К книге
День жаворонкаДень жаворонка. Часть II. Серым по серому. Гл. VI. Начало
25%
День жаворонка. Часть II. Серым по серому. Гл. VI. Начало
8

Юрке повезло. Только он не принимал этой формулировки: казалось — так и должно, А может, для тех, кто иного не ждет, действительно так и должно?

Юрка радовался, но не удивлялся. Тогда. До всего, что налипло после. Просто радовался. Брел по Москве с курсов пешком и старался не очень-то глядеть на встречных, чтоб не показаться улыбчивым дурачком.

…Я иду по земле

Героем удавшейся повести…

Героем удавшейся повести!

Строчки, где-то прочитанные и позабытые, сегодня сопровождали, как припев к его счастливой походке.

…Героем удавшейся повести…

А разве не удача?

— О, Буров! — широко улыбнулся взъерошенному Юрке Вас-Вас, и вместе с ним улыбнулась судьба. — Я — старик дотошный, — сказала его устами эта судьба, — я вижу: не поднять такую курсовку Аушеву — ведь я его почти с детства знаю, с родителями был дружен.

«Видишь? А что ж перед комиссией меня лажал? — ещё не утолив гнева, думал Юрка. — Или потому и запрятывал в топь, чтобы порадеть родному Вилю?»

А Вас-Вас тем временем вел свою мелодию:

— Так вот, Юра, уточнил я, поузнавал, не скрою. И хочу обратиться к вам, лично к вам, а не к Аушеву, с предложением. В моем объединении должен делаться фильм. Заказной. По заказу Комитета. А сценарий… Ну, в общем, поймите: если я предлагаю вам, стало быть, другие — многие — отказались.

— Василь Василич, начинать с брака… — заговорил было Юрка, но тяжелая, усталая рука легла на его плечо.

— Сообразите, дорогой. Режиссеров перепроизводство. Хорошего сценария вам не дадут. Да и вообще проблематично, проникнете ли вы на студию. В моем варианте — на восемьдесят процентов провал, но есть шанс. Двадцать процентов — это шанс немалый. Получится фильм — победа, триумф, торжественное шествие армии через город, пленницы, золото, почести, ликующие крики горожан. А если всерьез — я могу сделать это вашим дипломом. Диплом на студии вообще почетно. А если отличитесь, пробью вас в штат.

— Честное слово? — простодушно выкрикнул Юрка, нацепив масочку обаятельного нахальства.

— Клянусь, — поддержал его игру Вас-Вас. — И еще учтите: сценарист — человек сложный.

— Кто это?

— Борис Викентьевич Слонов, известный автор многих лучших, премированных… и так далее.

Юрка почти бежит по улице.

…Героем удавшейся…

Героем…

Прекрасно. Все отлично. Слонов! Да разве он не человек? Что ему, хочется похуже, что ли? Да я ему — все! Бери, бери мое, не жалко! Я ему перетряхну мозги!.. Его сценарии, его «распремированные» не бесталанны, но они — старье. К черту старье! Мы сделаем современный фильм во всей его смелости. Он мне даст свое имя, а я — идеи. Мы начнем полиэкранное кино. Будут постоянные герои. Да, из фильма в фильм. «Серии?» — спросит он. Нет, нет, к черту! При чем тут это?! Сюжеты разные, люди — тоже… А вместе с тем… Ну, чего ему не ясно? У творческого человека должен быть определенный круг идей, не такой широкий, между прочим. Не ясно? Сейчас, сейчас! Вот возьмите Грэма Грина, вспомните его повести: стремительная смена кадров, мастерский монтаж… (Я бы снимал все его вещи!) И всюду Мягкий, ироничный и умный герой, который наивно (и в конечном счете мудро, только не для этой чертовой жизни!.) полагает, что можно прожить, не коснувшись зла, не ввязавшись в игру темных сил, будь то политика или иные страсти. Сравните Фаулера в «Тихом американце» и Уормолда из «Наш человек в Гаване» с героем «Ценой потери», как его там? Да в любой вещи вы найдете этого человека. Он — носитель идеи, которая болит у автора. Его играл бы один и тот же актер. По-разному загримированный, но в какой-то момент проступала бы одна и та же знакомая зрителю грустная улыбка… «А грустный человек шутит по-своему…» Это Грин такой эпиграф взял. И человек этот из фильма в фильм будет мыкаться, ища, во что бы вложить запасы доброты, порядочности, ума… в этой тяжелой войне… И противоположные силы — спокойные, уверенно убивающие… Этих типов — совсем уж разных! — тоже играл бы один актер. Да, да! Я расскажу Слонову об этом. Он поймет, что ведь не психологизм, не судьба и переживания отдельного человека интересны сейчас, а процессы, общие для всего человечества. Этой тропой пойдет искусство. Целые пласты будем ворочать, огромные глыбы…

Думал и о том, как все это делать. Хотелось, чтобы — цветное. Тогда можно многое сказать цветом, освещением. Мир одного (или нескольких людей, схожих по душевному строю) в одном цвете. Все — комната, улица, лица — залито желто-оранжевым светом. Теплый и взволнованный фон жизни, мысли, дел.

Другие люди, антиподы, ведут за собой ясные, голубые, совершенно холодные тона. И эта голубизна вселяет тревогу в зрителя, потому что душевный холод, пустота, влекущая за собой суетность, алчность, агрессивность, не могут не вызвать тревоги!

Он, Юрка, выбьет из этого пока неведомого ему Слонова сценарий, который дал бы повод для ассоциаций, обобщений. Враки, будто от сценариста ничего не зависит (сколько заносчивых слов он наслушался об этом!). Ну как же так? А замысел? А философия вещи? Если, разумеется, это серьезное, большое кино. (Позже Юрка сам удивлялся: «Какая была во мне божественная путаница, какая блаженная мешанина!» Но это позже. В начале пути мы мало знаем о себе и о своих возможностях.)

Юрку трясло, как в ознобе. Он понимал (уже был некоторый опыт!), что в этом азарте может наломать дров, но может и победить. Может.

Прибежав домой, он завязал перед зеркалом галстук, кивнул себе, повел узким разбойным оком — и снова на улицу. Уверенно шагнул к автомату. Набрал номер, который Вас-Вас записал ему на листочке.

— Борис Викентьевич? Здравствуйте. Моя фамилия Буров. Говорит она вам что-нибудь?..

Через час Юрка был возле слоновской квартиры.

* * *

Хорошо, что до этого была школа Аушева. Иначе загляделся бы на коридор с зеркалами и картинами, гостиную темного дерева, на всякие там шкафы, столы и столики под старину — все для созерцания, размышления и покоя… Да и сам Борис Викентьевич Слонов — старый, медлительный, величественный. Лицо в морщинах и буграх, мутноватые светлые глаза, хорошо упрятанные за опустившимися с годами, тяжелыми веками, широко разрезанный рот, не обнажающий в улыбке зубов. Улыбка статуи. Живой памятник самому себе. Он протянул маленькую теплую руку:

— Слонов.

— Буров. Юрий.

— Очень приятно. Наслышан. Садитесь.

Придвинул серебряную табакерку.

Сухие короткие пальцы с ухоленными ногтями. Легкий запах тлена изо рта, едва ощутимая нотка иронии, некое непроизвольное «свысока». Барин. Хозяин жизни. Или, может, не так уж уверен в себе и самоутверждается?

Слонов длил паузу, разглядывал Юрку довольно-таки беззастенчиво. И Юрке неловко было начать.

— Да, дорогой юноша… Мы шли в Большое Кино, надеясь, всегда надеясь, внести свое. Шли ощупью. Вот нам читали курс — уже есть, стало быть, если не законы, то прецеденты, теория. А мы… Словом, был бы рад… э… объединить свой опыт и молодой запал. — Он повел рукой в сторону Юрки. Жест был излишне театрален, как, впрочем, и вся величественность.

И Юрке расхотелось говорить. Ты внес свое, а я коплю. Да неужто тебе, чужому, выложу? Хватит с меня Аушева! Но если ничего не сказать, то он, поди, и сценария не даст. Ведь может отвести режиссера, имеет, наверное, право.

— Видите ли, Борис Викентьич, — начал Юрка, — в вашем творчестве, насколько я его знаю, всегда идет… ну, борение, что ли, между двумя правдами — правдой сильного и правдой правого. Даже в фильме «Юные-62»… там вроде бы только любовь, но… сильная своей красотой Нина…

— Нона, — поправил Слонов.

— Да, простите, Нона, — она не по праву побеждает обычную и… как бы точнее сказать… трогательную, что ли, в своей верности Валю. И мы понимаем это, и герой потом поймет. Будь я режиссером, я бы далее усилил это… — И остановился. Таких шагов делать нельзя. Юрка давно зарекся: нельзя принижать работу другого. Не дело это. — Да, так к чему я завел эту песню? — Юрка помягчел голосом, неподдельно ласково улыбнулся и все-таки выпалил свое, намечтанное, как раз так, как разговаривал сам с собой о Грэме Грине. И процитировал где-то читанное высказывание, что у писателя в чернильнице есть только один-единственный роман. — …Эта защита правды правого, подчеркнутая режиссерски, идущая из фильма в фильм… Я бы хотел даже так — носителя этой идеи играет один и тот же актер!!

