К книге
Порыв ветра, или Звезда над АнтибойСтраница 17
33%
Страница 17
17

«Прежде всего надо сказать, что работа моя продвигается, медленно, но продвигается. Во дворе я устроил скульптурную мастерскую, соорудив полки из ящиков, гончарная глина здесь замечательная. Здешняя жизнь моя с самого начала пошла по-новому. Я лучше работаю, меньше нервничаю и реже прихожу в отчаяние. Мама, вчера я нарисовал берберского мальчика, и это лучшее из всего что я до сих пор сделал и лучше чем я сам, Боже, если бы я мог измениться, стать проще, еще проще. Но в этом-то весь смысл борьбы и сразу этого не достичь.

Что касается картин, которые я должен отправить Бруверу, то надо набраться чуть-чуть терпения и он в конце концов их получит, просто когда я уже бываю готов отправить одну из работ, ту, что мне кажется лучшей, она мне начинает представляться вполне посредственной, и это объясняет, почему я не очень спешу ее отослать ему. Но Бог даст, через какое-то время дела мои наладятся».

Решив, что он успокоил бедную маму Шарлотту, Никола напрямую обращается к отцу:

«Папа, у меня создалось впечатление, что я не только продвинулся вперед, но что и вся основа моих знаний расширяется. У меня никогда не было под рукой такого количества книг, стольких моделей и стольких радостей и всего этого мира в самом его развитии, в его смысле, в цветении и в простоте , что остается для меня самым важным, самым ценным для работы. Как я мечтаю остаться здесь на три года, в одной только Северной Африке на два года.

Я должен взять на себя весь этот груз. Все это нужно, чтоб я рисовал, рисовал, читал, мне это нужно. Да что нам говорить о рисовании, чем дальше я продвигаюсь, тем большее я получаю право молчать об этом, ибо любое мнение о собственном рисунке или мнение других о нем не будет иметь веса.

Эмманюэль прекратил печатать в «Блоке» мои статьи, подписанные Мишель Серве. Было напечатано четыре страницы (из сорока присланных – Б.Н.) и те были изменены до неузнаваемости. Если меня когда-нибудь позднее спросят в Брюсселе, что я думаю о колонизации, я думаю, что у меня хватит смелости сказать, что ее роль была отрицательной и становится все хуже…»

Дальше на многих страницах Никола пишет о вреде цивилизации и комфорта, о предпочтительности мусульманской религии или коммунизма колониализму, о заблуждениях известного романиста – путешественника Пьера Лоти. В целом он оценивает деятельность европейцев в Африке негативно:

«Ничего не сделано, вернее, сделано много зла и мало добра. И со своей стороны предпочту лучше быть сифилитиком и не лишиться веры, смысла и энтузиазма, чем быть в добром здравии, сидеть за окошечком в почтовом отделении или на другом посту: зарабатывать 2000 или 1000 франков в месяц и тратить их в Отель де Франс или в его американском баре (величайшая мечта молодых арабов)».

В столь же решительно-романтическом духе были написаны молодым Никола сорок страниц его очерка «Голь Атласа», из которых скромному бельгийскому католическому журналу «Блок» пригодились не слишком многие. Зато соученик Эмманюэль прислал Никола гонорар, так что в марте Никола гордо-обиженно написал отцу, что он не нуждается (или почти не нуждается) в деньгах:

«Жан и Алэн здесь и оба работают. Я ничего не слышал от Брувера и доволен, что от него ничего не слышно. Я ему отослал одну работу, которая мне самому не нравится и в этом месяце непременно вышлю другие, и я никогда не обещал ему выслать немедленно. Если он недоволен, то мне помнится, что он сам учил меня проявлять в любой работе терпение. Надеюсь, что к концу этого месяца у него больше не останется причин для неудовольствия.

…За мои статьи в «Блоке» мне заплатили 400 франков. Я уже давно живу как можно экономнее и надеюсь, все будет в порядке. Когда я сделаю работы для Брувера, я буду здесь продавать рисунки, а также отвезу их в Марракеш на продажу».

Комментаторы писем так и не сообщают, что получил Брувер год спустя и получил ли он вообще что-нибудь… Бедный господин Фрисеро!

О письмах де Сталя писали видные французские искусствоведы, в частности, Андре Шастель, который говорил, что в письмах своих де Сталь предстает «в чистом виде»:

«В них Сталь в своем возбуждении, в своих странствиях, своих столкновениях, своих декларациях и принципах, своем неистовстве, в своих сомнениях, во всем, что в эпоху Ренессанса называли ужасом громадности. Невольно приходит в голову сравнение с Ван-Гогом…»

Мартовских писем Никола за тот год сохранилось много. В марте он перенес приступ лихорадки, несколько дней пролежал в постели и вообще был взбудоражен более обычного. Они перебрались, все трое, из Марракеша на запад к морю, в прелестный Могадор (нынешняя Эссауира), город (может, единственный из марокканских городов) построенный по плану – пленным французским архитектором.

