний голос. — Семь-пятнадцать восемь-четыре. Леспром? Алло! Леспром?

— Я не Леспром, — сказала Женя, — я летчик.

— Извиняюсь, извиняюсь, — миролюбиво провизжал голос. — Извиняюсь, наступил не на ту волну.

Жорка бесследно затерялся в эфире. Она положила трубку.

Вперед, самолет!

Комсомолец, вперед!

весело запела она в нервной радости и, крикнув на помощь Бен Ды-Бу, заторопилась к аэродрому. Он тоже решил лететь с нею, хотя и был в отпуску.

Пятая эскадрилья бомбардировщиков, та самая, в которой числился Севастьянов, объединилась в тайге накануне восьмого марта с двенадцатой крейсерской. Только что узнали о штурме границы и всю «истребиловку» вытребовали во Владивосток. С севера двинулись пополнения. Прибыла седьмая бригада тяжелых бомбардировщиков и эскадрилья торпедоносцев особого назначения. Народу собралось много.

Женя Тарасенкова прибыла с последним пополнением, еще в дороге зная, что и Севастьянов и Френкель — оба в пятом.

«Вот будет история, если попаду к кому-нибудь из них», — думала она с некоторым смущением, так как шла на войну серьезно, отбрасывая все личное.

Но встретиться с ними ей не пришлось. Сразу же отправили ее вторым пилотом на бомбардировщик в седьмую эскадрилью, к летчику Щупаку, бывшему пограничнику. Он был усатый, довольно полный и меланхолический человек.

— Ели? Спали? — спросил он. — Ну, ешьте тогда и спите. Авиация — самый скорый способ передвижения, никогда ни на что времени нехватает, — добавил он шутливо.

Женя вспомнила ироническую поговорку Френкеля: «Авиация — самый скорый способ передвижения, следовательно нечего торопиться», — и спросила, где он.

— Кто их знает. Тут их человек восемь однофамильцев; вам какого? Да пройдите в красный уголок, в шашки, небось, играют.

Но возможность увидеть обоих сразу пугала ее. Она прилегла на узенькую койку в шалаше, тихонько мурлыча песню без слов.

— Получим сегодня задание, как вы думаете?

— Что ж, может случиться, что и получим, — степенно и совершенно спокойно ответил Щупак, перелистывая «Географию Японии».

— Туда? — она кивнула на книгу о Японии.

— Может случиться, что и туда, — ответил командир, — а может случиться, что и в другое место. Кто ее знает, обстановку.

«Странные они, эти бомбардировщики», — подумала Женя с неприязнью и вышла на воздух.

Народ продолжал прибывать. Новости, скупо и мельком сообщаемые вполголоса, были тревожны.

Летчик, участвовавший в отражении десанта в заливе, жевал булку и, брызгая крошками, невнятно, но здорово описывал атаку танками-амфибиями баркасов с японцами, идущими на высадку. Амфибии встретили десант на шлюпках в километре от берега, на свежей волне. Было темно.

— Как вдруг, понимаете, как танки жахнут: В упор по шлюпкам! Шлюпки — назад. Паника. Катера конвоя открыли огонь по танкам. Чорт его знает, что получилось. С транспортов прошлись прожекторами, — ну, тут такая каша, ничего сделать нельзя. А тут и мы вышли в воздух…

Он с ожесточением жевал булку и до отказа набитым ртом произносил невнятные, изуродованные слова, но тем не менее всем был ясен его рассказ, и все ярко и живо видели картину того ночного сражения, которое за полчаса до этого казалось бы нереальным и не могущим произойти, но которое теперь, когда произошло, никому уже не казалось оригинальным и новым, хотя и было таким.

Встреченные в километре от берега амфибиями, баркасы и шлюпки с десантным отрядом смешались, повернули назад. Люди прыгали в воду или открывали огонь по своим. Началась беспорядочная стрельба, усилившаяся, когда транспорты осветили прожекторами полосу непредвиденного сражения. Воспользовавшись суматохой, вышли в атаку на транспорты и москиты. Корабли открыли огонь по москитам. И в это время появилась авиация, она довершила разгром, смело начатый танками.

Противник, потеряв крейсер и два транспорта, ушел в море, бросив на шлюпках остатки своего десанта. Человек триста раненых японцев лежало сейчас на пустынном берегу, ожидая рассвета.

Раненный в голову гражданский летчик рассказывал, что на Посьете, где противнику посчастливилось и он занял берег, партизанка Варвара Хлебникова успела вывести в море все рыбачьи посуды и на них полтораста корейских женщин и ребят.

— А вы что-нибудь там делали?

Но рассказчик, будучи ранен в первые минуты налета, только и успел что броситься к самолету и увести его под огнем. Несмотря на ранения и на то, что обстоятельства не позволили совершить ему нечто большее, он явно чувствовал себя виноватым, и чем живее ему сочувствовали, тем все более и более он раздражался на окружающих.

Евгения вздохнула, закрыла глаза. Наступал самый ответственный час ее жизни.

Три года назад летчик Френкель приземлился на ее прииске. Она сидела на завалинке, пела песню. Подходит человек в синей робе. «Хороший, говорит, у вас слух. Прямо завидно». — «Почему?» — спросила она смеясь. «Музыкальный слух — необходимое качество отличного летчика». Потом присел и разговорился, а уходя сказал: «Слух и голос у вас потрясающие, — полетим со мной в Хабаровск, летчиком сделаю». И увез. Но она не стала его женой, пожалела свободу. А тут подвернулся еще Севастьянов, ловкач и песенник знаменитый, и как-то получилось, что оба ее полюбили и она обоих жалела, как братьев, но судьбу свою одиноко вела дальше, вперед.

Теперь и тот и другой были вместе, и перед всеми ими тремя раскрывалась — надолго ли? — другая жизнь, перед которой все вчерашнее не имело цены. «Пойти разыскать их? — мелькало в уме. — Нет, не пойду. Я сама за себя отвечу».

Ей не хотелось ничьей поддержки, но и было одиноко одной. Неясное чувство, что сейчас следует справляться без поддержки приятелей, без мужчин, удерживало ее на месте. А сердце хотело высказаться до конца. Хотелось сказать о себе, о еще не прожитой любви всеми словами, без умолчания. Хотелось рассказать — без причины и без нужды — про девичьи сны и слезы, про тех, кто нравился ей и прошел мимо, но завтрашнее было сильнее вчерашнего. Оно должно было взять ее целиком, со всеми увлечениями, радостями и невзгодами.

Вдруг на аэродроме в густой темноте ночи все зашевелилось. Эскадрилья получила боевое задание.

Комиссар Измиров наскоро собирал партийную группу. Заседали стоя. Механики нервно вытирали лица масляными тряпками. Все курили. Всем было некогда. Все проверяли часы.

Комиссар делал вид, что ничего особенного не случилось. Партия провожала ребят в бой, и партия прощалась с ними до дальней встречи. Все должно быть душевно и просто.

Не спеша выработал он порядок дня (политические задачи рейда — первое, прием в партию — второе, информация о событиях — третье, текущие дела — четвертое) и не спеша объявил его своим охрипшим голосом старого рыбака (он был тюрок из Ленкорани). У всех защемило в глазах.

— Коммунизм сметет все границы, — сказал Измиров. — Очень сильно надо понимать эту мысль, очень сильно, очень серьезно. Сметет — ха! Думают, может быть, когда это сметет? Сейчас сметет. Когда нужно — тогда и сметет. Я так понимаю.

Но и все понимали, что границей Союза являлась не та условная географическая черта, которая существовала на картах, а другая — невидимая, но от этого еще более реальная, которая проходила по всему миру между дворцами и хижинами. Дворцы стояли по ту сторону рубежа.

Не села маньчжурских мужиков должны были отвечать за нападение на Советский Союз, а дворцы и банки купцов. Не поля маньчжурских мужиков будут гореть, но виллы, военные заводы, склады и аэродромы в центре страны, начавшей войну.

— Птица не враз решится на такой перелет, — сказал командир эскадрильи и обвел глазами присутствующих.

— Птица такой злости не имеет, как мы имеем, — перебил его комиссар, стуча кулаком по столу. — Птица не летит, а мы полетим.

Потом принимали в партию. Ораторы все были плохие, и слова, которые просились наружу, никем не были произнесены. Накануне боя приняли в партию шесть человек, в том числе и комсомолку Евгению Тарасенкову.

Спели «Интернационал», не сговариваясь, еще раз повторили его и еще раз, а потом подхватили Измирова на руки и стали качать его. Песня не смолкала.

— Спасибо партии, спасибо командованию, что посылаете меня на большое дело, — крикнула Евгения. — Иду за всех девушек Союза. Драться буду, как старшие дрались в Октябре, как испанки дрались, как китайские женщины дрались в Фушуне.

— Манелюм, Тарасенка, одна за весь мир хочешь драться?.. — спросил ее, взлетая на руках летчиков, Измиров.

Даже в темноте видно было, что лицо его возбужденно и потно.

— Одна!

Опустив на землю комиссара, летчики кинулись к Жене — и вот уже она над толпой, над головами.

— Это тебе, как испанке!.. А это — как китаянке!..

— А ну, качните ее, как русскую!

И, захлебнувшись дыханием, она взлетела так высоко, что испугалась — удержат ли, не уронят ли в темноте? Но сильные руки мягко приняли ее.

Женя побежала к своему звену. Севастьянов и Френкель преградили дорогу.

— Стой, маленькая, — ласково окрикнул ее Севастьянов. — Дай попрощаемся.