— Что же, несколько серий? — спросил Слонов. (Спросил все же! Точно, как и предвидел Юрка!) Он вглядывался в лицо собеседника, но Юрка не мог расслышать его отношения. Глаза как-то не обнажали интереса. Да и был ли он? — Н-да… Это, конечно, весьма занятные размышления, но… видите ли, мой уважаемый Эйзенштейн… — И, смягчая шутку, он положил свою сухожильную теплую руку на Юркино колено. — Видите ли, сценарий уже написан, и это, должен вам сказать, не «Война и мир». Хотя профессионально. И, значит, можно сделать… э… корректно. Там во главе угла острые вопросы современности, деревня… Вы, как мне говорили, знаете деревню?

— Да, знаю.

Слонова что-то, видно, не устроило в Юркиных фантазиях: одним поворотом рычажка спустил на землю. Может, он боялся загадывать так далеко? Или по старости лет не любил молодежные эти выкрутасы?! А может, просто стеснялся своего сценария. Ведь серьезные режиссеры отказались.

Но все же он придвинул к Юрке синюю папку, лежавшую на столе:

— Вот, почитайте; А как-нибудь на досуге потеоретизируем.

— Я плохой теоретик, Борис Викентьич, — с наигранной покорностью заявил Буров. — Вы правы: дело сапожника — тачать сапоги.

Юрка потянулся к сценарию и вдруг заметил быстрый и яркий промельк в светлых стариковских глазах. Он совпал с шорохом, раздавшимся за спиной. Юрка оглянулся и тотчас поднялся со стула: в комнату входила, нет, вливалась, всачивалась молодая женщина. Жесткие черные волосы распущены, и движения тоже распущены, расслаблены, вся мягкая под стеганым капроновым халатом.

— Это моя жена. А это, Нэлочка, мой новый режиссер.

Женщина оборотила к нему темные, совершенно сонные глаза. Рука ее была мягка и безвольна, — только когда отнимала ее, кроваво-красный коготок задел мякоть Юркиной ладони.

— Садитесь, дорогая, — потянулся к ней Слонов, все в том же беспокойстве.

Женщина ногой подкатила легонькое кресло, похожее на качалку.

— Если не затруднит, поднимите ручку и доставьте с полки бутылочку коньяку. Вот, вот, прямо над вами. Спасибо. И рюмочки.

Борис Викентьевич барственным движением разлил по крохотным рюмкам коньяк.

Женщина откинулась в кресле, сыто пригубила рюмку и тайком жадно, даже алчно глянула на Юрку.

Атмосфера как-то сразу поменялась. Сценарий ушел на самые дальние рубежи.

— Мне говорили, что вы приехали с Севера? — другим, светским тоном спросил Слонов Юрку.

— Да, Крапивин-Северный. Не слыхали? Бывший районный центр. А я еще дальше жил, в деревне Крапивенке.

— Что ж вы там… учились только?

— Нет, отчего же. Работал.

— Вот как? В колхозе?

— А что ж?

Юрке показалось на миг, что Слонов заговорил еще более барственно, и это «в колхозе?» прозвучало совсем сверху вниз.

Перед женой простачком меня выставить хочет. А я-то не так прост!

У Юрки вовсе не было того, что называют «деревенским комплексом» и что, как это ни смешно, портит людям характер всю жизнь. А потому и заносчивости по поводу деревенского своего происхождения не было. Был бы человек, а откуда вынырнул — э, делов-то!

Но разговор свысока есть разговор свысока. Это мало кто любит. Юрка насторожился.

— А вы, Борис Викентьич, вот о колхозе сценарий написали — жили где в деревне или так, по материалам?

— И жил, и большую документацию поднял, — сразу перешел на серьезный тон Слонов. — Я еще до войны одну деревеньку присмотрел. Мы туда с агитбригадой заехали. Да, было, было… Собирались мы в этакие группы… э… несли культуру в село. К слову сказать, весело ездили. Был тогда с нами один известный поэт, ныне покойный. Мы с ним очень подружились. А он выпивоха, балагур! Всегда с собой рюкзачок с водкой возил. Вот приехали мы в эту Михайловку, а там как раз электричество проводили, ямы нарыли, и возле них столбы с арматурой притороченной лежит.

Арсюша наш, поэт, напился еще в поезде. А по деревне идем — так я его под руку держу. Не удержал, однако. Споткнулся он о столб, свалился и лежит, встать не может: только поднимется, а рюкзак его вниз тянет. Ну, снял я с него рюкзак, а он уцепился, не отдает. «Не дам, говорит. Я его вот на вешалку повешу». И к ролику-то этому, к чашечке, прикрутил.

Домой я его на спине волок!

А утром стали рабочие столбы вкапывать, глядят: что за благодать такая — сума, полная водки! Ну, выпили и созоровали — сунули в рюкзак пустые бутылки, закрепили его наверху столба, а столб вкопали.

Просыпается утром Арсюша, шарит — где рюкзак?.. А ему кто-то из ребят говорит: «Глянь в окно». Он глянул да как рванет к столбу: «Братцы, водка висит!» Ну, тут и мужички ринулись. Так, поверите ли, целый день, как на ярмарке, по столбу этому в очередь лазали!

Юрка улыбнулся. Потом, чтобы не сказать: «Принесли культуру в село!», спросил:

— Почему «как на ярмарке»?

— А такая забава была: вкопают столб, подвесят на него сапоги, или самовар, или так какой подарочек, а доброхоты, которые половчее, лезут, достают. Шуму тут, смеху, подначки!

— Я уже не застал ярмарок, — покачал головой Юрка.

И вдруг Слонов опять заносчиво приспустил веки.

— Я все забываю, с кем имею дело. — И поглядел на жену, вовлекая ее в разговор: — Вот Нэлочка тоже, я ей: «Съезди к Карташову и Миляеву», а она: «Кто это?» А это магазин такой был недалеко от Разгуляя, он и теперь ее есть, только носит невыразительное название «Одежда».

— Ну, Карташова и Миляева даже вы не можете помнить! — засмеялся Юрка. Он не то чтобы хотел польстить, но — успокоить. А вышло не так. Только масла в огонь подлил. Видно, обидело это «даже вы».

— О, я еще не то помню, молодой человек. Вы-то вот о лазании на столбы знать не изволили, хотя и сельский житель. А я это балаганное развлечение еще на коронации царя Николая Второго видел. Да-с.

Теперь он употреблял всякие старые словечки, будто ушел в другой век. Юрка прикинул: ух ты, давно!

— Когда лес это было, Борис Викентьич?

— В одна тысяча восемьсот девяносто шестом годике, — отчеканил он.

— Сколько же… — начал Юрка ошарашенно и запнулся: да ему под девяносто!

— Это ужасающее начало царствования Николая! — продолжал Слонов. — Трагедия на Ходынке, куда стеклись тысячи людей, привлеченные предстоящим весельем, обещанным даровым пивом и подарками… Еще за много дней белые эмалевые кружечки с золотом и с гербом, как сейчас помню, были выставлены в магазинах напоказ. Но не продавались. Их должны были дарить во время коронации. И вот накануне праздника прихлынула толпа. Я, ничего не подозревая, сидел за ужином на балконе павильона, что на скачках…

— Перестаньте! — сказала вдруг женщина усталым голосом.

— Вы правы, детка, это тяжелое воспоминание. — И снова обратился к Юрке: — Моя супруга, знаете ли, волнуется, когда я рассказываю о сотнях людей, раздавленных, задушенных праздничной толпой. Она в ужасе, что я мог погибнуть и мы никогда не встретились бы с ней.

— Я прошу вас… — снова простонала Нэла.

— Мы больше любим героические воспоминания, — возбуждаясь, говорил Слонов. — Вот вся эпопея со взятием Шипки… Помните? Русско-турецкая война, 1877 год! Особенно Нэлочку тешит тот момент, когда перед отступавшими турками вдруг выскочил заяц… Представляете, мы, изнуренные битвой и переходами по горам, хохотали, как дети.

«Теперь старик хочет сказать, — думал Юрка, — что ему за сто». Он давно понял: дурачит. А вот зачем? Однако рассмеялся, подыграл:

— Ну, а наполеоновское вторжение и потом наш поход из Париж? Возвращение Бурбонов? А Венский конгресс 1815 года помните? Тогда, в 1815-м, все танцевали… «Конгресс танцует, но не двигается вперед», — сказал, кажется, Талейран… А не приходилось ли, к слову, встречаться с самим князем лжи Талейраном?

— О, князь Перигор Талейран…

Теперь они оба излучали не совсем добродушное веселье. Самое время было налить по рюмочке и чокнуться. И старик (ах, да какой он старик!) так и поступил.