Сладостная Эссауира! Увижу ли я тебя когда-нибудь снова… Океанский ветер дарит здесь веянье прохлады даже в самые жаркие дни. Он разносит запах цветов и свежей древесной стружки из лавок здешних ремесленников, которые целый день что-то режут из туи или из лимонного дерева под всхлипы музыки (где арабской, где французской, а где и американской). Городок с его нарядно синими ставнями и цитаделью напоминает то Испанию, то французский Сен-Мало. В симпатичном здешнем порту пахнет рыбой. Валяясь там без дела на груде старых рыболовных снастей, да и позже, попивая мятный чай в кафе на уютной главной площади или на холме под стеной цитадели, так славно было толковать о том о сем со здешними рыбаками, еще не забывшими французский…

Впрочем, героя нашей книги, похоже, не радовали больше ни Марракеш, ни Аит Кебир, ни Могадор. Мама Шарлотта из дождливого Брюсселя просит его написать о синеве африканского неба, о ленивой истоме жаркого полдня, об экзотическом Марракеше, а Никола раздраженно отвечает, что они с Шарлоттой, вероятно, по-разному видят этот мир, где копошатся кучей все эти марокканцы, неинтересным и тяжким трудом зарабатывающие на жизнь и вечно толкующие о деньгах, лишь изредка поднимая взгляд к минаретам… А вот он, Никола, и его друзья учатся рисовать, копируя по очереди присланные им репродукции Монэ или Хокусаи…

Письмо обеспокоенной маме Шарлотте, которая лишь хотела его развлечь (уж она-то знает, как трудно ему весной), Никола завершает вполне раздраженно:

«Ну, хватит мне писать, ибо моя сладостная жизнь складывается из того, что я работаю, я нервничаю, я читаю, а работа моя имеет мало общего со сладостной истомой страны. Спокойной ночи, мама, крепко целую. Никола».

В те же дни Никола пишет письмо Аликс Голди и поздравляет ее с пасхой, особо напоминая о русской пасхе, о духе своей родины, России.

В том же марте он пишет второе письмо отцу. Переписка с отцом – это бесконечный (теперь уже почти до полного разрыва) спор о трудах, об учебе, о возвращении домой, об искусстве, о невыполненном обещании и долге перед бароном Брувером, о прочих вполне вероятных долгах, в которых, не дай Бог, мальчик может запутаться. В письмах сына к отцу новые заверения в том, что он, Никола, трудится не покладая рук и добивается новых успехов:

«Милый папа, большое спасибо за доброе письмо…

… Сегодня спокойный вечер. Уже восемь часов. Жан еще копирует репродукцию Клода Моне, которую я копировал днем. На стене у нас эстамп Хокусаи. Он не только дарит радость красок нашей комнате, но и вносит правила жизни, учебы.

Я рад сообщить вам, что работа моя продвигается. После болезни я как бы обновил кожу (меня лихорадило, была боль в печени, но несколько дней, проведенных в постели, диета и изрядная доза хинина восстановили здоровье). Я лучше сознаю теперь, к чему я пришел и что мне делать. Что нужно в результате ожидания, а не вдруг достигать цели,

Нужно продвигаться к цели, ясно видя впереди горизонт. Нет нужды говорить об отпущенном мне в кредит «времени», да и Брувер ведь, что бы он ни говорил, не любит незрелых плодов. В Маракеше это все меня беспокоило и я непосильно напрягался и уставал. Сегодня меньше беспокоюсь и отдаю работе сколько остается жизненных сил. Одно это и важно, побольше живости в работе и все будет к лучшему в этом лучшем из миров.

Будь уверен, папа. Я работаю. Из ничего ничто и не возникнет, как говорили древние греки.

Я знаю, что жизнь моя будет странствием по неизведанному смутному морю, именно поэтому я должен сооружать свой корабль прочным, а он еще не построен, папа. Я еще не отправился в это плаванье, медленно, по частям я строю, мне понадобилось шесть месяцев провести в Африке, чтобы понять, о чем на самом деле идет речь в живописи. Поглядим, что дадут мне следующие шесть месяцев, и большего я просто не могу вам обещать.

На этом я прощаюсь с вами, папа. Пишите мне несколько строк время от времени, мне это принесет радость.

Сейчас ведь, кажется, пасха».

И дальше – латинскими буквами, но по-русски, точнее даже по церковно-славянски «Khristos voskrese»: «Христос воскресе – целую вас трижды. Никола».