Френкель ничего не сказал.

Она ощупью нашла лицо Севастьянова и, прильнув к нему на мгновенье, повернулась к Френкелю.

— Мы еще поживем, ребята, — сказала она тихонько.

— Факт. И поговорим всерьез, — ответил Френкель.

Севастьянов ничего не сказал.

Через минуту в машине она забыла, о чем была речь. Предстояла новая, важная жизнь, предстояло дело важнее жизни.

Щупак, надевая шлем, деловито подсовывал под него пушистые усы.

— Еще хорошо, теплая погода, а зимою прямо беда, — сказал он шутливо, — примерзнут, черти, к шлему, отогревать приходится.

— Сбрить следует.

— Э, нельзя. В мои годы обязательно надо какой-нибудь фасон иметь.

…Седьмая эскадрилья вышла в воздух в седьмой волне бомбардировщиков.

Впереди и по флангам двигались воздушные крейсера, вооруженные артиллерией. Дальние разведчики провожали отряд недолго и вернулись, заметив искры и огонь сражения в море.

Вспышки морского сражения были близко — где-то совсем недалеко под самолетами. Иногда можно было заметить взрыв искр и пламя, бегущее по воде.

«Не ввязаться ли нам в эту драку? — думала Женя, поглядывая на Щупака. — Все, что на воде, все наше, работа простая».

Но командующий рейдом вел самолет к югу.

В середине пути машины получили приказ:

«Итти к цели своими курсами. Счастливой победы».

Всем эскадрильям тяжелых бомбардировщиков было приказано набрать высоту в семь тысяч метров, а конвою крейсеров — семь тысяч пятьсот. Это было началом маневра — держаться выше самого высокого из самолетов противника.

Прорыв был начат. Успех его заключался в том, выдержат ли люди и моторы высоту, дальность и все великое смертельное напряжение предстоящей борьбы. Но после полета Чкалова не было ни у кого сомнений, что выдержат.

Слепой полет в темноте держал нервы в непрерывном напряжении. Щупак не раз передавал управление Евгении и закрывал глаза на десять секунд. Ему нужны были силы на утро.

Бомбардир Бен Ды-Бу, он же штурман, попавший вместе с Евгенией к Щупаку, неслышно возился над картой, осторожно отмечая на ней путь корабля. Остальные сидели неподвижно, настороженно, в полусне напряжения. Самолет шел на восток, и навстречу ему из бледно-серой мглы легким голубоватым пятном приближалась далекая заря. Самолет шел к рассвету, но безграничное море воздуха вокруг нет было еще серо, бесцветно, и обманчивое голубое пятно впереди казалось землею. Заря казалась землей, но она была далека и неясна.

Огни маяков и кораблей скрылись в тумане, стоявшем на низких высотах. Ни моря, ни неба, ни земли, лишь серый океан пустоты, пространства, океан расстояния, на дальнем краю которого едва-едва, неверно и ненадолго, голубело то, к чему стремились люди в самолете.

Между землей, недавно оставленной, и землей, куда они должны были вернуться завтра, не было ничего, кроме этого пространства, ничего, кроме самих себя, ничего, кроме их воли.

Передавая управление самолетом Евгении, Щупак закрывал глаза, отдыхал, делал несколько шагов вперед и назад по кабине, потом наклонялся над картой. Сморщив лоб, Бен Ды-Бу глядел на часы, на измеритель скорости, на показатель ветра и осторожно, осторожно ставил точку на карте.

На большой высоте аппарат шел легко, и управлять им было во много раз легче, чем на обычных, будничных высотах, но легкость движения утомляла сама по себе, а высота и холод придавали утомлению особую нервность. Казалось, исчезло все — даже время. Оно не двигалось, перестало ощущаться в действии, превратилось в нечто абстрактное. Между тем все в этой операции держалось только на времени. Тончайшие расчеты движения отдельных колонн лежали в основе общего стратегического замысла и целиком определяли тактику эскадрилий.

Время было стратегическим фактором. Каждому соединению и каждому самолету в соединении были указаны точные сроки боевого движения, в зависимости от которых строился характер всего сражения. Его вела точность.

Героизм как бы вводился в строжайшее расписание. Вне его он превращался в распущенность. Это было сражение, сложное, как некий химический процесс, в котором реакции А вызывали к жизни реакции Б и создавали условия для новых явлений, не могущих возникнуть иначе, как через последовательность процессов А и Б.

В сложном расчете этой операции не могли быть приняты в расчет возможности случая героизма одних и слабости других.

Все стадии операции требовали максимального героизма, он же определялся точностью. Время, которое до странности не ощущалось, было главным двигателем победы.

Тяжелый четырехмоторный бомбардировщик Щупака шел к месту операции в последней волне машин. Впереди него мелькали очертания аппаратов отряда, шедшего сомкнутым строем.

Щупак был занят сейчас одной мыслью, и эта мысль поглощала в себя все остальное, — держаться в строю, то есть блюсти точность.

В деле, которое поручено было бомбардировщикам, сражение занимало одно мгновенье. Волна за волной, сбрасывая бомбы, промчаться над объектом и — домой! Крейсера конвоя примут затем на себя силы противника, но сам бомбардировщик уже закончил свое сражение. Щупак оглядел экипаж. Выдержат! Молодцы! И взялся за управление, делая знак Евгении не дремать, потому что самолет несся в голубом рассвете, казалось отовсюду видимый снизу.

Но земля не видела его. Она сама едва открывалась. Ее угадывали больше, чем узнавали. Она предполагалась.

Но вот Бен Ды-Бу поставил осторожно точку на карте, откашлялся. Изнемогая от напряжения, он закрыл глаза и стиснул зубы.

Он летел на войну, как орел, и вот земля, куда стремился он, приближалась, невидимая, далекая. Его томило искушение взглянуть вниз, но он на короткий миг глядел лишь вперед, на восток — на зарю, светившуюся маяком в тумане, и опять закрывал глаза — утро было вблизи.

То голубое пятно, что неясно и лениво дрожало в сером тумане еще час назад, теперь растеклось, распространилось в ширину, засияло. Самолет как бы стал у края этой голубой бездны, готовясь мгновенно ринуться в нее, еще скрытый серой чащей ночного воздуха. Так у обрывов, прислонясь к теплой скале гнезда, стоят орлы перед полетом, выглядывая добычу. Но самолет не стоял, он шел с громадной быстротой, долго оставаясь на грани серого и голубого, будто таща на своих крыльях ночь. Утро было вблизи, но до утра было еще много пространства. Бен Ды-Бу не хотел тратить силы на переживания. Он хотел сохранить в себе теплоту родной земли, запах родного леса и звук родных голосов в этом прыжке по воздуху.

Самолет Щупака был близок к цели.

Вот быстро стало разносить в стороны облака, сбившиеся у края зари, и — переводным рисунком из кальки — ярко и четко появились кусочки земли. Блеснуло море.

Земля вставала навстречу, расправляя долины и реки, торчащие из-под широкого блина дымовой завесы, отчасти застилавшей море. Открывалась долина и тусклый виток реки. Щупак обогнул долину. Темно-сизые воды гавани, усеянные бородавками островов, остались позади. Все сжалось в одно мгновение, оно неслось, лишенное длительности, кратчайшее, как вздох.

Город надвигался под крылья. Его могло спасти бегство, но города умирают на месте.

— Прибыли, — беззвучно произнес Щупак, ткнув пальцем в заштрихованный красным карандашом участок, и взглянул на Бен Ды-Бу. Тот кивнул головой.

Город казался пожарищем или оазисом ночи среди яркого и просторного дня. Дымовая завеса лежала на нем рваным пологом, ветер вздымал ее края, приоткрывал концы пустынных улиц у городских окраин.

Точность бомбардировки была в этих условиях невозможной, но бомбардировщики шли на высоте, когда точность пристрелки не имеет значения. Эллипс рассеивания бомб так велик, что ни дымовая завеса, ни туман, если бы он стоял над городом, — ничто не могло скрыть и спасти его. Он существовал, он был, он лежал под небом, и несложный расчет навигатора находил его видимым или невидимым глазу, но все равно уязвимым сверху при любых обстоятельствах.

Залп первой волны!

Женя вскрикнула.

Дымовая завеса, колыхаясь, разорвалась на части ветром и взрывами.

Залп второй волны!

Клубясь и кипя, завеса взметнулась вверх и рассеялась.

Вот слева и ниже круто поднялся вверх японский истребитель. Две тонкие сернисто-желтые струи от трассирующих пуль протянулись перед капотом его мотора. Черные тени десятка машин появились и пропали справа от атакующих колонн.

Продлись, мгновение войны!

Над кварталом внизу — огонь. С высоты семи тысяч метров город мал.

Залп третьей волны!

Внизу кипит, клубится дым, течет огонь. Открываются пустыри; иногда видно, как исчезают, сливаются с землей здания.

Четвертый залп!

Пятый!

Продлись, мгновение войны!

Воюй, купец! Надень противогаз и стань на защиту своей наследственной лавки, заройся с головой в ее дымящиеся развалины, сожми в тонких руках винтовку — сражение настигло тебя, война пришла к тебе на дом.

Так думала или вслух бормотала Евгения, ловя смятение противника, хотя и приготовившегося к обороне, но все же застигнутого врасплох внезапным ударом бомбардировщиков. Да ничто и не могло спасти его.

Шестой залп!

Надвигалась последняя волна, на правом фланге которой держался корабль Щупака. Крейсера конвоя вели бой с противником и охраняли разворот отбомбивших машин.