Юрка выпил и вдруг почувствовал глубокую усталость. Трудный, трудный спектакль, тем более что игрался он не для него, а скорее против. Единственный зритель сонно застыл в глубоком узком кресле, похожем на качалку. Никакой лукавой, понимающей улыбки на лице. Нет, скорее скука. Может, знакомый спектакль?

«Зачем это? — дивился Юрка. — Что за странная идея? Вернее всего — утверждает свое превосходство. Дескать, немолод я, а зато умен, памятлив, сохранен. Моя сила, дескать, сильней».

Дверь снова приоткрылась, и большой пес, черно-белый дог, медленно вошел и сел возле хозяина, положив тяжелую брыластую голову ему на колени.

Тем же барственным — небрежным и вместе рассчитанным движением Борис Викентьевич погладил голову и уши собаки.

— Ну что ж, еще по рюмочке — и к делу.

Они выпили. Женщина поднялась, жестом пригласила пса. Тот вопросительно глянул на хозяина и не двинулся.

— Позовите его, Нэла, — попросил Слонов.

Женщина капризно дернула плечом.

— Ну ладно. — Борис Викентьевич легко отделился от стула (о, какие там сто лет! — пятьдесят как максимум), шагнул к двери. Собака — за ним.

Они скрылись, и Юрка снова поймал на себе жадный, темный взгляд подведенных глаз. Полные губы чуть покривились.

— Барсук шутит не всегда удачно, — сказала она низким, расслабленным голосом и кивнула ему, уходя. «Барсук»… И зачем так выпотрашивать себя ради испорченной, сонной дряни?

Слонов — нет, Барсук, теперь уже Барсук, вошел порывисто, сказал будто себе самому:

— Видите ли, Джимми легко меня понимает, он у меня с двух месяцев. А жениться на тридцатилетней женщине все равно что взять годовалого щенка. — И поднял смеющиеся холодные глаза. — Так-то вот, мой юный друг. Женитесь только на молоденькой девочке и воспитайте ее.

И, как бы с трудом отрываясь от главного, посерьезнел, положил обе руки на папку со сценарием.

— Постарайтесь на этом материале выжить; А дальше мы… Словом, я еще пригожусь вам. — И добавил, уже явно самоутверждения ради: — Собственно, меня еще по-настоящему не ставили.

Юрка вспомнил его фильмы, все до одного хорошо снятые, и подумал не без тревоги, что тот, кто плохо говорит о других, не преминет сказать так же и о тебе.

А человек, сидевший напротив Юрки, о чем-то глубоко задумался и вдруг сказал неясно и устало:

— В той деревеньке… моей… там песню такую пели, вот послушайте, может, что-нибудь скажет вам. — И хрипловато, но мягким, согретым изнутри голосом пропел несколько куплетов.

Чтой-то мне,

Матушка, спалось.

Много во сне виделось,

Будто меня конь разносил.

Конь разносил,

Вороной разомчал;

Шапочка свалилась

С буйной головы…

А вот мать отвечает, послушайте только:

Конь разносил,

Вороной разомчал —

То тебе, дитятко,

В службе быть.

Шапочка свалилась

С буйной головы —

То тебе, дитятко,

Убитому быть…

И он замолчал, задумался, по-бабьи опершись на руку.

Юрка ушел тихий и чем-то глубоко огорченный. «Барсук, — думал он, — ах, Барсук, Барсук…» Но когда понемногу впечатление развеялось, заметил — убыстряет шаг. Что-то торопило, отвлекало от мыслей о недавнем, и папка со сценарием жгла руку. Поглядеть! Поглядеть!

Едва вбежал в комнату, кивнул Дуне, задремавшей на высокой кровати, и — скорей читать.

Сценарий разочаровал прямолинейностью, острыми углами, пригнанностью всех досточек, обязательностью. Вот-вот! Не было в нем божественной невнятицы — ни капельки.

Эх, Барсук, земляной ты и норку роешь в земле. Скажешь — такой материал? Нет, дорогой, и в крестьянской жизни есть приподнятость над землей. Есть! Не думай — в земле копаются, так только на нее да на коровьи хвосты глядят. Всегда у нас есть свой Калиныч. Вот ты небось пижонишь, ругаешь Тургенева (у стариков нынче это в моде), а ведь прав он — делятся люди на Калинычей и бездуховных Хорей! Ну, так что там твой Хорь? Глянем-ка все сначала. А вот что: его — в председатели колхоза, а он со всеми груб, дела не знает, людей отличает из тех, кто поласковей… Да, да, видел такое и Юрка. И в их Крапивенке было…

…Зажужжали пчелы. Откуда? Все оттуда же, от бабки. Она водила пчел, были они легки на крыло да шустры, кормили в трудные послевоенные. Без них бы совсем забедовали. (Вернулась мать, больная, ей и врача, и лекарства, и медсестра с уколами ходила, а бабка состарилась, едва по дому управлялась — вот тогда и помог медок-то! Он и Юрку вскормил и доучил в школе.)

А нового председателя к меду этому по нюху привело.

— Не работаете в колхозе, так и приусадебный отрежем, — начал он с порога.

Мать как сидела у стола, так и пустила в него кружкой, да попала в голову. А уж крику ее, что один из них кровь проливал, а другой по тылам с бабами войну вел, — это уж он не дослушал, вылетел вон и дверью саданул. И поплыли разговоры, что в суд он дело передает, что синяк от кружки врачу ездил показывать. А что до участка, так на другой же день прислал единственного в колхозе коня, впряженного в плуг, — плетень крушить и землю перепахивать. И сказывали, что была у него своя «рука» в городе и что никого он не боялся на сто верст кругом. А мать слегла, и, собственно, сражаться-то было некому. Правда, Юрка, увидев чужого на своем участке, кинулся было на него, потом, сообразив, рванул в контору. Но председателя не застал, а больше и говорить-то не с кем было, и вернулся злей, чем ушел. Даже камней набрал и в кусты сложил (вот мальчишество какое!).

Тогда-то бабка мирком да ладком, отправив назад мужика с плугом и конем, потопала к председателю домой. Юрка видел, как она твердо шла по их ряду, сжимая сомкнутыми на груди ладонями темный платок. Вся Крапивенка глядела вслед.

— Изведет его.

— Туда и дороженька.

— Ан как приворожит?

— Цыц, желторотые! Насмехаться вздумали!

А вышло почти что так — зачастил председатель к бабке. Да не пустой, а с бидончиком.

— На мед и муха липнет, — приговаривала, проводив его, бабка, терпеливо и медленно, по капле, выливая в чайное блюдце из желтого глиняного горшка остатки меда. И жалела ему: — Ведь как Мамай пройдет… со своим бидоном-от!

Но зато — ни суда, ни утеснений, и слов об том больше не было.

Да, был и у них такой Хорь. Но была еще бабушка со сказками да старинами, была мать со своим непростым характером, да сам он, Юрка, был: думал, писал картины, сходил с ума по Лиде Счастьевой, слушал стихи Виталия. Что же, их-то жизнь зачеркивается, что ли? Да разве одна в их деревне такая семья? Погляди хорошенько, Барсук! Ведь песню-то, которую ты мне пел, кто-то сложил.

Не нравилось и другое: лукавил Борис Викентьевич. Вот показал плохого председателя, а рядом уже — вот он, тепленький, прекрасный, который на смену идет. Уравновешивает, стало быть, плохое хорошим.

И еще: не больно-то знал все это автор. Нет, не то чтобы не знал — не больно вжился, вдышался, что ли. Ведь вот, к примеру, в деревне как: все обо всех знают, и уж кого уважают — видно, а кого нет — тоже не скрыто. И председатель им свой, перед ним тоже не смолчат. А в сценарии что?

Юрка прочитал еще раз, пометил карандашом. Показать надо автору, чего ж зазря врать? О, как мог он, Юрка, снять все по правде, чтоб ни клюквы, ни, наоборот, любования бытом (это в том случае, когда режиссер увлекся впервые увиденным и не может оторвать глаза камеры от висячего умывальника, подзора на железной кровати, полотенца с вышитыми петухами). Он сам понимал, что знает меру и соблюдет ее лучше, чем другой. — он не скупо свое вложит, он насытит, оживит, пусть дадут только сиять, как надо. Юрка уже видел лица, слышал грубоватые, и вздорные, и ласковые — разные — голоса. Он так хотел, чтобы всё вышло, чтобы все здорово! Так хотел!

И вот он снова у Барсука. День. Солнце в пришторенные окна. От темно-синих занавесей неживой свет. Старик насторожен сегодня, деловит, чуть ироничен.

— Ну что, мой несравненный Жан Виго?

Как рассказать ему, что бедновато его детище, что для искусства это слишком публицистично, а для публицистики лишено подлинности документа?

Юрий начал с мелочей. Не взяло:

— О, мой режиссер! Со своих высот вы, разумеется, правы. Но те, кто будут принимать, все это знают еще меньше.

