К книге
Театр на Арбатской площадиЧасть третья. Конец Арбатского театра. Глава третья О последнем спектакле в Арбатском театре
81%
Часть третья. Конец Арбатского театра. Глава третья О последнем спектакле в Арбатском театре
25

Москва стала особенно заметно пустеть после сдачи французам Смоленска.

Опустели дворцы московской знати. В них остались лишь дворники да старые верные слуги. Им наказано было, не жалея жизни, сторожить барское добро, которое не могли увезти с собой хозяева. Сами-то укатили в свои тамбовские, орловские, симбирские поместья. Кто куда.

Ещё раньше стали покидать город люди купеческого сословия. Оставляя в опустевшем городе дома и лавки, купцы со своими товарами двинулись с половины июля.

Ростопчин докладывал в письмах царю Александру:

«Я рад, что барыни и купеческие жёны едут из Москвы для собственного спокойствия…»

А через некоторое время, уже в другом письме, московский главнокомандующий снова пишет царю:

«В городе до такой степени спокойно, что дóлжно удивляться. Причиной бесстрашия суть ненависть к Наполеону и надежда в скором времени увидеть его уничтоженным».

И далее ещё в одном из своих писем Ростопчин рассказывает царю:

«Вчера пришёл ко мне молодой дворовый слуга и объявил, что он так страстно желает драться с французами, что потерял сон и болен от этого. Я принял его в солдаты, выдав рекрутскую квитанцию его помещице, дал ему денег и с первым курьером отправляю к военному министру, чтобы употребить его в дело».

О том, сколько экипажей ежедневно покидало Москву, известно по ведомостям, которые доставлялись Ростопчину: более 1300 бричек и карет, не считая простых троечных кибиток, выезжало через заставы Рогожскую, Серпуховскую, Семёновскую.

Цены за наём извозчичьих экипажей росли с каждым днём. Даже за простых крестьянских лошадей платили втридорога. А последние четыре дня перед сдачей Москвы неприятелю за дорогу в 240 вёрст ямщики брали до 800 рублей вместо 30–40, как это бывало прежде.

Но в то время как по Владимирской, Рязанской, Тульской дорогам, тесня друг друга, уходили обозы разнообразных экипажей — кареты, дормезы, таратайки, коляски, брички, кибитки, — по старой Смоленской дороге через Дорогомиловскую заставу в Москву вливались потоки телег, фур, повозок с сотнями и тысячами раненых из-под Бородина, Можайска, Вереи.

И всё-таки, несмотря на очевидное, Ростопчин продолжал утверждать, а слова его мгновенно подхватывались и из уст в уста передавались по всей Москве, что, пока он главнокомандующий, ключи от Москвы Наполеону он не отдаст.

Иные ему возражали:

— Но вас могут заставить. Ведь Мадрид, Вена, Берлин сдали свои ключи Бонапарту…

— Меня заставить? — с возмущением восклицал главнокомандующий и тут же пускал в ход один из своих каламбуров, до которых был великим охотником: — Москва никому не будет подражать, Москва останется неподражаемой!..

6 августа был сдан Смоленск.

8 августа главнокомандующим всеми армиями был назначен прославленный полководец Михаил Илларионович Кутузов.

26 августа произошло кровопролитнейшее сражение под Бородином. Затем русская армия без боя оставила Можайск. Путь на Москву был открыт.

Но до последних дней москвичи, да и не только москвичи, а вся русская армия была в твёрдом убеждении, что окончательная и самая решительная битва будет дана именно под Москвой и именно под Москвой враг будет полностью разгромлен.

В одной из последних своих афишек Ростопчин, обращаясь к населению Москвы, писал:

«Светлейший князь (так Ростопчин величал Кутузова), чтобы скорее соединиться с войсками, которые идут к нему, перешёл Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдёт. К нему отправлено отсюда сорок восемь пушек со снарядами, и светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет и готов хоть в улицах драться. Вы, братцы, не смотрите на то, что присутственные места закрыли, дела прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберёмся! Когда до чего дойдёт, мне надобно молодцов, и городских и деревенских. Я клик кличу дня за два, а теперь не надо, я и молчу. Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжелее снопа ржаного».

А в Арбатском театре каждый вечер по-прежнему шли спектакли, хотя публики на эти спектакли приходило всё меньше и меньше. Оперы с трагедиями уже не ставились, о чём в своих донесениях в Петербург уведомлял Майков.