Внизу горело и дымило. Белые и рыжие шапки орудийных взрывов вырастали в воздухе, под кораблем.

Прочь от города мчались поезда. Горели вокзалы. По улицам шли потоки огня. И что-то само взрывалось и взрывалось за каким-то огромным садом, в центре.

Залп!

Это есть наш последний

И решительный бой!

запел Бен Ды-Бу и отер ладонью потное и бледное лицо. Пела что-то Евгения, пел радист, пели все. И обычная человеческая смерть, которой вначале боялись они, теперь уже не имела к ним отношения. Они не ползли по тропе и не лежали в окопах, а видели поле своего сражения, как полководцы, и сердца их были полны отваги, равной тому, что они видели и делали.

И если им суждено было сейчас свалиться на землю вместе с машиной, то их предсмертным криком был бы разрушительный грохот, и ко брызги крови взлетали бы в стороны, а кирпичи и камни, тяжелей их тел.

Сбросив бомбы, Щупак сделал новый заход над городом и, так как был последним на поле сражения, решил сфотографировать результаты бомбардировки. Трех или пяти минут возни с фотографированием было достаточно, чтобы он оторвался от строя. Белые и рыжие облачка все ближе подскакивали к кораблю, все теснее складывались в одно большое облако.

Их обстреливали. Но ни Евгения, ни Бен Ды-Бу, все еще громко и жарко певший, не заметили, что Щупак ранен.

Вдруг визгнули моторы. Машину встряхнула конвульсия взрыва, и она мягко повалилась на сторону.

Евгения тотчас выпрямила ее, но высота была потеряна.

— Два левых! — вяло сказал Щупак ей на ухо, качая головой и резким движением стараясь откинуть со лба шлем. Мелкие частые капли пота покрывали его лицо, как оспинки.

Два левых мотора были разрушены.

Теперь с каждой минутой становилось виднее поле сражения. Одно — земное — дымилось и горело, другое — воздушное — заполнено было движением нескольких сотен аппаратов, шнырявших по всем направлениям. Можно было предположить по крайней мере около пятисот японских машин, и то, конечно, еще было не все. Надо было наметить характер отхода, но Евгения считала, что отход в ее положении вообще невозможен. Предстоит, повидимому, второй и последний смертный бой над равниной.

«Мы не вернемся», — думала она, машинально ведя машину.

Она быстро потеряла небо с самолетами и между крыш над улицами стала выбираться из города.

Справа шел потрепанный бомбардировщик ее эскадрильи, тоже отбившийся от строя. Евгения чувствовала, что пилот знает ее и держится рядом намеренно. Она качнула крыльями, тот ответил, но мгновенно она потеряла его из виду на темном фоне дыма и пыли. Чувство же, что она не одна, уже крепко держало ее в спокойствии. Она запела. «Вырвемся, вырвемся мы домой, да, вырвемся, да, вернемся», — пела она, захлебываясь восторгом и прижимая машину к холмам и теням от холмов. Сосед справа обогнал ее, идя над полями. Бомбардировщики ушли в высоту, далеко опередив раненые и обессилевшие машины Евгении и четырех других летчиков. Иногда — свидетель таинственной битвы в вышине — сверху падал горящий самолет или спускался парашют.

Сосед справа, приблизившись, увлекал ее за собой. Евгения видела, как он хорошо маскируется в красках земли. Ей надлежало поступить так же. Но как трудно удержаться от удара, когда еще хватает сил его нанести.

«Ладно, — подумала она. — Не будем зарываться». И легла в кильватер соседу, вся погрузившись в сумасшествие низкого полета над землей. Из тени в тень, от горы к горе, от пашни к пашне — и вот уже весь мир, его волнение и заботы остались в стороне, схлынули и рассеялись. Она думала теперь только о быстроте и времени.

Уходить порознь и на низкой высоте — было в ее положении единственным выходом. Ни Евгению, ни соседа ее, к счастью, никто не преследовал. Противник занят был боями в высоте. Раненая, потерявшая боеспособность машина сейчас никого не интересовала. Судьба ее была ясна.

Часа через два, сделав сотни зигзагов и петель в поисках маскирующего фона, Евгения почувствовала приближение большого города.

— Как дела? — спросила она Бен Ды-Бу через разговорную трубку.

— За кормой чисто, — ответил он весело, — кажется, вырвемся.

Сосед справа тянул в обход города, по Евгения решила задержаться.

«Чорт с нею, с жизнью! — подумала она без волнения. — По крайней мере порастрясу им печенку».

И сейчас же она почувствовала, что ее «обстреливают снизу. Дымки разрывались гораздо выше, но осколки, пролетая невдалеке, контузили ее лицо острыми воздушными ожогами.

Навстречу вынеслись японские истребители. Завязывался бой, невиданный по жестокости, по молниеносности, по напряжению сил. Раненых не может быть в таком сражении. Самолет не успеет ни вывернуться, ни спланировать. Трудно себе представить, как ограничена видимость в воздухе. Машина возникает в поле зрения почти неожиданно и исчезает еще более странно. Чтобы исключить всяческие недоразумения, японцы шли на таран.

Вот они втроем бросились на соседа справа. Выхода ему не было. Он рванулся к земле и с размаху, как снаряд, ударился в громадное бензинохранилище, напротив станции. Евгения видела, как разлетелся в щепы самолет и из пробитого нефтяного резервуара вышиной в трехэтажный дом пробежал белый и густой дымок. Потом все сразу потемнело. Самолет качнуло и свалило на левое крыло, ремни лопнули, Евгения стала вываливаться из кабины.

«Молодец, вот замечательный молодец», — единственно, что она думала сейчас, второпях соображая, что ее подкинуло взрывом и что это ее смерть.

Она не слышала встряски раскрывшегося над нею парашюта, не чувствовала и падения. Ее глаза были широко открыты в темную, только что наступившую ночь сознания. Она видела небо, несколько звезд, слышала шум отдаленной жизни и ощущала себя частицей воздуха, отражающей сияние звезд и блеск городских фонарей. Она была между звездами и землей и наполняла своим невесомым существованием все, чего касалась.

Она легко колебалась вместе с воздухом. Так казалось ей. Но она давно упала на землю.

Пограничное сражение на земле

Ударная группа второй армии двинулась юго-восточнее Пограничной, через городок Санчагоу.

Командующий группой генерал Одзу, пятидесятисемилетний старик, смелый и энергичный солдат, лично руководил прорывом границы из капонира на сопке за городом.

Участник и герой русско-японской войны, дважды раненный в голову и плечо, он хотел умереть за железобетонным поясом русских. Это был тот самый генерал Одзу, который недавно просил милости лично расстрелять своего сына-бунтовщика, лейтенанта, попавшего в плен к китайцам, перешедшего на их сторону, пойманного в Фушуне и расстрелянного за измену своему императору.

«Мы разорвем их пояс девственности, как мужчины самого плодовитого в мире народа», — написал генерал в приказе, который передан был на марше через специальные репродукторы, установленные на мотоциклах связи впереди каждой роты.

Армия его шла к советской границе потоком маленьких фабрик и заводов на гусеницах и колесах. За колоннами грузовых автомобилей, везущих пехоту, орудия и химустановки, шли автомобили-склады, автомобили-водянки, автомобили-бензиноцистерны, автомобили-печи для уничтожения зараженных газом вещей, автомобили-кузницы, лазареты, радиостанции. За ними двигались передвижные базы службы снабжения, автомобили-прачечные, в которых стиралось и дезинфицировалось обмундирование, снятое с убитых, перед отсылкой в тыл для перешивки и штопки. Шли ружейные мастерские, электромонтажные бюро и опять бесконечные цистерны и патронные склады.

С армией автомобилей ехала армия грузчиков. Они должны были доставлять патроны и воду стрелковым цепям и перетаскивать материальный лом с поля сражения.

В пограничных деревнях шныряли японские вербовщики. Все мужчины забирались ими в отряды носильщиков. Ван Сюн-тин терялся, не зная, что предпринять. Медлить, однако, было нельзя, и седьмого он отдал два приказа: ребятам итти в отряды носильщиков и группироваться вокруг своих старшинок, а женщинам и детям сообщить, что пожары желательны во всех случаях жизни. Все, что может гореть, пусть горит весело.

Дивизии второй японской армии развертывались в бою, имея артиллерию и танки в авангарде.

Отряды «запоминателей», воспитанные капитаном Якуямой, рассыпались по батальонам и батареям за день до штурма. Старые пограничные шпионы довольно хорошо знали русский рубеж. Они сообщил», что на переднем плане красных обычная тишина, заметно лишь небольшое движение мехчастей на дальних дорогах в расположении дивизии Винокурова.

Надвигалась ночь штурма. В частях ударной группы надевали опознавательные знаки для ночных операций: солдаты — белую повязку на левую руку, унтер-офицеры — белые повязки на обе руки, командиры взводов — белые ленты через плечо, командиры рот — белые ленты через плечо и повязку на правую руку, командиры батальона — две ленты крест-накрест через плечи, и командиры полков — белые ленты на шлемах.

Граница была в трех километрах. Из глухой темноты ночи изредка доносился лай сторожевых псов.

Ван Сюн-тин оделся японским солдатом и перешел советский рубеж в хвосте первых штурмовых цепей, задыхаясь от непривычки в мешке противогаза.

Несколько раз его оглядывали очень внимательно, и он решил солдатскую белую повязку на левой руке заменить белыми лентами через плечо, как командир взвода. Суета всюду была невероятная. В ожидании атаки в ротах и взводах досказывались последние приказы. Командиры фаланг то и дело передавали по цепям: «Ки воцуке! Внимание. Тише там!»

