К книге
День жаворонкаДень жаворонка. Часть III. День жаворонка. Гл. XV. Вместе
53%
День жаворонка. Часть III. День жаворонка. Гл. XV. Вместе
17

Звонок в дверь был короткий, несмелый.

— Кто?

— Пустите погреться! Замерзли-от!

Виталии узнал не голос (сколько не слышал!), а манеру говорить — северную, где нет московского исчезновения окончаний (сам Виталий сказал бы что-то вроде «пустить»). А уж «замерзли-от» было для колориту. Это точно!

Распахнул дверь. Юрка! Тот стоял в светлой дубленке, блестящей нутриевой шапке набекрень, а из-за спины его выглядывал еще кто-то — маленький, в ушанке и в демисезонном елочкой пальто. (Неужели сынишка? А что? У меня Пашута не меньше.)

— Входите, входите!

Виталий потянул Юрку в комнату. Тот остановился посередке.

— Здравствуй, старик.

И мягко вложил в руку Виталия свою руку — широкую, горячую, очень телесную.

Глаза его смотрели горько и были влажны. И движения непривычно вкрадчивы. Он не то чтобы постарел за это время, но как-то осел, — может, из-за полноты. Из-за этой серо-розовой одутловатости и без того широкого лица. Юрка не был здесь никогда и теперь поглядывал на старые, Витальевой семьи еще, картины, на книги, несвежие обои. Он будто взвешивал что-то.

На широкой (общей?) тахте раскрытая книжка (какая?). Пыль на полке. (Что ж это? Руки у нее к дому не лежат?) Красные туфельки с перемычкой — не ее, маленькие (ребенок, значит, дочка).

— А… Где?..

— Нету, Юр.

— На работе?

— Не знаю. Тут такая история… Потом расскажу…

Юрий замер, будто споткнулся. Растерянно развел руками.

— А я… с собой… — И пошел в коридор. Оттуда послышалось его шмелиное гудение: — Ну, чего ты?

И в ответ шепот:

— Тесемки на шапке узлом завязались.

— О, горе мое! Подожди. Не крутись. Пошли.

И опять шепот:

— Дай волосы пригладить!

— Хватит, хватит! Юра тащил кого-то за руку, а тот упирался, прячась за его спиной.

Вот Юрий дернул руку, и на середину комнаты вылетел некто тощенький, в узких брючках под резиновые сапоги, в длинном и широком, как с чужого плеча, джемпере. Мальчишечья острая мордочка, коротко стриженные тускло-светлые волосы, из-под челки синие осколочки глаз, длинная, узкая улыбка, ушедшая в уголки рта… Существо поклонилось Виталию, не смущаясь, открыто поглядело в глаза. Потом протянуло руку:

— Она!

Виталий подержал эту тоненькую руку. (Она… он или она?..) И галантно придвинул кресло.

— Садитесь, пожалуйста.

Существо забралось на сиденье, положило руки на подлокотники и глядело, как примерное дитя в школе.

— Займись чем-нибудь, — сказал Юрий и сунул книгу по генетике, лежавшую на тахте.

Виталий хмыкнул, перегнулся и достал с полки толстый журнал.

— Лучше вот это.

А сам смотрел на Юрку. И ощущал на себе такой же взгляд: ведь это было уже замыкание круга, и, значит, непременный молчаливый вопрос к другому:

«Кто ты?»

«А ты?»

Я никто. А ты кто?

Может, тоже никто?

Тогда нас двое. Молчок!

Виталий не дорос до этого. Нет! Ведь чтоб быть таким вот «никто», надо этого захотеть, как захотела Эмили Дикинсон, выбравшая почти полное отшельничество. А Юрка — в ярком свете юпитеров: пресса, интервью, «ваши творческие планы»… А чего пришел? Что-то, значит, стряслось. Не в картишки же сыграть? Не денег одолжить?

А Юрий, оттерев замерзшие руки и наглядевшись, начал, как в Крапивине, с важного:

— Тут ко мне старик приходил. Киноочерки пишет. Так он мне — не по делу, конечно: «Чем, говорит, утолишься?»

— Ну? — живо откликнулся Виталий.

— Я ему по совести сказал. Только так, обернул шутейно. Не знаю, как изложить тебе, чтоб того… без фанфаронства, — ведь ты теперь меня совсем не знаешь.

Виталий и правда не знал. Но обижать не хотел.

— Ты, Юрка, вроде бы не терял своего.

— Эх, сколько я терял!

— Отбрасывал, наверное?