— А зрители?

— О, им не до деталей!

Ах, вот оно как! Тогда придется всю правду!..

Буров заговорил мягко, снизив голос до полушепота. Потом, кажется, немного перебрал. Да, да, не надо было ему о том, что стихи лепятся из иного материала, чем проза (и аналогия-то неточная!). Но Юрка тогда еще не понимал, что каждый пишет (ставит фильмы, сочиняет музыку и т. д.) в меру своих возможностей и представлений, а не потому, что не встретил пока Юрия Бурова, который бы открыл ему глаза на то, как надо и что такое стихи, проза, драматургия и др.

— Стихи? — встрепенулся Слонов. — Вы сказали — стихи. Что ж, оттолкнемся от них. Старик Некрасов писал стихи, именно их, и этого никто не отнимет. Но они публицистичны, не так ли?

— Да, разумеется, но…

— Ага, понял, понял! Вы, как теперь принято, его вирши не считаете за поэзию?!

— Я, Борис Викентьич, не гонюсь за модой. Как бы точнее сказать… Я часто думаю: ведь искусство не стоит на месте, оно если не развивается, то движется и… какая ветвь его жизнеспособней? Некрасовская ли?.. Хотя Некрасова весьма уважаю.

— Ну вот и отлично. Теперь давайте подумаем, как быть. Сценарий готов и утвержден. Переделывать все? И потом взять вас в долю я не смогу, — такого конфуза со мной еще не случалось. Пользоваться же плодами чужого труда не в моих правилах.

— Какая доля, Борис Викентьич? Я что-то не понял вас… — Юрка почувствовал, что бледнеет.

— Знаю, знаю, вы не имели в виду… Не сердитесь. Так вот что. Режиссерский сценарий, съемки — это ваша епархия. Нэлочка, принесите нам коньяку!

Теперь женщина была в японском халате — ломкая в талин, удлиненная одеждой. И Юрка раскрыл рот: хороша! Хороша, холеная бестия!

На серебряном подносе она внесла стеклянный сосуд с коньяком, сняла с полки знакомые рюмочки и в соответствии с одеждой низко поклонилась. Едва заметное движение губ — так, полуулыбка — вдруг прекрасно изменило лицо.

Ах ты, дрянь, как хороша-то!

Юрка переключил внимание на женщину, поскольку разговор с Барсуком не состоялся. Было досадно.

И не из-за денег он жмется — видит ведь: я не тяну лапу к его карману. И даже, пожалуй, не из-за лени — переделывать там, трудиться!

Барство, барство заело. Написал сценарий, подал белой ручкой на утверждение, получил «добро» — и хватит. Сомнения, метания, «дайте переделаю» — это не для великих. Это им неловко даже! А ты, мальчик, начинающий, чего тебе еще? Получил верняковский сценарий. И между строк право на интерпретацию («Режиссерский сценарий, съемки — ваша епархия») — действуй!

Не знал Юрка, что уже несколько вариантов этого самого сценария сделано и обсуждено. И что в зубах навязло, и начинать все сначала — каких же сил хватит?! Не знал Юрка. И потому злился: перетрудиться не хочешь, да? Ах, Барсук великий! Барсук осторожный! Только жену вот взял неосторожно, так же, как ленивый хозяин покупает годовалую собаку, — так, кажется, вы, уважаемый Барсук, изволили выразиться? Не приручится ваша, простите, сучка. Не будет руку лизать далее за сытную жизнь.

Юрка еще раз посмотрел на удаляющуюся Нэлу, она оглянулась, и движение тока в оба конца создало атмосферу сговора.

* * *

Юрка засел за режиссерский сценарий. И его легко повело вслед за Барсуком.

Что такое кино? — будто спрашивали написанные им сцены. Кино — это смена кадров, кинетическое искусство. Оно мыслит движением!

Смена кадров была буквально продиктована каждым словом, диалогом, сценой!

Юрка захлебывался в этом удивительном соответствии литературного материала с предполагаемым воплощением. Он сразу рванул вперед, в два счета сделал несколько сцен. И остановился. Дальше лежала такая же гладкая, накатанная дорога. Мало материала ему, режиссеру, давал этот несимпатичный председатель, его окружение, его дела. Слишком четко шла авторская мысль по верной дороге. Нигде не угадывалось ям, трамплинов, взлетов… Ассоциации, которые обычно так легко давались Юрке, тут не посещали.

И начал Юрка вспоминать того неладного председателя, который в Крапивенке к медку ихнему прилип. Ведь он что — он электростанцию надумал строить, чтобы и свет в деревне, и электродойка, и все прочее!.. Гонял мужиков сверх всякой нормы на земляные работы, грозился отнять личный скот, покосы — уж больно они время от колхозных дел отрывают.

— А чем прокормишь-то? — спросила, помнится, бабка.

— О будущем надо думать, — отвечал он, слизывая с пальца мед, потекший было по бидонному боку.

— Как же в завтра через сегодня перепрыгнешь? — допытывалась старуха.

Не удостоил. Ушел с бидончиком домой.

Он построил все же электростанцию. Не рассчитал, правда, река оказалась слаба. Вот Юрка и подумал: взять это нелепое сооружение как стержень. Неудавшаяся электростанция как символ безответственного размаха за чужой счет — за счет крестьянского труда и государственных денег. И что бы ни происходило в селе — перед глазами это строительство. Сперва любовная сцена на ночном, загроможденном пустыми машинами берегу; потом столкновение председателя с бабами, идущими с прополки и набившими кофты огурцами, на фоне уже поднявшегося каркаса. Сооружение это, дальше — больше, становится видно отовсюду, занимает весь задний план. Оно довлеет, оно снится разным людям по-разному. Потом — всё. Готова. Деревня ждет. И вот вспышка света (пропадает за окном доярки Веры сад с яблоками, дальний лес, летящая птица) — и высвечивается комната в ее мещанском уюте: диван с ковриком, белая скатерть стола, буфет. Новый кадр: свара между телятницей, которая не дает забивать телочек, и ветеринаром, который… В общем, есть там такая сцена.

Председатель делает все отношения грубыми, недоброжелательными, стравливает людей, лишает их радости отдыха, возможности пойти в лес по грибы (такая сцена тоже есть), срывает свадьбу… И вместо всего этого дает им насладиться на какое-то время ковриком над диваном, высвеченными чашками в буфете, дает надежды на лучший быт.

— А что же, — сказал Барсук, выслушав Юркино предложение по сценарию, — не нужен свет? Быт? Культура?

— Нужны, нужны, — засмеялся Буров, еще возбужденный рассказом и к тому же предвидевший это возражение. — Только все надо делать по-людски. Не помню кто, Ганди, кажется, сказал, что средства меняют цель. Да, впрочем, у него и цель-то не людям доброе сделать, а самому выслужиться, вот что. Духовное — хочу я сказать — всегда выше и важнее всего, будь это самый разустроенный быт. Не замахивайся на душу! А потом, когда этот ваш председатель, такой молодец, идет на повышение, и деревня гуляет, провожает его. — вдруг свет мигает, тускнеет, гаснет. И проступают небо, деревья, изящные очертания домов с коньками на венцах. И над этим трехрядка и — песня. На минуту вспыхивает свет, гасит дали, высвечивает жратву на столах у конторы и снова гаснет.

Я сделаю это «не замахивайся», я уже много чего надумал!

Теперь Юрка часто забегал к Барсуку, перезванивался с ним. Старик спорил. Сражался, как лев.

— Нет, нет, не согласен. Подумайте еще.

Но на студии не жаловался. Может, ему тоже хотелось получше.

Только позже Юрий понял, как неумело взялся, как старался все повернуть по-своему, чего от режиссера не требовалось вовсе. И оценил терпимость Барсука.

— Если вам, молодой человек, угодно пустить меня по миру с молодой женой Нэлой и собакой Джимми — валяйте. Осуществляйте свой замысел.

— До этого далеко, — ухмылялся Юрка. Он чувствовал себя смело и подъемно. Ах, как хотелось поскорее начать!

* * *

Юрка спешил к Барсуку — показать окончательный вариант. У него хватало ума согласовывать с ним все: отказываться от Барсуковой могучей заручки было бы глупо.

Возле дома, среди кустов и газонов, Нэла прогуливала собаку. Юрка сразу оценил великолепие картины, а также маленькую женскую уловку: Нэла вышла с Джимми после его, Юркиного, звонка. И вышла принакрасившись.

— Я бы на месте Бориса Викентьевича не пускал вас даже на такие прогулки, — сказал он вместо приветствия.

— Барсук может отпускать меня куда угодно. Это неопасно.

— Вот как? — искренне не поверил Юрка. — Почему?

— Он вытащил меня из такого дерьма… Я никогда не изменю ему, хотя бы на благодарности.

Она рассказывала все это, не поднимая глаз, и Юрка подозревал, что здесь не только природная совестливость при вранье, но и желание показать длинные ресницы, которые и правда были хороши.