«При настоящих обстоятельствах, — писал он главному директору императорских театров Нарышкину, — всё дворянство и лучшее купечество выезжают из Москвы в разные города. Посему певчие, составляющие хор в театре и принадлежавшие разным господам, отправляются по воле их из Москвы в другие места, отчего все оперы, трагедии и другие пьесы, где они употреблялись, не могут идти…»

19 августа Майков отправил в Петербург Нарышкину тревожное письмо:

«…Казённые места, как-то: Ломбард, Мастерские и Оружейная палата, Казначейство и проч., укладываются и отправляются из Москвы. Вследствие этого, долгом поставлю просить Ваше Высокопревосходительство, не благоугодно ли будет предписать, чтобы, в случае ежели сверх всех ожиданий не воспримут обстоятельства лучшего оборота и ежели будет неизбежная необходимость, отправился я вместе с конторой, школой, театральным гардеробом, казной и другим имуществом, которое поважнее, равно с артистами в С.-Петербург или в другой город, какой угодно назначить Вашему Высокопревосходительству, употребляя нужные на путь деньги из сумм, в театре состоящих».

Нарышкин с ответом не торопился.

Между тем французы подходили всё ближе и ближе. 30 августа они находились уже в трёх днях пути от Москвы. В этот день в Арбатском театре был назначен очередной спектакль. Давалась драма Сергея Глинки «Наталья — боярская дочь».

Утром Степан Акимыч с Саней, как обычно по воскресным дням, были в церкви Трёх святителей.

После отъезда Фёдора уже прошло более месяца. Санька, и желая того и не желая, думала о нём беспрестанно. Вот и сегодня, находясь в церкви, молилась, клала поклоны, крестилась, а в голове был только Фёдор. Где он теперь? Хорошо ли доехал с хозяйским добром? Довёз ли хозяйку с дочками в тот город, куда был послан? Помнит ли о ней, о Саньке? А главное: скоро ли вернётся, как обещался при разлуке?

Тоска снедала её. Неужто так можно — чтобы один-единственный человек заслонил собой весь белый свет? И всё, что делается вокруг, всё кажется не таким, как при нём, когда он был рядом. Словно бы и солнце не так светит. И птицы не так поют. И небеса утратили свою синеву. И звёзд стало поменьше на тёмном августовском небосводе.

«О господи, прости меня, грешную, что так полюбила я своего ненаглядного!..»

И всё же, тоскуя и думая о Фёдоре, ни разу Саня не пожалела, что не поддалась его уговорам, что не уехала с ним из Москвы, не покинула дедушку Акимыча… А когда на амвон вышел священник в лиловой бархатной скуфейке и стал произносить молитву о спасении России от вражеского нашествия, Саня, покосившись на Степана Акимыча, заметила, как по щеке его ползёт медленная скупая слезинка.

И, увидев вдруг, какой он стал маленький, сухонький и старенький, чуть сама не заплакала. Ещё раз мысленно поклялась себе, не покинет она дедушку ни за что и никогда.

И стала она повторять за священником слова молитвы, стараясь уже не думать ни о чём, кроме этой молитвы…

— Владыка господи! Услышь нас, молящихся тебе… — тихим старческим голосом говорил священник.

И Саня горячим шёпотом стала за ним повторять:

— …услышь нас, молящихся тебе… восстани в помощь нашу… да постыдятся и посрамятся мыслящи нам зла… всех нас укрепи верою… утверди надеждою…

Когда, отстояв службу, Саня и Степан Акимыч вышли на паперть, солнце, не по-осеннему раскалённое, на мгновение ослепило их.

— Жарища-то какая! — сказала Саня и невольно прикрыла глаза, привыкшие к сумраку церкви.

По Арбату от Дорогомиловской заставы, скрипя колёсами, непрерывным потоком медленно двигались повозки. А на них — раненые, раненые, раненые… С жёлтыми страдающими лицами, с кровью, запёкшейся на грязных, наспех сделанных повязках.

— Отколь везут? — тихо спросила Саня.

— Из-под Можайска небось… — тоже тихо ответил Степан Акимыч.

— Да ведь, дедушка, Можайск-то… — Санино сердце тревожно забилось. Можно ли было поверить, чтобы проклятый Бонапарт, изверг, окаянный антихрист, находится так недалеко от Москвы!..

И вдруг услышала далёкий, очень далёкий раскат. Неужто гром?

Да откуда грому быть? Ведь небо без единого облачка. Ведь сколько времени дождя не было — такого жаркого да сухого лета, говорят старики, давно не случалось.

О господи!.. В растерянности поглядела на дедушку Акимыча. И он на неё глянул. И по его глазам поняла, что вовсе это не гром небесный. Тогда что же?