— Да, пожалуй. Но больше терял, если честно, не для трёпу… Я к тебе вообще не для трёпу — за делом. Только вот подступиться как? Видишь ли, я когда-то прочитал у одного прекрасного режиссера: «Работа теперь совпадает со всей моей жизнью». Прочитал и запомнил, хоть и не понял тогда. И вот теперь завидую ему. Зверски. Не славе, не фильмам его, а вот этому «совпадает со всей…». Не скучно тебе? — И, не дожидаясь ответа, дальше: — Понимаешь, такое хочу работать, чтоб ни на что другое меня не осталось. Войти туда, в жизнь эту, в фильм, — и не выйти, коли потребуется ему. Вот так хочу. То есть что хочу! — нет мне дыхания, жизни нет без этакого. Пора, что ли, пришла? Время? Ведь я все как? Одной ногой влезу, другая торчит. Куски меня торчат из моего дела, из работы. Ну можно так, а? Одно принимаю, от другого с души воротит. Поверишь ли — у меня уже в третьем сценарии влюбленные прогуливаются по набережной. Мой сценарист водит их туда, как собак, право… Зачем? А затем, что опробовано уже. И — правдоподобно. Вот! Прав-до-по-доб-но. Я черкаю, конечно, не беру. Но ведь и вычеркнутое довлеет. Ты не сделал чего-то, ну, не донес, не убил, не… не знаю чего еще, — не подумал. Всерьез подумал. Намерился. Потом вычеркнул из головы эту задумку. А вот проверь — так ли ты подойдешь к тому, кого в мыслях убивал? Нет. Не так. Потому что довлеет. Если ты не подлец, конечно. И я вот вычеркну — пусть из чужого сценария, — но ведь он теперь стал мой, больше мой, чем его, чем Барсука, раз уж я взялся родить. Вычеркну, а знаю: там жила опробованность эта, пошлость. Жила, уживалась, значит, есть ей там что кушать. Питательная среда есть. Есть это, стало быть, в детище твоем! А? В своем детище! Не хочу больше родить от больных, от оскверненных! Не хочу Барсука с его киношным могуществом. Ну да, да, он и сценарий продвинет, и тебя в обиду не даст… А что он мне последний раз подсунул?! Ты бы только поглядел, что он мне… это не уважать надо режиссера…

— О ком ты, Юрка?

Тот не сразу ответил — думал о своем.

— Я работаю с Барсуком. Мой сценарист Барсук. Так зовут. Зачем выкликать имена всуе? У тебя есть Брем? Давно хочу посмотреть.

Виталий достал пятый том «Жизни животных» — «Млекопитающие». Юрий полистал, прижал пальцем строчку.

— Вот, Виталик, «Подсемейство Барсуки. Сюда принадлежат самые неуклюжие животные из всего семейства; некоторые из них к тому же выделяют сильные и неприятные запахи. — Пожал плечами, вроде даже смутился разоблачение: это, дескать, можно было и утаить. Потом продолжал: — Крепкое, плотно сложенное тело, толстая шея и длинная голова, маленькие глаза и уши, голые подошвы…» Ну, брат, вот он, весь тут. Даже не ожидал от старика Брема. Особенно эти подошвы. Он меня обезоруживает своими голыми подошвами. И я, если честно, виноват перед ним вот как!

— В чем же вина?

— А, такое дело… Слаб человек. Я слаб. Я жутко слаб. Но, Виталий, — Буров побледнел от азарта, лицо его потеряло одутловатость, глаза ожили, — клянусь, это моё последнее падение. Я не про Нэлку говорю. Черт бы с ней. Я про сценарий. Не возьму больше, отыди, отыди, нечистый! — будь то Барсук или кто другой из этого «подсемейства». — Он делал руками пассы, как когда-то его бабка. — Я ведь думал откупиться, — сказал он шепотом. — Я ведь думал: суну им, худсовету или еще там кому… дам фильм, до какого они охочи, — мышиного цвета, мышиной повадки, мышиной величины. Укреплюсь. Стану на ноги. А уж потом — в полную силу! А такое возможно в искусстве? Кого мы дурачим? Зачем, умея делать хорошо, делаем похуже?.. Ведь вот жизнь, реальная жизнь, — она же не однослойна. Ведь в ней… от какого-нибудь паршивого гена, передающегося в десятках поколений, до всей гармонии мира, до человека, который тоже — целый мир… и все — тайна, все не раскрыто, и не будет, между прочим, раскрыто, уважаемый биолог. Так-то. Вот где хочу копать. А это же не наверху лежит. Не в верхнем слое, верно?

— Да.

— Ну вот, — потух вдруг Юрий. — Вот и дергаюсь, как шут на веревочке.

— Понимаю, Юр, — отозвался Виталий. И проступили ясно до веселой ломоты в висках забытые, не имеющие материального воплощения силы. Виталий узнал их по пульсации крови, по живому своему отклику. И всплыла строка из Эмили Дикинсон, он прочел ее на память:

И кокон жмет, и дразнит цвет,

И воздух приманил,

И обесценен мой покой

Растущим чувством крыл.

— Если б так! — вздохнул Юрий. И, подумав капельку: — Да. Точно. Сюда это.

Они долго и легко молчали каждый про свое.

Потом Виталий поил их чаем, причем странное создание так и не промолвило ни слова и к столу не потянулось: пришлось подать чашку с чаем туда, в кресло. И хлеб с сыром, и несколько конфет (хорошо, что остались) тоже.