Старшие офицеры, вглядываясь в темноту, рычали ругательства.

Какой-то офицер схватил Ван Сюн-тина за хобот противогаза и ударил сапогом в живот.

— Сиккей симбаи!.. Нашел время прогуливаться. Кто такой? Ой, цетто кой! — Держа за противогаз, он несколько раз позвал: — Эй, там сюда! Ой, цетто кой!

Но так как никто не появлялся, офицер ударил Ван Сюн-тина по шее и велел отправляться в часть.

Счастье, что было темно и никто не заметил, что Ван Сюн-тин однорукий. Оторвавшись от стрелковых колонн и миновав танки, он приблизился к левому флангу кавгруппы.

За рекой чернели силуэты колхозных строений, сторожевой вышки и обелиска над могилой четырех партизан. Вой забытых псов тревожно стоял в воздухе. Можно было сейчас же перебраться через речушку по колено в воде и постучать в знакомое окно Лузы, но дом был пуст, как вся природа на переднем плане красных.

Ван Сюн-тин быстро нырнул в темный узкий овражек и прижался к земле.

«Эх, Васька! Надолго теперь зашумит земля».

Он лег и стал думать воспоминаниями и догадками о своей жизни, которая в какой уж раз начиналась заново и конца которой никто предсказать не сможет. Вот он был огородником. Да был ли? Не отец ли это его сеял репу и продавал ее русскому попу? А кто ходил к русским драться с офицерами? Опять он. А потом опять сеял репу. А потом пошел в партизаны, и на огород нет дороги. А теперь война, и он командир. И, вспоминая самого себя, думал он о себе — огороднике, как об отце партизана, о себе — партизане, как отце командира, и, улыбаясь, гордился, что он из себя родил двух новых людей и еще родит много. Он думал об огороднике Ван Сюн-тине и хвалил его, что он был хозяин и честный труженик, но знал отлично, что огородник человек жестокий, прижимистый и любил иногда обмануть соседа.

Партизан же Ван Сюн-тин был совсем другой. Это был смелый человек и злой, ничем не похожий на огородника. Смелый человек, злой, очень прямой на слово, не хитрец. У него никакой жалости ни к кому не было. У него было одно слово: убить.

А командир Ван Сюн-тин стал немножко похож на огородника, который казался дедушкой, — командир любил думать, петь песни, умел смотреть людям в глаза и понимать, когда они говорят правду, а когда ложь. Но он не был ни хитрецом., ни тихим, ни злым и ничего не хотел для себя, и ничего не жалел для людей. Он был умнее и огородника и партизана. Так из одного человека вышло трое.

В это время начался штурм советской земли.

Ван Сюн-тин услышал дальний грохот орудий, но он не смутил его размышлений. Промчались через реку японские эскадроны. Быстрый свист воздуха пронесся с русской стороны. Ван Сюн-тин сбежал к реке. Впереди ползли связисты, саперы сколачивали мост, у моста на корточках сидели шоферы, и повара говорили, что никакого обеда сегодня не будет.

Ван Сюн-тин пошел вброд. Раненые кони бились в мелкой речушке. На дворе Лузы, привязанный к столбу, катался на земле Банзай. Издалека узнав Ван Сюн-тина, он замер и прижался к земле, а когда огородник отстегнул цепь, пес кинулся ему на грудь, повалил его, схватил за горло и крепко прижал к земле. Так он долго стоял, всматриваясь в темноту, прислушиваясь к скрежету пуль и быстро нюхая воздух.

Темный дом Лузы бесновался. Окна его лопались с треском. Стекла бились на мелкие осколки, трещали рамы, взлетали с крыши куски железа, и пули выклевывали штукатурку стен. Дом трещал, дымился, распахивал двери, будто выгоняя на двор непрошенных гостей, и махал ставнями. Радиорупор хрипел, захлебываясь: «Браво, браво! Бис!» — и чей-то мужественный голос запевал громкую песню.

Банзай взвизгнул и отпустил Ван Сюн-тина.

Вернувшись к себе, Ван Сюн-тин разбудил дежурного ординарца, мирно спавшего в погребе, и послал сказать старшинкам, что план действия тот же — мешать и вредить, где и как можно, жечь машины и портить дороги, сохраняя секретность.

И еще не наступил день, как встали пожары до горизонта.

На командном пункте командира ударной группы все было готово к сражению. В траве лежали или сидели на деревьях офицеры генерального штаба с телефонами, звукоуловителями и полевыми книжками, каждый — на своем направлении. Офицеры-ординарцы наблюдали в бинокли, каждый — на своем направлении. Тут же наготове лежали конные и пешие вестовые, каждый — на своем направлении.

В три часа пятнадцать минут раздался грохот орудий. В короткие паузы между орудийным ревом проник треск пулеметов.

Гвардейские дивизии двинулись к советской границе.

Слева от гвардейской дивизии генерала Орисака шла танковая дивизия Нисио-младшего, брата командующего третьей армией, прозванного «французским воробышком». Во время большой войны он был на Западном фронте и даже сражался на Сомме, за что получил — ко всеобщему удивлению — румынский орден.

Справа двигалась кавдивизия генерала Када. Было очень темно. С высокой сопки командира группы все же был виден тусклый отпечаток холмов и долинок за рубежом. Ветра не было.

Одзу приказал произвести обстрел переднего плана красных химснарядами короткого летучего действия и двинул на прорыв танковый полк и легкие бомбардировщики.

— Не будем терять времени, встретим солнце на русской земле.

Русская земля засветилась. Огонь сигнальных бомб и пламя взрывов побежали по ней низкими молниями.

Через городок Санчагоу пробежали минеры, гранатометчики, химики. За ними пошла вторая волна пехоты.

Первый пояс укрепленных точек оказался почти на географической черте границы. Разведчики Одзу еще слышали урчанье пограничных псов и негромкие голоса патрулей.

Первый удар приняли на себя пограничники.

Еще третьего дня они почувствовали войну и, всегда готовые к ней, теперь с особым чувством упрямства залегли на краю страны. Проводники с собаками на перекрестках троп и в ложбинах, электрики в проволочной колючке, снайперы перед бродами. Тарасюк покинул свою заставу в начале ночи. Приехавший в родные места Луза был с ним. Они вошли на узкую тропу в густом кустарнике.

— Стой! Ложись! — прошептала впереди них ночь, и они легли.

Стройный ясень пошептался с Тарасюком и, взмахнув ветвями, тотчас отошел в сторону, слившись с темной грядой зелени, обступившей тропу. Ночь была проста, обыкновенна. Приоткрыв молодое лицо, ясень, что только что подходил к ним, бросил вслед Василию Лузе букет едва распустившихся полевых цветов. Василий поклонился ночи, кустам, деревьям.

— Спасибо за ласку, товарищи! — одними губами сказал он, касаясь руками зелени на краю тропы и не зная точно, люди ли то, или деревья.

Выйдя на поля колхоза «25 Октября», уже безлюдного, они легли в том месте, где когда-то стоял полевой шалаш Лузы.

В два часа ночи лес, пригибаясь и падая, бесшумно придвинулся к самой реке. Вслед ему осторожно заковыляли большие камни, стога сена, пни и муравейники.

Тарасюк лежал с наушниками на голове.

— Переправляются, — прошептал он в начале третьего, и у реки звонко и весело взлетело эхо первого выстрела. Фазаны, шлепая сонными крыльями по сухой прошлогодней траве, рванулись прочь. Залаял, взвизгивая, пес слева.

— Похоже, что у тебя на усадьбе, — произнес уже громко и как-то освобожденно Тарасюк, снимая трубки и растирая замлевшие уши.

Оружейный огонь запрыгал с места на место и враз, стеной, определился вдоль берега. Пограничные снайперы били по первым группам переправляющихся, но земля за ними еще молчала.

От Тигровой сопки, за хатой Лузы, шел самый сильный и раскатистый грохот стрельбы, он слабел у бывшей лавки торгсина и вновь начинался у старых корейских хуторов.

— Как полагаешь действовать-то? — спросил Луза.

— Вот поздоровкаюсь с ними за ручку разок-другой, а там оттянусь за точки, — сказал Тарасюк, подтягивая ремень и пряча в футляр бинокль. — А камешки я им оставлю.

— Те-то? — спросил Луза, намекая на недавно проковылявшие мимо них к реке предметы.

— Угу!

Но у реки уже сам по себе затевался штыковой бой. Сообщения приходили одно за другим — противник скапливался перед участком мехсоединения Богданова и территориальной дивизии.

— Раз такое дело, лучше валяй к своим, — решил тогда Тарасюк.

— У меня интересу мало. Толкану их штыком раза два да оставлю перед точками. Всего и работы.

Вызвав связиста, он быстро и сухо отправил с ним Лузу, веля бойцу доставить Василия в штаб полковника Богданова, а сам ползком заторопился к обрыву темного берега, откуда сквозь выстрелы уже слышались иногда бессвязные, скрежещущие звуки человеческих голосов.

Первые группы гвардейцев дивизии Орисака, мокрые с ног до головы, карабкались на гребень советского берега. Иные окапывались или протягивали телефонные провода, другие крепили шныряющий взад и вперед понтон, за который, сдержанно кряхтя, держалось множество раненных при переходе речки солдат.

Пограничники подобрались к ним, катя впереди себя пулемет.