Они вошли в подъезд, вызвали лифт. Женщина с трудом затолкала собаку в узкую кабину и улыбнулась, одолев это препятствие. Зубы у нее оказались сахарной белизны и немного выступали вперед. Говорящие зубы.

— У вас, Нэла, — вы знаете это? — говорящие зубы.

— Что же они вам говорят?

Она подняла глаза, и они говорили еще откровеннее. Юрка нагнулся и поцеловал ее в уголок губ. Это было прекрасно. И она не возразила, только зыркнула в стекло кабины — не видел ли кто?

— Так из какого такого он тебя вытащил? — допытывался Юрка в тот же вечер, лежа рядом с ней на неширокой тахте, поставленной к тому же (ох уж эти выдрючки!) поперек ее будуарной комнаты.

Получилось так — Юрка застал Барсука на выходе. Его вызвали в Госкино. Он был деловит и смущен: испытывал неловкость перед Юркой.

— Я забыл совсем о совещании, а тут звонок… Простите, Юрий Матвеич. И вечером я зван на банкет, так что только завтра прочитаю. Сам прочитаю, вы оставьте… Правки? От руки? Разберу. Нэлочка, может, вы угостите Юрь Матвеича кофе? Смягчите эту мою неловкость!

И вот она смягчила. Весьма хорошо справилась.

— Ну, так чем же он тебя облагодетельствовал?

— Не смейся. — Она надула губы (у нее толстые губы, очень яркие, и довольно много мелких морщинок под глазами). — У меня была ужасная семья…

— Дети?

— Нет, отец. Он пил.

— Но прости, дорогая, я так понял, что Барсук не похитил тебя ребенком. Или ты еще жила у отца?

— Нет, я жила у мужа.

— Ну вот видишь.

— И он тоже был гадкий человек. Он чуть не заморил меня совсем. Ни копейки карманных денег, одежка как из приюта и — никуда. Даже института не дал окончить: терзался, видите ли, сомнениями — уж не по расчету ли я за него вышла?

— А кто он?

— Да пустяки. Генерал.

— Ну, это не пустяки. Это кое-что. Но ты, конечно, любила его?

— Я была глупой девчонкой. Мне бы только из семьи вон.

— А Барсук, стало быть, хорош с тобой?

— Он меня любит. И уважает.

— Потому и говорит «вы»?

— Да, потому. Не задирайся. Он столько дал мне — знаний, понимания искусства, дал мне ощутить, что я тоже человек. Вот почему я никогда не смогу…

— Ну-ну, я слушаю.

— …не должна быть дрянью… — тихонько договорила она и поднялась, накинула халат.

— Конечно, — сказал он, целуя ее в затылок. — Дрянью быть не надо.

Нэла проводила его до двери и, когда он уже кивнул ей, не выдержала:

— Ты позвонишь мне? Да? Я буду ждать.

Юрка шел обескураженный. Нэла совсем не нравилась ему. Ни игра в добродетель, ни отсутствие этой добродетели, ни легкость формулировок, за которыми ничего не стоит («из такого дерьма…», «не должна быть дрянью…»), ни даже откровенное бабье прощанье («Ты позвонишь мне? Да?») — ничто не тронуло и не задело его. Скорее вызвало протест. Это был чуждый ему человеческий тип.

Ну и не лез бы!

Но притяжение было остро и сильно, он сам не знал в себе такого! Раньше к людям, заводящим связи без любви, относился с жалостливым пренебрежением: бедные сердца, блудливая плоть! А теперь вот сам. То же.

На другой день позвонил Барсук. Он прочитал. Это очень интересно. Оч-чень… Он не уверен, что все это будет понято как следует. Надо бы не дразнить гусей, кое-что завуалировать. Эту электростанцию, например… Что?.. В картине будет торчать перед глазами? Ах, молодой человек, фильм — произведение искусства, он воспринимается уже чувственно. А здесь, в сценарии, пропускается через холодный разум. И вообще — слушайтесь меня в таких вещах, ведь тут я собаку съел.

Юрка во всем послушался. Старик прав, нечего спесивиться своей прямотой, если хочешь делать по-серьезному; поступись малым ради большого и т. д. и т. п. — множество житейских разумностей. Но внутренне сопротивлялся мучительно.

— В нашем деле, любезный мой Витторио де Сика, таланта мало, нужны еще дипломатия, стратегия…

— Хитрость?

— Если хотите.

— Не хочу! Я не делаю дурного, чего мне хитрить?

— Ну-ну, успокойтесь. Нэлочка, дайте нам коньяку. Спасибо, вы свободны. Так вот, я не вполне разделяю вашу точку зрения на кино… По мне — детали могут сделать больше, чем символы. Но мне интересна и такая позиция. Н-да… Вы, как мне кажется… Впрочем, я не хочу вникать в это. Постарайтесь победить: победителей не судят.

* * *

Скорее, скорее к делу! Юрий с трудом выслушивает эту болтовню. Теперь весь он превратился в какой-то перерабатывающий аппарат.

Прожужжала муха и, стукнувшись об открытую раму, улетела, а звук ее перехватил самолет… Ну и что? А сам знал уже «что»: пойдет в дело. Пчела, например, и электростанция. Спокойная поляна с ульями возле лесничества и развороченный берег — начало стройки. Роятся пчелы, рой улетает. Люди, шумя, негодуя (сняли их с полевых работ, знают, чем это обернется), начинают, однако, копать. А после когда-нибудь — жужжание пчелы и гудение электростанции. И всякие мысли-отходы. У пчел строительный разум, этого им достаточно. А человеку мало, верно ведь? Да и строительного разума-то нет, потому что где ж они выбрали электростанцию строить? Разве так, без хорошего расчета, начинают?

Или идет Буров по длиннейшим коридорам мимо студии — и вдруг лицо. Резкие скулы, ноздрястый нос, тоскливые глаза. Ба, это же председатель!

— Простите, кто вы?

— Я? Артист такой-то.

— Вы сейчас снимаетесь?

— Нет, я вообще не снимаюсь. Это я к приятелю зашел.

— Я бы хотел попробовать вас…

И возится с этим человеком, пока не убеждается, что нашел. Нашел! Не затасканный по экранам, никого не будет напоминать.

И день озаряется: нашел! Главного нашел! Пора начинать пробы.

Приходит домой — на столе записка Дуниной рукой «Уехала в Крапивин на неделю. Твоим гостинец повезла» И первое Юркино дело — звонит Нэлке:

— Будешь свободна — прибегай, я дома. Адрес такой-то.

И сам смеется. Если бы хотел показать, что такое для него Барсуков фильм, сделал бы вот такую смену кадров работа над фильмом — Нэлка, опять работа — и опять эта женщина. И там и тут похоже, похоже на настоящее, да не то.

* * *

Юрка любил поспать, но теперь просыпался рано, щурился на солнышко, упругая сила выкидывала его из кровати. Он бегал по комнате в трусах, благо Дуни не было, совал в рот хлеб, запивал водой и уже не принадлежал себе, потому что не мог думать ни о чем, кроме идиотского фильма. Он купил большую тетрадь и каждую минуту вписывал туда или врисовывал. Перекладывал что-то на столе, куда-то спешил все время. А поглядев на часы, убеждался, что опаздывает. Он же назначил таким-то актёрам! Ах, болван! Ах, стервец! Плохо все же без телефона. Хоть извинился бы, позвонил. Ну вот ужо поставлю фильм… И Дуня от меня небось устала…

И снова что-то записывает, поглядывая на часы. Посмотреть со стороны — не в себе человек. Точно: не в себе.

По дороге к метро:

Опаздываю. Чертова спешка вечно. Хорошо бы Володька Заев был на месте, мог бы распорядиться насчет фотопробы. Лучше Нины Смирновой на роль Веры не найти, Нина много занята в театре, ну да ничего, выкроит.

В метро:

Молодчик из МТС, полюбившись с Верой-дояркой, хочет уехать от нее восвояси, поскольку и жить тут негде, и работать в дрянном этом колхозе он не хочет. А Веру председатель не отпускает — они ведь не венчаны, имеет полное право не пустить. Верка беременна, живот едва скрывает и говорить об этом совестится. А мать знает и гонит ее.

И вот стоит бывшая красавица, первая девка на деревне, стоит посреди дороги с узелком. И не встреться ей подружка, завклубом Рая, неизвестно, чем бы еще дело кончилось. Рая тащит ее в клуб, своей властью отдает комнату за сценой (гримерную), а через какое-то время…

«Станция Смоленская. Следующая — Киевская. Осторожно, двери закрываются».

Юрка встает, подходит к двери. В темном зеркале ее стекла некто узкоглазый, со сжатыми губами отрешенно смотрит ему в лицо.