Переписка отца и сына была безнадежным спором. Задним числом можно отметить, что они оба не ошибались в самых светлых и самых страшных своих ожиданиях, надеждах, предчувствиях – и любящий, трезвый, такой щепетильно честный работяга, бельгийский инженер Фрисеро и его непутевый, малонадежный, страдающий (как говорит любимая моя сестра Алена, «больной на всю голову») приемный сын. Они продолжали переписываться еще до осени, и в своем июльском письме 1937 года, все еще обещая послать отцу какой-то неведомый рисунок или даже какие-то многочисленные работы, Никола делает неожиданное признание:

«в моем сознании год, два года, десять лет ничего не значат, и быть художником это не считать года, а жить как дерево, не торопя созреванья весенних соков, и ждать лета, лето придет, но нужно иметь терпение и терпение, вы не сможете разделять мою мысль и вы правы…»

Оба они были правы по-своему, оба ничем не могли помочь или помешать судьбе. Об этом мы непременно еще поговорим на страницах нашей истории. Но пока – все еще Могадор, сказочная Эссауира…

Как хотелось бы знать автору этих строк, стоит ли еще близ автостанции и старинных городских ворот крошечный отель «Агадир»? В конце 80-х годов там было так тихо, так чисто, и двенадцатый номер, в котором я столько раз останавливался, стоил пять евров в сутки. Будь у меня чуть побольше денег, я непременно снимал бы восьмой номер, из которого можно выйти на плоскую крышу, где вечно тусуются чайки… Ладно, не буду предаваться ностальгии: тоску по марокканской Эссауире и таджикскому Сары-Хосору я давно выплакал в своих марокканских рассказах…

Французские биографы и искусствоведы упорно ищут, что же нарисовал Никола де Сталь в годы своих молодых странствий. Где результаты всех этих трудов, упоминаемых в письмах к родителям? Поэтому неудивительно, что они пришли в волнение, обнаружив картинки могадорского периода с подписью де Сталя. Обратились за объяснениями к Жану ван Кату, жившему в 1937 году в Могадоре с двумя брюссельскими друзьями, и услыхали от него историю, которая могла бы, на мой взгляд, успокоить и самых упорных из искателей пропавших сокровищ.

В Могадоре, как и в прочих городах Марокко, была до самой середины пятидесятых годов XX века довольно обширная еврейская колония. Здешние евреи были по большей части торговцы и ремесленники (много было ювелиров). Они пришли сюда некогда, скорей всего, из Испании, а сбежали отсюда во Францию и в Израиль, где им поначалу пришлось несладко. Теперь это все уже давняя история: многие из них и там встали на ноги…

Я попал в Марокко впервые в 80-е годы прошлого века и среди прочих достопримечательностей посетил былые еврейские кварталы («мелла») с их навеки запертыми кладбищенскими воротами. Кварталы были пристойными, кое-где даже элегантными (как в Мекнесе) или нестерпимо грязными и нищенскими, как во множестве деревень. Во время путешествия Никола де Сталя, в 1937 году, в Могадоре еврейская «мелла» была еще хоть куда. И вот один из жителей этой «меллы», увидев рисующего что-то на шумном перекрестке близ рынка Никола де Сталя, решил заказать ему два-три рисунка. Молодые бельгийцы всполошились. Пренебрегать заказом при их безденежье было бы нелепо. К тому же этот могадорский перекресток был даже менее перспективен по части заказов, чем парижский Монмартр (где тоже не грозит художникам золотой дождь). Так что Жан и Ален заверили мецената из «меллы», что их друг с честью выполнит его персональный заказ.

Почему он выбрал из их тройки именно Никола, этот представитель довоенного марокканского нацменьшинства? Может, он умел на расстоянии чуять запах таланта, как позднее учуял его процветающий нью-йоркский арт-дилер Поль Розенберг? А может, именно таким представлялся ему настоящий художник. Или, на худой конец, настоящий барон…

Так или иначе, заказ был принят де Сталем, и Жан ван Кат сел за работу. Объяснений этому я не нашел в родственных легендах. Вероятно, друзья просто знали, что Никола не сможет довести до конца работу. Или даже не сможет ее толком начать. Знали то состояние, в котором нередко бывают люди пишущие, рисующие, сочиняющие. Знали, что человеку может «не писаться», «не рисоваться», «не сочиняться». Что друг их уже давно в этом состоянии. Может, пройдет еще сколько-то недель (месяцев, лет, десятилетий) и он что-то нарисует (напишет, сочинит) и удивит мир. Придет вдохновение и с ним это случится, то, чего он так мучительно ждет…

Никола верил, что это случится, но наверняка сказать ничего не мог. Вероятно, ни в 1937, ни через два, ни через три года он еще не умел довести до конца никакую работу. Однако признаться в этом не решался не только сам Никола, но не решались позднее и авторы его биографий, так что искусствоведы все ищут, ищут… Однако они с упорством (с упорством, деликатностью и робостью) избегают даже попытки проанализировать психологическое состояние своего героя, поискать аналогичных казусов, которыми полны не только книги ученой Кей Джемисон, но и исповедная проза самих страдальцев. А нам с вами – зачем ходить за три моря? Возьмем карьеру того же Бориса Пастернака, страдавшего от чего-то очень похожего. Нет, не блистательно состоявшуюся позднее карьеру поэтическую, а карьеру музыкальную (композиторскую).

Предыдущая главаГлава 17 из 51Следующая глава