Тарасюк бросил сигнальную ракету — и все, что было живого на советском берегу, молча ринулось к воде в штыки. Встречный бой завязался на середине речушки. Тогда первый взрыв японского снаряда потряс советскую землю — она еще молчала, — и за этим первым ударом забушевал воздух, в котором поникли и растворились отдельные звуки.

Все затряслось и задымило. Сухой и тяжелый ливень каменьев, горячих, сожженных огнем ветвей и раздробленных деревьев пал на землю.

Советская сторона все еще молчала. С маньчжурского берега показались танки-амфибии и осторожно спустились к реке, как бы поджидая конца артиллерийской подготовки.

Бросив понтон, Тарасюк отвел и уложил своих пограничников в подземные норы, на пути танков.

В воздухе заурчали японские бомбардировщики. Что-то загорелось у Георгиевки. Неистовый грохот снарядов, слившись в катастрофическое безумие звуков, тряс молчаливую землю. Стало почти светло, но свет был жуток, слепящ. Казалось, десятки молний плясали над тихими и сонными сопками, врезались в них и отскакивали, дробясь на горящие точки и превращаясь в яркую пыль.

Это была гроза, свирепствующая низко, на земле, и клубы дыма и пыли, и яркое пламя, и грохот — все сообща плясало и билось не в небе, а пожирая траву и раскаляя камень.

В зареве чудовищного грохота пронеслись тени самолетов.

Вдруг — смолкло почти сразу, хотя тишина воспринялась зрением, а не слухом. Вернулась ночь. Но слух был мертв. И — повалили танки. Левее «25 Октября» загудели кони японской кавалерии, предшествуемые маленькими танкетками, за танками и броневикам» вынеслись стрелки.

Снайперы Тарасюка залегли в подземные норы, проводники спустили бешеных от напряжения псов.

Части еще укладывались в газоубежище, за шоссе, и полковник Богданов, стоя на коленях у радиоприемника в узенькой рубке командования, зевал, подергивая плечами, когда Луза и проводник его прибежали с переднего плана.

Артиллерийская подготовка развертывалась.

— Ну, как, не дождешься все? — закричал Богданов, здороваясь с Лузой.

— Столько лет ждали, теперь недолго.

— Тарасюка видел? — спросил Богданов.

— Только что от него. Переправляются там.

— Встреча у вас! — соболезнующе произнес Богданов. — Судьба у тебя — товарищей хоронить, — и, видя, что Луза не понимает его, он включил радио; воздух заревел и заскрежетал в рубке.

— Кипяток, — сказал, подмигивая, Богданов. — Не то что наш брат, а микроб, честное мое слово, и тот не выдержит. Слышишь, что делают? Ну, да, как говорится, несчастья бояться — счастья не видать.

Сквозь страшную музыку вопящего металла иногда раздавались крики людей. «Давай, давай!» — кричал кто-то на переднем плане. Звенело дальнее «ура». И кто-то бил тяжелым молотом по земле. Она ахала глубоко и глухо.

— Ну, значит, прощай, Андрей Тарасюк! — негромко произнес Луза; челюсти его свела судорога нежности.

— Там уж, брат, ничего нет, — горько сказал Богданов, — и от хаты твоей ни пуха не осталось.

Он выключил передний план.

В это время на сигнальной доске блеснула красная лампочка. Еще блеснули лампочки, — загорелся ряд, другой.

— Вся первая линия начала, — торжественно сказал Богданов, встав с колен.

Ахнули сопки вокруг, ложбины между сопками, лес, ямы, копны прошлогоднего сена, камни, борозды полей и звериные норы.

В это время адъютант протянул Богданову расшифрованную телеграмму.

— Василий Пименович, — произнес Богданов, прочтя ее — народ тебя требует. Партизаны и охотники выбрали тебя командиром. Помнят! — добавил он завистливо. — Ну, дай им наслаждение, не стесняйся.

Под огнем красных батарей японские батальоны первой волны расчленялись на мелкие звенья, и командиры их сами избирали пути для сближения с противником. Он был всюду, и его нигде не было.

От низкого огня точек задымилась сухая трава, завыл воздух. Шарахаясь от взрывов снарядов, ползли цепи японских минеров и снайперов. За ними, волоча пулеметы, ползли стрелки. Наседая на них и перегоняя их, катились танковые отряды.

Перед ними, опоясанная низкой завесой пулеметного огня, лежала земля без людей.

Роты ползли на укрепленные точки, охватывая их флангами и стремясь забросать гранатами, заткнуть телами их амбразуры.

— Это опять Чапей, — сказал Одзу, когда ему сообщили о положении.

— Чапей, где каждый вооружен пулеметом.

Он приказал выбросить полковую артиллерию к стрелковым цепям, а полкам не отвлекаться атакой отдельных точек.

— Если они хотят сидеть в земле, не надо их трогать. Главное, подвигаться вперед.

В это время генерал Када, во главе кавалерийской дивизии с бронеотрядами на флангах и артиллерией в центре, вступил на луга колхоза «25 Октября». Впереди чернели сопки, силуэты хат, скирды прошлогоднего сена.

— До железной дороги? — спросил он адъютанта.

— По воздушной прямой — сорок, — ответил тот.

— До ближайшего села?..

— Двенадцать.

— На двенадцать километров одной дивизии хватит, — сказал Када, давая сигнал к атаке.

Он бросился в сопки, как в реку, надеясь проскочить, промчаться, проползти эти получасовые двенадцать километров, ни на что не оглядываясь и ни из-за чего не задерживаясь. Батареи отстали при первом рывке эскадронов. Пулеметные взводы сгрудились в овраге, между колхозом и пограничной заставой, где залегли уцелевшие пограничники. Легкая авиация освещала путь наступлению, прочесывая долины.

Широко рассыпавшись, эскадроны по отделениям помчались меж сопок, не отвечая на огонь красных снайперов, заскакивая в ущелья без выходов, карабкаясь на крутые склоны или спешиваясь для расстрела молчаливого камня этой холмистой долины.

Раненный в голову унтер-офицер скреб руками землю и присыпал себя сверху, как бы укрываясь от выстрелов. Лошади в противогазах, без седоков, катались по земле.

Все это пронеслось и осталось позади в одно мгновение. Затем появились проволочные плетенки поперек дорог, проволока в дубовом лесу, проволока в оврагах.

— Это сейчас кончится, — сказал Када. — Ну, еще два, ну, еще три ряда.

Проволоку рубили саблями, бросали на нее раненых коней и трупы убитых.

— Сколько времени мы в атаке?

— Час двадцать восемь минут, — сказал адъютант.

Генерал поглядел на него не понимая. Ему казалось, что прошло не более десяти минут.

— Это сейчас кончится, — сказал он, слезая с коня, чтобы пропустить мимо себя эскадроны, сгрудившиеся на узкой дороге.

В эту минуту Богданов получил приказание принять на себя дивизию Када.

Перебравшись через реку вброд, вслед первой колонне, командующий ударной группой генерал Одзу подъехал к точке, только что занятой частями дивизии Орисака и, заглянув внутрь, увидел груду стального лома и железобетонной крошки.

— Умирая, они растворяются в воздухе, что ли? — пожал он плечами.

Русские снаряды часто ложились на перевале. Лес редел. На горизонте поблескивали цинковые крыши Георгиевки. Широкие поля перед селом и за ним были пустынны.

— Русские всегда умели прекрасно обороняться, — сказал Одзу раненому командиру четырнадцатого полка. — Я все же не могу понять, в чем их секрет.

— Они сидят под землей, — сказал командир полка, — вот и все. Мы минуем одну из точек, она принимается за следующую колонну, а мы попадаем под огонь соседней точки. Весь вопрос в том, что мы не знаем, сдохли они там или нет, никто из нас не видел, чтобы они вылезали наружу, будто их вовсе нет. Мы не видели ни одного русского. Все время атакуем глухую землю, которая не просит пощады. Мы не знаем, жива или уже мертва эта земля.

— Слишком длинный рапорт для командира полка, — заметил Одзу, садясь в машину и веля ехать назад, к реке.

Командир полка, получивший шесть ран в правую руку, шатаясь, пошел к цепям.

Получив приказание взять на себя дивизию генерала Када, Богданов занял своими частями левофланговый участок, с одной стороны приткнувшись к батареям перед Георгиевкой, а с другой — почти в центре прорыва японцев — касаясь ударных групп Винокурова. Перевал перед Георгиевкой он поручил партизанам, которыми командовал Луза. Сам же — с мотомехчастями — оттянулся назад, чтобы создать себе условия для маневра.

Артиллерийская и воздушная подготовка прорыва закончилась, японцы вывели танки, за ними стрелков гвардии. Точки обороны открыли огонь по наступающим. Гвардия залегла и стала окапываться, но танки местами уже миновали первую линию обороны, а кавалерия необыкновенно смелым рывком навалилась на пограничников, промчалась сквозь их заслоны и, под огнем точек обороны левого сектора, стремилась выйти к лесу, перед Георгиевкой, зарево которой стояло в полнеба, обнадеживая наступающих.

Луза с пятью сотнями партизан окапывался на перевале. Подъехал на броневике засаленный, забрызганный краской комдив Губер, начальник укрепленного района.

— Накопаете вы тут у меня на боевом направлении, — угрожающе сказал он, поманив к себе Лузу.

Спустились в узкий холодный колодец. Открылась стальная дверь. Вошли.

— Садись, — и стал звонить по телефону в точки обороны, с трудом втыкая громадный мизинец в маленькие дырочки автоматического телефонного диска.

— Ну, как, Чаенко? — спросил он. — Держитесь? Колодец в порядке? А блоки? Я ж тебе говорил. Насчет бетона можешь не беспокоиться. Сам следил. Вот что: пойдет японская кавалерия — пропусти.