…Да, а потом посреди собрания, прямо во время доклада, где чествуют передовиков, в том числе парня этого, Петьку из МТС, разлается детский плач. Средний план: замолчавший докладчик из райкома с поднятой рукой, притихший зал. Крупный план: выхватываются камерой Петька, до которого дошли слухи об его невенчанной, председатель колхоза — он хмурится тоже (видно, наслышан).

Потом все оживает, докладчик, стараясь перекричать ребенка, продолжает речь, зал занял исходные позиции (несколько женщин, вслушиваясь, активно комментируют соглашаются, удивляются, спорят, девушки шепчутся, трое мужиков складываются по рублишку, кто-то лущит семечки, бабка придремнула). Только место парня пусто.

А потом и место председателя. Вот тут как раз любовная сцена: Петька потянулся к ребенку, обнял заревевшую Веру. И — приход разгневанного председателя с грубым словом, с недобротой. Его ослушались: кто велел ком пату отдавать? И Веру он не отпускал из колхоза, чего не работала? Не даст он им жилья, не нужны ему такие!

«Станция Киевская. Поезд дальше не идет, просьба освободить вагоны».

В автобусе:

Если к этой сцене прилепить сцену с градом, как град побивает только что пошедшую в рост рассаду. Не слишком ли примитивна ассоциация? Вроде бы простовато, но есть и другая, негативная мысль. Дождь, снег, град — стихия. Ее не предусмотреть. А ему-то, председателю, кто дал право стихийно ломиться в чужую жизнь, властвовать? На град закона нет. А на него? В студии Юрку уже ждали, конечно. Ждала, как ни ужасно, Нина Смирнова — худая, с острым, нервным лицом, не очень-то молодая без грима. Она не отвела рукав и не поглядела на часы. О, как Юрка ей благодарен! Партнера — простоватого на вид Гришки Степанова — не было. Заева не было тоже. Зато была еще одна женщина. Кто это? Красивая, молоденькая, сильно подкрашена. И почему-то был Виль Аушев. Отозвал в сторонку:

— Я Тоню Лебедеву привел, Василь Василич просит за нее.

Первым импульсом было выгнать взашей и Виля, и Тоню, осененную таким крупным покровительством. Юрка ощутил прилив веселого бешенства. Но он пока сдержался, молча, холодно глядел на Виля.

— Не вороти нос, старик, она — талант и к тому же с его курса. Очень советую.

— А если я уже выбрал?

— Хоть поговори с ней, послушай ее — не прогадаешь. И для фильма, и для худсовета.

«Никогда не следуй первому порыву, — учил старик Талейран, — потому что он почти всегда хороший». Юрка последнее время часто вспоминал этого старого лиса.

— У вас есть время? — спросил он Тоню. — Можете ждать? Долго ждать?

Она кивнула.

Виль сунул Юрке свою вялую руку и вышел почему-то на цыпочках. Из уважения к Юркиному преуспеянию?

Но вот, слава всевышнему, явились и Заев (смущенный, с других съемок), и Гриша Степанов (даже не извинился). Игралась та самая сцена в клубе, в гримерной. Заев мудровал со светом и камерой:

— Для мужчины — две лампы, да, спереди, резче, так! А женщину… Можно вас, Нина Петровна, попросить сюда?

Юрий тем временем приглядывался к повороту ее головы, мимическим приемам.

Тоня Лебедева дубовато сидела на стуле, кусала яркие, не накрашенные на гримированном лице губы, ждала своего часа.

Буров нарочно медлил с Ниной. (Она, конечно, она. Всё может, все понимает. Ее взять нужно.) Потом попрощался, ласково проводил до двери. Еще раз пожал руку.

Тоня все так же дубово маячила, влепленная в стул. Юрка подсел к ней:

— Так вы только что окончили? Кого вы играли?

Девушка глянула робко огромными темными глазами и заговорила сбивчиво. В ней была странная, очень плохо совместимая с актерским ремеслом смесь деревянности и хрупкости.

— Вы можете прочитать что-нибудь?

То, что она читала, не сходилось с выражением ее лица. Но, может, это и неплохо, потому что характер Веры — хозяйственной, веселой — не сходится с ее жизнью, как она повернулась. Эта Лебедева, вероятно, хорошо может заплакать.

— Вы смогли бы заплакать?

Он сказал это скорее от досады, что вот готов предать Нину — уж не потому ли, что легче идти на поводу у сильных мира сего?

А девушка глянула ему в глаза и вдруг заморгала, заморгала, и из покрасневших глаз потекли тяжёлые, мутные слезы. Не наигранные — настоящие.

— Как это вы делаете? — ухмыльнулся Юрий. — Про что-нибудь вспоминаете?

Она вытерла слезы, размазав тушь, и улыбнулась (улыбка, правда, была несколько сделанной, отработанной).

— Ну, так откройте мне тайну.

— Не открою. — И глянула с вызовом.

И понял Юрка, что перед ним женщина бедовая, взбалмошная и, вероятно, истеричная. Но ему захотелось снимать ее.

Кто-то из психологов, ведущих исследования с помощью кибернетической машины, рассказывал, будто установлено, что человек в своих действиях никогда не руководствуется одним импульсом: их всегда бывает по меньшей мере два.

* * *

Первая съемка.

Двадцать второго августа фильм запускается в производство…

Все казалось — далеко, далеко, палкой не докинешь до этого двадцать второго. А вот оно. Солнце ясное, как бывает только осенью.

Юрка проснулся рано, а руки не просыпались, были слабые, ватные. И ноги не попадали в брючины. В голове пусто. Голос сел почти до шепота.

Да я, кажется, волнуюсь!

…Режиссер…

…это состояние волшебника, мага, может даже — клоуна или палача. Он вдруг почувствовал, что не поднимет все это. Нет силы, нет уверенности, нет того ощущения могущества, которое единственное, может… Какой там клоун или палач? Нет, осужденный, приговоренный, неизвестно зачем все это затеявший!

Снимали в подмосковной деревеньке Кочергино — маленькой, стоящей на холме среди леса. И только узкая дорога соединяла ее с ближним городом, а десятикилометровая тропа — со станцией.

Еще месяц назад, когда Юрий вместе с Заевым ездил «выбирать натуру», а попросту — искал деревню, где вся Барсукова история должна была зазвучать и задвигаться, он меньше всего думал о Кочергино. В кино, как и в живописи, его не тянуло к изображению броской, явной красоты. Но потом, когда перебирал в уме все увиденное, вдруг оказалось, что и доярка Вера, и ее подружка Рая, и дед Савелий, носитель народной мудрости (ох, Барсук, ох, предусмотрительный!), и даже своевластный председатель — все разместились именно в Кочергине и больше никуда влезать не хотят. И тут уж ничего поделать было нельзя. Деревня была наполовину оставлена жителями (перебрались после укрупнения колхоза в соседнюю, менее глухую), договориться о съемках было легко.

Какое-то время там чинили, красили, разрушали, вытаптывали, шумели, мусорили под серьезными и удивленными взглядами стариков и под гиканье ребятишек. (Людей средних лет там как-то не было, будто этих детей заботливые старики вывели в банках.) И теперь, конечно, деревня была не такой: грим, он и есть грим! — но когда Юрка, подъезжая в первый день съемок, опять увидел ее, странное ощущение того, что все должно было разместиться именно здесь, снова посетило его и успокоило. Узнавание. А почему бы и нет? Вера живет вон в том крайнем доме. А вот у того плетня она поцеловалась с эмтээсовцем Петькой, а бабка Степанида погасила лампу в избе, чтобы лучше разглядеть, кто там целуется.

Не от сценария, но от актеров даже (они почти все очень нравились Юрке, он гордился удачным подбором, любовно оберегал их и нежил взглядом), — нет, от странной этой полузабытой деревеньки родилось ощущение, что всё еще, может, будет ничего себе. И как только это ощущение пришло, вернулся голос и сила в руках и все повернулось к нему добрым лицом. Буров потом сам завидовал себе. И каждый позавидовал бы. А как же?! Первый в жизни съемочный день (а стоимость съемочного дня — первого и любого — столько-то сотен рублей!), представьте это чудо:

солнце не зашло за облака (не сгорело, не упало на землю);

ни один актер не оказался охрипшим (сильно поддавшим, со сломанной ногой, с разбитым сердцем, с подбитым глазом, с репетицией в театре, которую нельзя пропустить);

кинокамера не упала в реку (или не в реку);

в отснятый кадр в последнюю секунду не вошла корова (не сел парашютист с неба или марсианин с Марса);

не забыли налить воду в ведра, вовремя включить музыку, пиротехники, когда потребовалось, дали дым, и оператор…

Впрочем, про оператора — про Володю Заева — отдельный разговор, отдельная песня.

О, Володя Заев, молодой человек двухметрового роста, с желтыми зубами и болезненно впалыми щеками (очень, впрочем, здоровый)! Человек точной профессии, в отличие от многих других кинодеятелей: талантлив или бездарен, хорошо работал пли плохо, — как говорится, экран покажет.