А из сухого и пыльного марева, стоявшего над Смоленской дорогой, по которой тянулись и тянулись телеги, фуры, извозчики и шли пешие раненые, снова донёсся очень далёкий и еле ощутимый раскат…

Санька перекрестилась. Снова посмотрела на Степана Акимыча. Но тот на неё уже не смотрел. Молчал. Опустил голову.

А на углу, как им с Арбата повернуть на площадь, стояла толпа. Какой-то человек в гороховой шинели бравым голосом произносил слова одной из последних афишек Ростопчина. Доносился его голос:

— «Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжеле снопа ржаного…»

В толпе засмеялись, а человек в гороховой шинели повторил:

— Так-то, братцы, всего лучше вилы-тройчатки! Не зря их сиятельство граф Ростопчин пишет: «…француз не тяжеле снопа ржаного…»

У Саньки повеселело на душе. Она усмехнулась. Представила себе, как она, Санька, поддевает вилами не то ржаной сноп, не то француза, который не тяжеле этого снопа…

— Вот ведь какие слова… — начала было Саня, но, посмотрев на Степана Акимыча, умолкла: он был всё так же сумрачен и молчалив. Даже не верилось, что совсем недавно и он с упоением, вроде этого в гороховой шинели, читал каждую строку ростопчинских афишек и верил всему, что в них написано.

Пройдя ещё несколько шагов, оборотился к Сане. Нахмурившись, сказал:

— Сударушка…

Но Саня понимала, о чём пойдёт разговор, сердито его оборвала:

— Знаю, дедушка, о чём станете толковать! Только никуда я из Москвы не поеду! Никуда!.. Давеча говорила вам, дедушка, и опять говорю… Вот ведь какие слова пишет их сиятельство граф…

— Всё вздор он пишет! — воскликнул Степан Акимыч. — Для дураков, для простофиль, для неучей… Правды ни на грош!

Снова у Сани оборвалось сердце. И покатилось куда-то в пятки, а может, ещё подалее. Как же так? Неужто ни на грош правды?

А Степан Акимыч продолжал, но теперь уже не так запальчиво, поспокойнее:

— Прошу тебя, Санюшка, внемли моим словам… Уезжай! Со дня на день Аполлон Александрович ждёт указания из Санкт-Петербурга. Говорил — всех актёров и всё театральное имущество будут увозить из Москвы. Кажись, в Ярославль.

В Ярославль? Где теперь Федя? Вмиг представила себе: идёт по неведомому ей Ярославлю, а навстречу Фёдор. «Саня, ты?» — «А то кто же?» — «Саня, голубка моя…» Сколько радости ему и ей…

— А вы, дедушка?

— Нет, Санечка, мне из театра нельзя. Кто же в нём сторожем останется, коли и я уеду? Театр-то деревянный — тут одной искорки достанет, чтобы спалить дотла… Нет, я из театра никуда!

Теперь Санька молчала. Теперь она поникла головой. Всё перемешалось в уме: и Фёдор, и Ярославль, и дедушка Акимыч, и театр, который от одной искорки может дотла сгореть, и те раскаты, какие доносились, хоть изредка, а всё же доносились с той стороны, где находились французы со своим Бонапартом.

Потом, тряхнув головой, Санька поглядела сперва на Степана Акимыча, потом на театр, к которому они уже подходили.

— Нет, дедушка, и я никуда! Вместе будем в четыре глаза смотреть, чтобы искорка не запалила наш театр…

А театр стоял перед ними красивый, нарядный, окружённый белыми колоннами и сияя на ослепительном солнце белизной этих колонн.

Вечером 30 августа в театре шёл последний спектакль. Публики было мало. Почти все ложи бенуара пустовали. Да и в партере были заняты немногие кресла. В райке хоть и шумел народ, но и там было куда просторнее обычного.

Неярко горели свечи и в люстре на потолке, и в настенных бра. Этот зал, такой всегда праздничный и нарядный, казался поблекшим и обветшалым.

В антрактах, когда все двери на улицу были распахнуты, чтобы хоть немного провеять духоту, ясно слышалась далёкая канонада.

Актёры играли вяло, больше думали о том, что вот, дескать, из Санкт-Петербурга всё не приходит да не приходит известие, чтобы покинуть Москву. А ведь надобно собраться. А время-то уходит. Как быть со всеми чадами и домочадцами? Да будут ли лошади, чтобы увезти хоть малую толику вещей, если предписание ехать всё-таки прибудет?

И всё-таки никто в тот вечер не мог себе представить, что спектакль 30 августа станет последним спектаклем в Арбатском театре…

Предыдущая главаГлава 25 из 31Следующая глава