Потом он позвонил еще несколько раз, повторяя, чтобы кавалерию не задерживали и пропустили к перевалу, и стал объяснять Лузе его задачу. Генерала Када следовало пропустить до самого перевала, на нем задержать до рассвета, а потом быстрым рывком отойти, оставив дивизию перед Георгиевкой, со стороны леса.

— На батареи, голубчик, сажай их, вот в эти места и эти.

— Да чего тут, Егор Егорыч, куда ж тут отступать? — мрачно отмахнулся Луза.

— Ты мне храбрость не показывай, сажай, куда говорят, — сказал Губер, потрепав усы, — сам, брат, всего дела не переделаешь. Другим оставь. Тут у нас физика будет действовать, — кратко добавил он.

Позвонили из точки впереди перевала. Кавалерия шла на карьере.

— Ну, действуй, Василий Пименович.

Он вышел, сел в броневик и поехал с перевала к Георгиевке, оглядываясь и махая рукой партизанам.

Гудело грозой моторов небо, грохот сражения раздавался крутом: у реки, и у Георгиевки, и на перевале, и за Ольгинским, где стояла дивизия Голикова.

«Чорт их знает, пробились они где-нибудь, что ли?» — думал Губер, едучи в штаб командующего сражением.

Машина шла без огней, шофер был тренирован на темной езде. В лощине, за перевалом, Губер наткнулся на колхоз имени Тельмана — всадники ожесточенно чистили коней, готовясь к фланговому удару.

Председатель колхоза сидел на земле, прислонясь спиной к дереву, дымил папиросой. Под головой его стрекотало радио. «Ура, ура! — гремело в нем. — Да здравствует Сталин! Ура…»

Перед Георгиевкой, у казарм строительного батальона, толпа бойцов лежала вокруг рупора. На машину Губера раздраженно оглянулись и замахали руками. Говорил Сталин…

Начиналось сражение в воздухе. Оно шло, собственно, с первых минут сражения на земле, но сейчас развивалось в обширную и самостоятельную операцию.

Ночью красные истребители и штурмовики работали неутомимо. Артиллерийская подготовка прорыва, произведенная генералом Накамурой, вызвала и первую встречу в воздухе. Истребители японцев, прикрывая свои артиллерийские самолеты и аэростаты, вынеслись первыми. Навстречу им вышли разведчики и истребители красных. Когда бросились в атаку танки генерала Нисио, кавалеристы Када и пехота Одзу, поддержанная гвардией Орисака, — воздух заполнился новыми силами. Вступили в дело войсковые самолеты танковых эшелонов. Далеко обходя поля сражения, отряды красных штурмовиков и легкие бомбардировщики атаковали наступающие части.

Борьба в воздухе разгорелась с новой силой. Красные истребители все прибывали, и сражение воздушных машин все более отрывалось от связи с землей. Красные срывали разведку, ослепляли колонны и час за часом уходили все дальше от полосы прорыва, в Маньчжурию. Война спешила на чужую землю. Над сражением появились штурмовые эскадрильи, рассвет предавал им несчастную землю с десятками тысяч сражающихся на ней людей.

Красные штурмовики не задерживались в горле прорыва, а уходили за пределы огня красных батарей, обрушивая свои удары на японские резервы и коммуникации, задерживая перевозки и уничтожая связь.

Штурмовики уходили волна за волной, и небо над полями прорыва становилось все тише, беззвучнее и бездеятельнее. И вдруг из-за горизонта появлялась новая колонна машин. Она проносилась почти над головами сражающихся, трудно уловимая на фоне холмов и земли. Невидимые, грохотали где-то высоко бомбардировщики. Война спешила на чужую, напавшую на нас землю.

Следы ночного сражения в воздухе виднелись вокруг. Разбитые, взорванные и сгоревшие машины дымились одинокими кострами. Свежий предутренний ветер тащил по дорогам лохмотья парашютов.

Иногда огромной падающей звездой проносился и падал с запоздалым грохотом горящий самолет.

Когда Губер подъехал к штабу, совсем рассвело. Штаб из шести машин стоял западнее Георгиевки, под крутой лесистой сопкой. Отсюда село, долина перед ним и полоса приграничных холмов были видны отлично. Винокуров в одной рубахе и шароварах невозмутимо заканчивал утреннюю гимнастическую зарядку. Поодаль от него начальник штаба с начальником разведки суетились у маленькой радиостанции на полутонке. Человек десять связистов лежали кружком вокруг телефонной станции, приглушенно говоря в трубки. Помощник начальника штаба обходил по кругу. Не вставая и не оборачиваясь, они сообщали ему что-то, он выслушивал и, подойдя к карте, висевшей на кузове автомобиля, передвигал на ней стрелы и значки, показывающие положение частей на земле и в воздухе. Ни один знак на карте не находился в состоянии безмятежного покоя. Все ходило в ней ходуном, лишь красные ромбы, означавшие точки обороны, пребывали в надменной неподвижности, хотя синие овалы японских частей рисовались далеко впереди них. Рядом с этой висела карта тылов противника. Молодой командир, с трубками радиотелефона на ушах, задумчиво набрасывал на ней разноцветные линии обозов, скопления эшелонов, беженцев и продовольственных баз. Он как бы искал поля будущих битв, осторожно накладывая на них мазок за мазком, меняя краски или вовсе стирая их. Радиоосведомление держало его в постоянном творческом напряжении.

— Как там у вас? — спросил Винокуров Губера.

— Держимся.

— Держитесь? Лузу с партизанами напрасно вперед пустили, — недовольно сказал Винокуров. — Мне поле для маневра надо, а он там зарылся в земле, и отвести назад никак не могу. Я вам ведь сколько раз говорил, я вам сколько раз твердил, чтобы на земле ни одного воробья не было. Говорил я вам?

— Третий раз сшибает японцев с перевала… — сказал начальник штаба, но Винокуров прервал его:

— Перевала, перевала… Зачем он ему, перевал этот, когда японцы должны войти в Георгиевку, и чем скорее, тем лучше. Партизанщина. Все — по-своему.

— Эх, чорт какой, я же его предупредил, — сказал Губер, обращаясь к начальнику штаба. — А все ж он три раза пугнул японцев.

Тот, улыбнувшись, кивнул головой.

Винокуров прошелся несколько раз вперед и назад перед картой, на которой работники штаба все время передвигали флажки и чертили стрелы.

— Так, — сказал он, поджав губы. — Очень прекрасно… Вся, что ли, уже армия втянулась у них в дело?

— Так точно, вся, — ответил начальник штаба. — Танковые части генерала Нисио второй атакой достигли корейских хуторов. Вся корпусная артиллерия тоже вступила. Конница у Георгиевки. Второй эшелон тоже, видно, сейчас бросят.

— Ох, этот Луза, — вздохнул Винокуров. — Помну я его сейчас, ох, как помну.

Он опять прошелся взад и вперед, глядя под ноги.

— У них еще полбака горючего в каждом танке, пусть сработают. Торопиться не надо, — сказал начальник штаба, понимая, о чем думает Винокуров.

Но тут подали расшифрованную радиограмму. Винокуров негромко ахнул.

— Эскадрильи вернулись. Задание выполнено.

Сотрудник быстрым взмахом руки протянул по карте от берегов Приморья жирную красную стрелу.

— А вы говорите! — произнес Винокуров, медленным шагом охотника приближаясь к карте.

— А вы говорите — торопимся! — повторил он и, раздраженно повернувшись к начальнику разведки, спросил:

— Да точно ли вся армия Накамуры в деле? Уверены?

— Вся ввязалась, товарищ комкор. Группа Одзу идет головной, гвардейская дивизия чуть правее, кавалерия у Георгиевки, мотомехдивизия приближается к озеру Ханка. Вторая, семнадцатая и сорок вторая дивизии вцепились в Посьет. Жмут везде здорово.

— А как же, а как же, — одобряя сообщение, сказал Винокуров. — Жать надо, без этого в нашем деле никак нельзя… Значит, приморская авиация освободилась? Так. А ну, дайте ему (он имел в виду Накамуру), дайте ему по правому боку конницей Неймана, девятым полком штурмовиков да эскадрильей бомбардировщиков, — сказал он озорно и обернулся к Губеру. — Держать передний план до полудня. В полдень выпущу танки. Пропустить танки — и выводите людей из точек. Поняли? С двенадцати часов дня вы — командир первого авиадесятка, комиссар Шершавин — второго. Выйти в воздух и занять десантом, вот и вот, — он щелкнул по карте. — Буде обнаружите там каких партизан, приписывайте к себе. А лучше всего посоветуйте им подождать. Кончу я — им еще полный рот дел будет.

— Есть, товарищ командир корпуса. Принято к исполнению.

Кругом несся шторм взрывов. Земля вздымалась вверх, как море у скалистого берега. Земляной ливень падал непрерывно, катились осколки камней, открывались глубокие ямы с мягким горячим дном, тлела сухая трава. Из горящей травы вдруг раздавался подземный крик, вырисовывалась окровавленная рука. И снова взлетевшая земля закрывала все впереди своим тяжелым дождем.

Японская пехота работала лопатами и штыками, выковыривая, как прилежный огородник, каждого снайпера из бетонированных нор, и этому занятию не видно было конца. Когда удавалось раскрыть такую нору — находили снайпера в противогазе, окруженного грудой расстрелянных гильз, но выкопать всех их было, очевидно, нельзя. Земля жила и боролась, охваченная неиссякаемой яростью. (В это мгновение самолет Евгении Тарасенкавой упал далеко на востоке).