О, Володя Заев, который знает, как сделать блик в глазах, что такое контровой свет и подсветка и как с помощью верхнего света укрупнить лоб и нос, сделать глаза маленькими, глубоко спрятанными, а светом снизу подчеркнуть монументальность, умеющий «убрать» возраст и прибавить его, невыразительное лицо сделать значительным и заставить пустые глаза излучать ум и тепло.

Оператор Заев, умеющий учитывать живую связь кадра с ритмом всей сцены, с музыкой, актерской игрой; умеющий сохранить в себе этот ритм до следующего кадра, который, возможно, будет сниматься через неделю, месяц, полгода…

Володя Заев, который, войдя в павильон, шарахается от бутафорского гуся, но однажды снимал с портального крана на плотине восьмидесятиметровой высоты (да тридцать метров кран). И чтоб не прогоняли, дал расписку, что за свою жизнь, мол, отвечает сам. «Когда я смотрю в объектив, у меня нет времени бояться».

Можно много еще пропеть во славу Володи Заева и все в этой песенке будет главным. Но песня, как и фильм ограничена метражом, и потому, только потому приходится ее прервать.

Буров во время учебы бывал на съемках. Поначалу как и любой свежий человек, удивлялся: «Чего тянут? Теперь он крепко знал, как громоздок и неповоротлив весь этот киномеханизм с его художниками, декораторами, осветителями, гримерами, бутафорами, помрежами, ассистентами, с актерами всех мастей и характеров, с операторами, и операторами-комбинаторами, и звукооператорами… И что, напротив, все спешат, а не «тянут», и что все время идет на подготовку кадра; что свет ставят примерно четыре часа, и актер должен точно выйти на кадр и быть в форме, хотя он, может быть, уже несколько часов сидит в гриме, — и никто не виноват: у режиссера все должно быть под руками.

Юрка еще на курсах дал себе слово на съемочной площадке не кричать и не раздражаться. И вот теперь, напряженный, вобравший голову в плечи, мягкий в поступи (он был похож на какого-нибудь хищного зверя, — например, на пантеру), носился от актеров к осветителям и оператору и вполголоса отдавал распоряжения. И чем больше было неполадок, тем тише он говорил, почти шипел. И постепенно вся группа перешла на полушепот.

— Я устал от тебя, — сказал ему как-то Володя Заев, когда они после съемки завалились в кафе. — Устал до боли в челюстях.

— С чего бы? — удивился Юрка. — При моей-то дьявольской лояльности!

— А глаза?

— Что глаза?

— Я принесу тебе зеркало, дьявол косой. От тебя актеры шарахаются. Тонька тебя как чумы боится. «Тонечка, если вас не затруднит, дорогая, вспомните, что вы делали, когда пять… нет, простите, десять раз репетировали эту сцену. Напрягитесь, моя радость». И она деревенеет.

— Это в ней есть.

— Что?

— Деревянность. Ничего, Володька, мы с тобой еще снимем настоящее. По первому классу.

— А это тебе не нравится?

Юрий удивился вопросу. И понял, что Володя работает в полном и искреннем упоении и что он, Буров, не должен, не смеет сбивать его. Да и миф о том, что снимается отличный фильм, развеивать не следует. Пусть будет первая категория, прокат, слава, деньги, интервью, приглашение на штатную работу, новый заказ, новая квартира, новая жизнь…

Все, все хочу! Хочу жизнь, ее мякоть, ее сок, ее ласку и тепло!.. И получу.

* * *

Тоня плохо двигалась. Не вообще, а перед камерой. Робела. Вся несвобода ее, вся деревянность выходили наружу.

Бурова это сердило. Но по-человечески нравилось: хоть кто-нибудь в этом хватком мире робеет. Потому, может быть, а вовсе не ради Вас-Васа отстаивал он ее на худсовете. Ведь когда худсовет смотрел кинопробы, всем было ясно, что эта девочка «не сечет». Юрка снял ее для кинопробы в сцене, где Вера сидит, качая плачущего ребенка, в гримерной клуба и слышит звук Петькиных шагов. Ждет. Знает кто, но не знает, как все будет. И дальше — появление Петьки.

Нина Смирнова, которая для кинопробы играла с Гришей Степановым ту же сцену, прислушиваясь к шагам, передала мимикой и тревогу, и надежду, и оскорбленную женскую гордость. Володя Заев не мог оторвать камеры от ее нервного, умного лица. А эта, Антонина, отупело уставилась своими прекрасными темными глазами в стену и ждала оцепенев. Ждала судьбы. И Юрка понял, что в этом ее суть: оцепенело, страстно ждать, помня, однако, памятью тела, души, крови о своей притягательной красоте.

Такой рисунок Юрке почему-то нравился больше, хотя он понимал, сколько в нем личного. (Нет, не он сам был склонен ждать судьбы, а все пра-пра-предки его, и мать, конечно. Было оно, покорство, в его пароде. До той, правда, черты, когда уже сил нет терпеть. И тогда — все! Тогда не удержать стихии!)

На худсовете, помнится, выступила некая Вика Волгина — редактор. По его, не Юркин редактор, а так, из их объединения. Она была молода и не хотела обратить внимания на молчание режиссеров, уважительное (да и трусоватое для некоторых) по отношению к ставленнице Вас-Васа. Что ей, она другой цех.

— Наше кино, — сказала Вика, смахивая со лба бледную жиденькую челку, — наше кино давно отошло от западных традиций снимать непременно красавиц, заполнять бессмысленной миловидностью пустоты мысли, чувств, концепции…

(Юрий разозлился на эти «западные традиции». Что за манера подо все подводить эдакую базу?!)

— …Мы стараемся показать душевную красоту наших людей, что не всегда совпадает с красотой внешней, физической.

И Юрка понял, что Вика не просто участвует в работе худсовета по отбору актеров, а борется за место под солнцем. Ах, как лобово проявляется самолюбие дурнушки! Но Юрке не было жаль ее: нечего бороться за его счет!

— Что, разве теперь отменяется внешняя красота? — спросил он простодушно (Волгина метнула сердитый взгляд и села). А Буров добавил серьезно: — Мне нравится, как работает Лебедева. Ее рисунок лишен тонкости, филигранности, но в нем есть густота мазка. Мне для образа, который я задумал, она подходит больше, чем Нина Смирнова, которую, впрочем, тоже жаль упускать, верно ведь? И я поручу ей не худшую роль.

Все одобрительно закивали, оставив незамеченной незамысловатость Юркиного ораторского приема.

— А что до красоты, — продолжал Буров, он, как всегда, хотел полной победы, — что до красоты, так ведь это тоже довод. Особенно в кино. Наше представление о внутренней гармонии в значительной мере складывается из гармонии внешней. Ведь кино — это зрелище. Лично я согласен с одним из основоположников теории киноискусства — Баллашем. — Теперь он обращался исключительно к Вике, как бы давая урок, разъясняя азы. Даже чуть поклонился ей. — Бела Баллаш говорил о связи кино с культурой Древней Греции, о том, что, когда передовые рубежи заняло книгопечатание, физическая видимость человеческой красоты потеряла свою ценность и что лишь с появлением кино, сделавшим снова человека видимым, опять пробуждается сознание красоты и пропаганды её, то есть красоты… — И махнул рукой, и улыбнулся подкупающе уже всем остальным. — Ну, в общем, все мы читали одну и ту же литературу.

И ему одобрительно улыбнулись в ответ.

Позже Юрий смеялся над своей идиотской гордостью, заставившей его прочитать лекцию о красоте. Ведь суть-то этого спора заключалась в простом: не суйся, не лезь в мои дела. Ни ты, редактор-середнячок, ни вы, члены уважаемого худсовета. У меня есть зубы. Вот они.

Теперь, на съемочной площадке, Юрка проклинал и себя, и Тоню Лебедеву, которая никак не могла ухватить главное, не умела общаться с партнером, смотрела сердито на Юрку, а порой и огрызалась: «Объясните, пожалуйста, чтоб было понятно». Или: «У вас каждый день новая трактовка».

Конечно, новая, раз актриса не способна взять того, что предлагает режиссер.

Однажды во время съемок (любовная сцена Веры и Петьки — сцена, где полный контакт, взаимное притяжение) Антонина вдруг заревела, сбросила жакет, платок: «Не могу, не умею, не хочу!» Целая истерика.

Володя Заев молча пожал плечами и отошел от кинокамеры, которую до того прилаживали полдня, актеры переглянулись и возроптали. А Юрка вдруг понял: да она неконтактна! По-человечески неконтактна. Как не увидел сразу?!

Он подошел к ней:

— Тонечка, вы правы, у вас не получается. Не хочу вас мучить. Вы свободны.

О, какой последовал крик! Сколько было выдано темперамента!

— Лидия Андреевна, — попросил тогда Юрий актрису, игравшую Верину мать, благо сцена с ней должна была сниматься в той же выгородке, — идите-ка сюда, пусть она на вас изольет свое дочернее возмущение.