К полудню командующий второй армией Накамура прибыл к границе. Одзу доложил, что танковый полк миновал четыре линии и впереди него все те же точки, гнезда снайперов, химические фугасы и ни одной живой человеческой фигуры. Гвардейцы Орисака и кавалеристы Када окружили Георгиевку, но линия подземной обороны еще держалась. Она крошила неутомимым огнем полковые обозы, дивизионные резервы и штабы, подвигавшиеся в хвосте ударной колонны.

Было без четверти двенадцать, 8 марта.

Сразу все замерло на переднем плане. Смолкли точки. Остановились пулеметы в лощинах. В быстро нахлынувшей тишине задумчиво и рассеянно зазвучали выстрелы снайперов.

Накамура глубоко вздохнул и, садясь в закрытый блиндированный ройс и приказывая ехать к Георгиевке, сказал:

— Наконец-то! Это было бессмысленное упорство с их стороны.

Дивизии, кравшиеся ползком между сопок, вскочили на ноги.

«Банзай, банзай!» — закричали десятки тысяч людей. Все бросились вперед, мимо точек, к двум шоссе на Георгиевку.

На холмах западнее Георгиевки, на берегу Суйфуна, взвились рыжеватые клубы пыли. Вздымая легкий настил над логовищами, вылезали из замаскированных ям танки красных. Круто нагнув свои плоские корпуса, они ринулись вниз, навстречу войскам Накамуры. То тут, то там подпрыгивал куст терновника или набок валилось дерево, и из-под них вылезала дымящаяся машина и неслась вниз, лая из орудий.

— Танки, — теперь их было уже штук двести, — гремя, катились в долину, давя японские цепи и прочесывая все пространство до реки огнем орудий и пулеметов.

Машины и люди перетасовались. Кое-где вспыхнула сухая трава. Неслышный ветер разметал дым. Все смешалось и сообща ринулось к реке.

Соединение Богданова стояло в лесу, восточнее этих позиций. Издали отряд напоминал молодой подлесок, взошедший на увалах, во множестве рассыпанных по ущельям. Ровно в полдень начальник укрепленного района, комдив Губер, подозвал к телефону полковника Богданова.

— Ходу, Богданов! — крикнул он осипшим, натруженным голосом.

— Есть ходу! — и, еще держа возле уха трубку, Богданов взмахнул рукой.

Тонкие деревца на спинах танков задрожали и зашевелились, как от легкого ветра. Сбросив шинель, Богданов вскочил в крайнюю с левого фланга машину, она рванулась вперед.

— Пора и тебе собираться, Василий Пименович! — крикнул он Лузе, лежавшему впереди со своими охотниками, на рассвете отошедшими с перевала. — И так задерживаемся, Василий Пименович.

Вокруг, готовясь к выходу пехоты, суетились пулеметчики с собаками и санитары в брезентовых комбинезонах, из карманов которых торчали гаечные ключи и еще какие-то большие и сложные инструменты.

Тут же приготовляли к работе баллоны с искусственной кровью для переливания.

Луза поднялся с земли, отряхнул куртку и поднял бинокль к глазам.

Поток танков широкой и крутой дугой несся с холмов в долину.

За танками торопились полки. Справа от Ольгинского — 57-й полк, краса голиковской дивизии, от берегов Суйфуна — сводные отряды колхозов переднего плана, партизаны и добровольцы, ближе к шоссе — третья и четвертая стрелковые дивизии.

Луза подтянул голенища сапог и легоньким охотничьим шажком побежал, ничего не говоря, из лесу.

Охотники бросились за ним врассыпную.

— Счастливой победы! — крикнул им вслед доктор и припал к неглубокой ямке в земле, где стоял телефон.

Четырнадцатая японская дивизия, потрепанная в ночном бою, из последних сил карабкалась на присуйфунские холмы. Богданов, вылетя с гребня на семидесяти танках, навалился через четверть часа на ее цепи. Он пропорол насквозь их тройную волну, разметал гнезда полевой артиллерии и, не задерживаясь, повалил навстречу седьмой, резервной, переходившей реку.

В машине Богданова стоял жаркий и душный грохот. Зловонный дым мотора, мешаясь с дымом орудия, заставлял сжиматься сердце. В ушах звенело от гула брони и страшной качки, которую претерпевала машина. Никакая сила не могла теперь задержать ее страшного бега. Казалось, что она сейчас разлетится на куски и полетит вниз бесформенными обломками.

Вдруг стало легче и свободнее уху, и быстрая волна свежего воздуха ворвалась в танк. Это была пробоина. Пулеметчик упал к ногам Богданова, в куполе башни мелькнула рваная щель, танк загудел, заскрежетал и, качнувшись в ужасном прыжке, еще быстрее понесся вниз. Становилось все светлее и прохладнее. Солнечные зайчики заиграли на металле. Казалось, за стенами танка светает.

Богданов приоткрыл передний щиток. Стало почти зябко. Водитель машины смеялся, вцепившись окровавленными руками в рулевое колесо. Богданов отстранил его. Единственным оружием танка являлась сейчас быстрота, и он сам хотел действовать ею. Танк несся вперед. Местность не запоминалась.

«Ходу, ходу!» — твердил Богданов, нажимая на газ, и вдруг, как во сне, увидел реку и город Санчагоу за ней.

Легкий понтонный мост, забитый японскими ранеными, и мортирная батарея слева, у развалин фанзы, окруженных грудою мертвых тел. «Тарасюкова работа», — подумал Богданов.

Куда? На батарею или на мост?

Глаза подсказали — на мост! К мосту ближе.

И, разлетевшись, он с трехметрового берега рухнул всей тяжестью машины вниз. Охнув, она поднялась на дыбы и, ломая жерди и настил моста, стала опускаться в воду. Осколки раздробленных понтонов поплыли вниз.

Закипел раскаленный металл.

— Не потонем, тут мелко, — сказал Богданов, и окровавленный водитель, обернувшись, кивнул ему головой и показал рукой назад.

Через пробоину виден был кусок долины, откуда они примчались.

Танки шли лавой, могучим потоком огня и грохота, японцы в беспорядке отступали.

— Что же это мы дурака валяем? — Подтянув к себе ручной пулемет, Богданов просунул его в пробоину и стал стрелять в упор по обозам, автомобилям и людям.

— Бей, бей, товарищ полковник! — тонко вскричал очнувшийся пулеметчик, шевеля простреленными руками.

Он обернулся к водителю.

— Жив? Я тоже живой, — слабыми глазами он оглядел перекореженное и забрызганное кровью нутро танка.

— Мы еще на нем пахать будем, — сказал он, думая, что будет жить и работать, и подбадривая этим себя.

Богданов отодвинулся от дыры.

— Довольно, — сказал он, протирая глаза. — Пехота вышла. Смотрите.

На холмах, впереди леса, показались отдельные группы охотников Лузы, за ними — полки Винокурова.

Они бежали, скрываясь за грудами мертвых, за брошенными машинами. Они ползли отовсюду — из замаскированных люков, из точек, из ям, поднимались и снова ползли, не издавая ни звука. Прикрывая их с воздуха, выходила красная авиация.

Богданов прислонил раненого пулеметчика к пробоине, сказал ему: «Смотри, брат, какое дело!» — и стал вылезать наружу, в холодную воду.

Полки Винокурова сближались с японскими гвардейцами на дистанцию последнего броска в атаку.

Поддерживающая артиллерия переносила огонь в глубину.

Рождалась стихия ближнего боя. Тут японский взвод при содействии танка атакует огневую точку красных, защищаемую стрелковым отделением с помощью противотанковой пушки. Там сшиблись в штыковом ударе. Дальше — партизаны штурмуют японский танк. Огонь ручных пулеметов, залп ручных гранат, штыки.

Еще дальше окапываются, ползут, отходят и вновь бросаются в бой. Очаги крохотных боев возникают и развертываются по всей долине, превращенной огнем самолетов и артиллерии в пашню с гигантскими бороздами и лунками. Откуда-то, по еще сухим тропам, бегут ручьи, дождь пыли и земли не перестает лить.

Но люди из-за сопок все прибывают.

Вон сбегает к реке старик Василий Луза, обгоняя Ушакова и крича что-то ему через плечо.

Вот из снайперской норы показалась окровавленная голова младшего командира Цоя. Прополз, стреляя, Чаенко. Раненый Тарасюк поднимал голову и слабо махал рукой: «Вперед, вперед!» Секретарь райкома Валлеш, в пиджаке, опоясанном патронташем, перебегал с первой группой бойцов 57-го полка. Лиц дальше было не видно, но люди чувствовались везде. Они ползли по трупам пограничников и японцев, прыгали в ямы, вырытые снарядами, или, открывая люки подземных стрелковых нор, выскальзывали в огонь все расширяющегося сражения с криками, перекрывающими грохот металла. Старик Луза сползал к самой воде. По виду он был спокоен. Он бил на выбор, не торопясь.

— От старик, от золото! — закричал Богданов.

А за стариком так же спокойно полз Ушаков, снайпер первого класса, и так же рассудительно выбирал цель. Смерть бесновалась вокруг, они не видели ее. В их глазах запечатлелись лишь фигуры японцев, тонкие глаза бойниц в танках. Они видели только то, во что метили. Все остальное шло поверх них.

— Заест Ушаков Лузу, — сказал Богданов. — Молодой парень, заест обязательно, — и стал суетливо выбираться из танка через пробоину, чтобы ползти и работать огнем рядом с Лузой.