Тоня и обрадовалась, и не отошла еще от потрясения, — некрасивая, заплаканная (гримерша едва успела поправить лицо), вдруг возговорила человеческим голосом.

«Кнут тебе, девка, нужен, — думал Юрка. — Истеричка чертова!»

А как с ходу взяла ее состояние прекрасная актриса Лидия Андреевна Строгова, и как они великолепно не понимали друг друга, и как оголтело снимал Володя! И опять же — лампа не лопнула, никто за кадром не зашумел, свет в самый ответственный момент не отдыхал, пленка не кончилась… Удача есть удача!

— Ах ты моя талантливенькая! — И Юрка поцеловал Тоню в покрытый оранжевым гримом лоб. — Ах ты умница!

И крепко пожал руку Лидии Андреевне.

После с Тоней возни не было. Юрий больше не ставил перед ней актерских задач. Он научился снимать ее патологию, что ли: нужна была отрешенность — шипел на Тоню, вводил в деревянность; веселость — хвалил сверх всякой совести и меры; слезы… Ну, плакала она сама много и охотно.

Тоскливыми глаза у актера, встреченного когда-то в коридоре и взятого на роль председателя, оказались не зря, он пил. Пил тяжко и тайно. На съемки являлся трезвый, как стеклышко, но совершенно охрипший. Прятал глаза, бодрился, Так прежний председатель из носителя хмурой маски зла стал живым, запьянцовским. Он был карьерист с изъянцем. Но карьерист. Потому и пыжился перед начальством, хотел перекричать других. Недуг свой скрывал — был еще сильный, нерастраченный. Хотел командовать, не встречать возражений. И то, кто мешал, становились врагами. А доярка Вера? Вера мешала иначе: еще в первую встречу в конторе, куда она вместе с другими доярками пришла требовать кормов для своих подопечных, председатель на нее «положил глаз», да так недвусмысленно, что Юрка, повторяя сцену, сделал на этом акцент и ввел еще сцепу, где председатель долго и тяжело смотрит вслед прошедшей мимо девушке. Зацепилось, завязалось, непредусмотренное. И потянуло, повезло! А жене председателя, приехавшей с ним из города (Нина Смирнова), Володька Заев сделал неожиданный подарок: все, на что глядит она, оказывается подробным, рассматриваемым, странным, будь то дубовый лист (и потом весь огромный раскоряка дуб на опушке леса, примелькавшийся всем, кроме этой тихой, замедленной женщины) или рука старой доярки — длиннопалая, скрюченная, деформированная работой…

А когда Заев так же крупно и подробно заснял изнанку старого белого гриба — входы, выходы, как домишки, — Юрий взял эту живопись в фильм просто так, как необязательное, но полное обаяния бытие вещей.

Забегая вперед, следует сказать, что в строго социальном, четком фильме эти вольности лезли в глаза, и кое от чего Буров сам отказался, а кое-что убрали, когда принимали фильм. Но во время съемок такие находки радовали их обоих — Юрия и Володю, радовали и сближали.

Теперь Юрий уже не метался черной пантерой, он вальяжно расхаживал, а фильм шел как по накатанному. Как-то все объединились в ощущении, что будет нечто незаурядное. Не только операторы и актеры, но и электрики, и бутафоры, и ассистенты… Поверили, что ли, в Бурова? Или взял он их своим нахальным и вместе вежливым напором? Но все помогали, тормоза, столь обычного в этом многолюдном деле, не было.

Фильм все больше сжирал сценарий. Юрка переписывал этот сценарий кинокамерой, расставлял иные акценты.

— Ой, парень! — качал головой Заев. — Шуганут нас, как бог свят.

— Не каркай. Работай давай!

Было так гладко, что казалось иной раз: попали в поле невесомости — что-то неладно. И другое смущало: Барсук, то есть Слонов, не показывался. Изредка звонила Нэла, но было не до нее.

И настал день, когда все сцепы были сняты, включая отлично получившуюся массовку с посрамлением председателя.

Наступил монтажно-тонировочный период.

Считается, что на 60–70 процентов картина делается за монтажным столом. Юрий слышал об этом на лекциях и в разговорах. Но, конечно, не мог представить себе, во что это выливается, — невероятного напряжения, когда на маленьком экране идут отснятые куски, которые надо резать, склеивать, лепить один к одному, ничего не выпуская из обострившейся, колом торчащей в тебе памяти… Э, что там его записи во время съемок, опыт монтажера! Нет, тоже важно, все важно, но здесь бог-создатель — ты. И потом эти соотношения закадровой, внутрикадровой музыки, волнение композитора, музыку которого, разумеется, раскромсали, измельчили, зарезали, а в этой вот сцене заглушили варварски и диалогами, и шумами. И на все отдельная пленка, и пока все это перезапишешь на одну…

Юрке снились звуковые сны, он глох от напряжения, улица казалась ему бесшумной.

Он обожал толковость пожилой сухопарой монтажницы, точно исполнявшей, а иногда и предвосхищавшей его волю, безошибочно знавшей, какой материал и в какой коробке лежит.

Он нежно любил музыкального редактора, и звукооператора, и ворчащего композитора, потому что они тоже помогали ему. Усталый после съемок, он думал, что уже не управится с этими делами. И вот — негатив и оптическая фонограмма. И вот — сведены на одну пленку… А на горизонте разумный, все видящий и все умеющий растолковать худсовет.

* * *

— Ну что же; кто хочет высказать суждение об этом фильме, интересном, разумеется… который, однако, может вызвать размышления и, возможно, возражения. Ну, не предвосхищать… Прошу.

— На мой взгляд, вещь получилась незаурядной. Борис Викентьевич (поклон в сторону Слонова) всегда радовал нас смелыми находками, резкой, но справедливой критикой. Приняв его сценарий, мы не ошиблись и в этот раз… Точное ощущение действительности, безукоризненное чувство меры… (И так далее, и не последовало никаких возражений.)

— Благодарю предыдущего оратора… Я, как автор… Э, да, впрочем, все мы здесь свои. Так вот. По весьма среднему сценарию… э… не являющемуся, мягко скажем, моей вершинок, этот парень умудрился снять прекрасный фильм. Успехом… (О, Слонов! Как он умел закрепить победу!) Успехом картина обязана Юрию Матвеичу Бурову. Это он нашел блестящую молодую актрису, он смягчил несколько резкие, признаюсь — гротескные даже, черты председателя, прекрасно показал индивидуальные, только ему присущие свойства характера. И он прав. Зачем нам тут было типизировать, обобщать, не правда ли? И лично я, как выигравший и поскольку к этому делу имею мало отношения (добродушный смешок), могу только поаплодировать молодому режиссеру (сложил у груди худые руки) и призываю вас!

— …приходится удивляться точному социальному чутью авторов, вот хотя бы в вопросе, затронутом Борисом Викентьичем, — о типизации…

— Считаю, что работа сделана отлично. Каково ваше мнение, Василь Василич?

Вас-Вас помедлил:

— Признаюсь, я волновался перед дебютом молодого режиссера, почти как перед своим, — ах, как это было давно, дорогие друзья, мой дебют! Вы спросите, почему волновался? Да потому хотя бы, что это моя вина, — впрочем, как мы видим, но такая уж тяжкая, — что Юрий Матвеич сразу же получил сценарий. Один из всей группы. И я готов рассказать вам, как это было. (Дальше сделанный на прекрасном актерско-старческом обаянии пересказ «Дальнего плаванья», этакого анекдота, который потом, однако, вызывает если не слезы, то грустные раздумья.) Грустные, друзья мои, потому, что в каждом из нас что-то не состоялось, потому, что всегда найдется в нас застойное озерцо, которое окружило наш прекрасно оснащенный в далекое плаванье катерок… (Пошли вздохи, возражения в том смысле, что ему-то, Вас-Васу, грех роптать и т. д.).

— …Подытоживая высказывания (перечисление имен), считаю долгом поздравить молодого режиссера с удачей, а нас — с находкой. Поздравляю. Примите мои искренние поздравления, Борис Викентьич, и вся съемочная группа, которая (и т. д.).

Вот как это прошло. Тут, в изложении, допущены некоторые сокращения, но в них нет ничего такого, чего не содержалось бы в текстах процитированных.

Бурову трясли руку, хлопали его по спине и плечам, делали улыбки, кивки… Резкие глаза его совершенно расплавились в этом тепле и сияли из узких, раскосых щелочек, выражая великую радость и признательность.

Но скребло сомнение: что-то уж больно легко, а? Очень уж бесспорно. Не вышло ли так, что я чуть прикрыл банальность свежинкой, как они говорят — «находками»… И потом — разве они не видят, как неточно выразил я то, что хотел, как грубы переходы?.. А впрочем… Чего не хватает человеку? Всегда ему мало: плохо — плохо, и хорошо — тоже плохо. Стегать таких мокрыми розгами, вот что. Надо уметь радоваться, Юрочка, дорогой!

А разве я не умею?

Предыдущая главаГлава 8 из 32Следующая глава