Шла великая пехота большевиков.

— Пограничный бой кончился, — сказал Богданов. — Теперь начинается война.

Грудью приняв удар японцев на своей пограничной черте, разбив их натиск, Красная Армия входила в чужую, напавшую на нас землю, чтобы именно здесь до конца разметать, рассеять противника.

Но кавалерия генерала Када еще держала Георгиевку.

Када стоял, покачиваясь, на высоком стогу сена. Изредка он видел фланг стрелковых цепей Одзу, ползущих слева. Справа от него раскинулись молчаливые поля. Дело шло. Сзади подходили отставшие части.

— Село наше, — тихо сказал ему командир гусарского полка, только что пронесшегося по горящей долине меж сопок. — Смотрите, огонь села стихает. (Луза в это время отходил с перевала, оставляя дивизию Када перед полем батарей.)

— Поддержите этот последний удар, — распорядился Када. — Ваш полк, очевидно, и решит исход дела.

Он стоял, переминаясь с ноги на ногу на зыбком стогу. Группы спешившихся кавалеристов окружали село, и тишина завершающегося боя всходила вместе с солнцем.

Гусарский полк на-рысях прошел мимо. Када молча приветствовал его. Он видел, как колонна спустилась в овраг, перешла на широкое вспаханное поле, спешилась и поползла, потом замерла и осталась лежать, прекратив огонь. Он покачал головой, поняв, как измотаны его люди, как опустошены командиры.

— Нашел время для сна, — сказал он адъютанту, — немедленно передайте командиру гусарского полка — поднять людей. Осталось последнее усилие.

Адъютант приник к неотвечающему телефону.

— Коня! — крикнул Када, теряя терпение.

Человек шесть адъютантов бросились к лошадям.

Было, конечно, глупо лично вести в атаку выдохшийся полк, но выбора у него не было. Стоило полку скиснуть, как рушились все успехи сражения.

Он рванул коня и пошел вскачь, злясь и будоража себя для смерти.

Командующий второй армией Накамура медленно пробирался на машине к дубовому лесу, откуда был хорошо виден участок прорыва.

Он несколько раз просил остановить машину, — осматривал дымящиеся развалины снайперских логовищ и делал снимки.

— Ничего оригинального, — говорил он каждый раз, склоняя голову к плечу. — Апофеоз окопной тактики… Абсолютная ерунда… Старая русская боязнь двигаться, возведенная в систему.

Ослабевший бой вдруг послышался слева, с участка гвардейской дивизии.

— Не Орисака ли? — прислушиваясь и соображая, заметил вслух Накамура.

Но шум и грохот металла, воедино слитый, как рокотание грома, пронесся вправо и стал быстро приближаться из-за опушки дубового леска, захватывая весь горизонт. Так звучит землетрясение — зловеще и отдаленно, несмотря на близость.

Накамура велел остановиться возле уцелевшего дерева и просил адъютанта подняться на нижние ветви и сообщить, что ему видно.

— Это, должно быть, мотомехгруппа Ниоио, — сказал Накамура себе в успокоение.

Адъютант поднялся на ветви и крикнул, сейчас же слезая на землю:

— Сюда бежит масса людей.

Да, теперь уже можно было различить в грохоте отдельные выкрики и распределить, назвать отдаленные шумы — треск колес, гуденье танковых моторов, лязганье гусениц и непрекращающийся человеческий крик.

— Что это может быть? — спросил Накамура.

Адъютант вскочил в коляску конвойного мотоцикла и помчался влево и вниз, к дороге, на которой уже замелькали первые группы бегущих, но грузовая машина с обгоревшим кузовом вынырнула навстречу ему из оврага, и он повернул к ней, останавливая шофера рукой.

Молодой офицер выскочил из шоферской кабины и откинул брезент кузова.

— Что такое? — спросил адъютант.

— Это генерал Када, — ответил офицер.

Адъютант заглянул в кузов и увидел огромную фигуру кавалерийского генерала. Лицо его было неестественно большим, рыхлым, с какими-то дырами и вздутиями.

— Неизвестная смерть. Мы наткнулись на неизвестную смерть, — сказал офицер — Она исходила из подземных сооружений.

В это время, поперек пересекая поле сражения, показалась машина генерала Одзу. Ее баллоны были в крови. Командующий группой выскочил из машины и старческим, суетливым шагом побежал, спотыкаясь и держа руку на сердце, к Накамуре.

— Генерал, моя группа отходит, — крикнул он. — Прошу прикрыть меня силами Маньчжурской образцовой бригады.

— Толпа заметно приближается, — сказал адъютант командующему армией, медлящему отдать приказ шоферу о возвращении в штаб.

Накамура кивнул головой. Машина рванулась.

Адъютант, привстав на сиденье, обернулся назад. Машина легко удалялась от толпы, хотя та мчалась со скоростью рикш.

— Это китайцы-носильщики.

— Где вы увидели китайцев? — спросил Накамура.

— Вот вам и неизвестная смерть. Это китайцы.

По дороге от Георгиевки к границе действительно неслись китайцы-грузчики. Некоторые были на конях, и с машины можно было разглядеть их лица.

Машина резко свернула к реке по грунтовой дороге. В ту же минуту толпа китайцев, пересекая шоссе, ударила с фланга на отступающие по целине части Одзу, смяла их, повалила коней, перевернула вверх колесами автомобили, расстреливая прислугу. Некоторые из этих ребят проявляли отвагу, доходящую до дерзости. Они ложились за только что отобранные ими пулеметы и с двадцати шагов расстреливали полчища солдат, прыгающие через трупы, падающие и все же двигающиеся подобно саранче, которая никогда не сворачивает с дороги.

Другие из китайцев, в японских шинелях нараспашку, шагом ехали на японских конях между толпами беглецов и на выбор, бесстрашно расталкивая солдат, стреляли в офицеров. Третьи ходили по полю сражения, на глазах у всех хозяйственно рассматривали брошенные при атаке орудия и спокойно поглядывали из-под рук на суетню вдоль шоссе. Маленький офицер, везший тело генерала Када, был окружен китайцами.

Со всех сторон неслись крики бегущего корпуса:

— Тасуке! Тасуке! Тасуке! Кудай!

Пораженный тем, что случилось, Накамура молчал, оскалив зубы.

Никогда еще поле битвы не представляло такой ужасной картины. Исковерканная, глубоко вскопанная, будто приготовленная для великой стройки, земля. Котлованы, насыпи, окопы, воронки, опять котлованы, со следами дороги на крутом склоне, развалины капониров и точек, дороги, след которых можно было определить по вереницам трупов, раздавленных танками.

Накамура промчался сквозь Санчагоу на сопку командования. Здесь ждали его генерал Орисака, дважды раненный в руку, Нисио-младший, в грязном промасленном кожане, и адъютант главкома. Командующий армией сел за маленький грубый стол, поддерживая руками голову. Никто не решался нарушить молчание. Вскоре подъехал командир ударной группы Одзу.

— Остановиться нет никакой возможности. Я прошу указать группе дорогу, — сказал он.

— У моих людей нет мужества даже для отступления, — заметил Нисио-младший, оглядывая всех с отчаянным видом.

— Отступления… Вы двигались медленнее вьючных лошадей, — сказал Накамура.

— Генерал, мне была поставлена задача прорыва с расчетом движения не больше трех-четырех часов… Заправка горючим в боевых условиях… никто из нас не представлял себе, что это значит и во что может обойтись.

— Заправка горючим… Мы не в гараже, а на поле сражения, — тихо произнес командующий армией.

— Наконец у Георгиевки мы нарвались на эту неизвестную смерть.

Стали моторы?

— Да, генерал. Это ужасное бедствие лишило нас…

— Вы расскажете историю о моторах суду чести… Почему одни моторы остановились, а другие нет?

— Генерал, не я руководил этим огнем, я подвергался ему. Когда каждая рана смертельна, как в этой проклятой истории, никто не хочет быть победителем. Раненый победитель все равно сдохнет на руках побежденного.

Накамура поднял голову и сказал адъютанту главнокомандующего:

— Сообщите Главной квартире о неудаче прорыва.

Японская авиация металась в страшном возбуждении, стремясь прикрыть отход частей к Санчагоу, где уже, не ожидая приказа, окапывались два или три полка.

Части ударной группы генерала Одзу все еще были в движении. Сбитые атакой красных танков, отрезанные от своих транспортных баз, они отходили без всякого плана или лежали, зарывшись в землю, на утренних позициях, красная авиация бомбила безостановочно. Гвардейцы Орисака отошли в большем порядке, танковые части Нисио-младшего, сработав горючее, зарылись в землю, превратив свой участок в линию бронированных гнезд, а по телам бойцов кавалерийской дивизии Када, распростертым от границы до окраин Георгиевки, непрерывным потоком шли красные танки, поддерживаемые авиацией.

В пять часов дня 8 марта пришло сообщение, что авиация красных громит тыл и коммуникации армии.

Маньчжурская образцовая бригада, захватив санитарные поезда, самовольно отходит по направлению к Харбину.

Фронт армии Накамуры перемещался в тыл. Армия его должна была поворачиваться во все стороны. Фронт обтекал ее, окружал. Армия Накамуры зарывалась в землю.

Красные части теснили японцев к югу. Красные десанты жали их с флангов. Маньчжурские партизаны громили их с тыла.

Советский рубеж, грудью приняв японский удар и расплющив его о себя, теперь оставался далеко позади.

Предыдущая главаГлава 16 из 20Следующая глава