Чуть потемнело за окном, или снежная туча завесила небо. Сменилось освещение. Виталий задернул шторы, зажег и пододвинул к столу торшер. Пришел покой. Отгороженность и покой. Вот странно-то: покой при Юрке!

И Юрка говорил теперь уже без запальчивости:

— Вообще-то мне хочется в фильме, как и в жизни, — в своей жизни хочу! — почти полного молчания. Чтоб никто не произносил. Может, изредка звуки. Рычание; зов победы; крик боли. А если слово, то — единственное, без которого не обойтись: «Спаси», «Уходи»… Знаешь, вокруг всякого дела столько сорного, мусорного! Я уже не могу слышать слов. Возле кино — стада рассказчиков: набиты сведениями, оснащены аппаратом этим… речевым. И ведет их, и ведет пенистая: «…Гарольд Ллойд, только получив деньги от богатого дяди, стал знаменитым, а так был на выходных ролях…», «Макс Линдер покончил с собой, когда появился Чаплин…»

— Это правда? — удивился Виталий.

— Может, и правда, Талька, но не сытым голосом об этом говорить! Это трагедия, а не тема для беседы!.. Или: «Ах, ах, ах, фильм Эйзенштейна о Мексике взялся субсидировать Эптон Синклер, но потом не пустил его…», «А вы слыхали анекдот…» И все в одну кучу, ничто не дорого! Ненавижу эту осведомленность!

— Да это, Юрк, люди неинтересные попались. Ведь в человеке что притягательно? Характер. А начитанность — да бог с ней.

— О, точно, Талька, характер! И если то, что человек говорит, его, лично его, волнует — всё. И мне это вот так нужно! Веру! Мой кадр! Из моего фильма… Талька! И в работе так хочу, понял? Не могу больше, чтобы — сытыми глазами: глядит фильм и ковырнет во рту зубочисткой или думает, как жене досадить… А кто виноват? Я. Это я ему обыденщину сую: кушай, простак!

— Бей его! — засмеялся Виталий. — Работал этот Буров так себе, ты прав, бей его!

— То-то же! — облегчённо выдохнул Юрий. — Мы, брат, себе цену знаем. Лишнего не закрашиваем.

И тогда только оба взглянули на Ону. Существо присутствовало молча, но удивительно легко.

— Слушай, Виталий, мне бы хотелось уложить Ону, — другим голосом сказал Юрий. — У их светлости всю ночь болели зубы. — Голос был мягок, с нотами шепотка.

Никогда Юрка Буров не был сентиментален. И теперь, уловив своим радаром удивление Виталия, счел нужным пояснить:

— Видишь ли, она сама ничего для себя не спросит.

Существо, которое оказалось все-таки женского рода («она», «сама»), послушно отправилось в Пашутину комнату.

— Устраивайтесь, Она. Форточку закрыть?

— Все равно.

— Закрой, закрой, Таля. У тебя грелки не найдется? А то сегодня красавица прогулялась в легком пальто, теперь ее от простуды не откачаешь.

Было опять-таки удивительно, как он, откинув жёлтое капроновое одеяло, из-под своих рук точно в домик пропустил сжавшуюся, ставшую маленькой и беспомощной Ону, подложил к ее узким ступням грелку, хмыкнул грубовато:

— Грейся, царевна-лягушка!

Он плотно закутал ее одеялом:

— Спи. А мы, как говорят на Кавказе, сперва тихонечко попоем, а потом тихонечко постреляем.

Она кивнула и приветливо улыбнулась.

Это было, конечно, удивительно милое создание, тихое, как лесная речка. И затаённое. При ней нельзя было трунить, говорить резкости. Она так доверчиво покивала из-под желтого капрона, одним своим видом взывая к помощи и участью. Хрупкая тишина. И опять же «сама ничего для себя не спросит»…

— Она будет у тебя сниматься? — спросил Виталий.

— Нет.

— А кто она?

— Хлопушка.

— Что?

— Ну, помреж. Сотня обязанностей. И к тому же хлопает дощечкой об дощечку в начале каждого эпизода и произносит (она все же не немая): «Юность-7/1», «Встреча на набережной 150, дубль 2». Понятно? Целая роль: ведь ее снимают и дощечки тоже и потом находят синхронность.

— Как это?

— Ну, фонограмму синхронизируют с изображением.

— Да? Хм…

— Мало?

И, учуяв не без довольства, что существо произвело свою подспудную работу, Юрий достал из портфеля бутылку коньяку.

— Давай знаешь за что? Чтоб — мимо обыденщины. Чтоб выше жить. И работать во всю силу. Не знаю, впору ли тебе мои… как бы сказать…

— Даже вообразить не можешь — как!

Диалог

— Вот чего мы слушаем музыку?

Смешно ведь. Представь, сидит целый берег или полон зал земноводных, замерли. Почему земноводные? Это я такую разработку писал. Так вот. Замерли, слушаю отключились от времени. Нелепо, да? А меж тем это вдох и выдох. Выход. Спросишь: из чего? Из обыденного.

— А куда?

— Ну, в другое время, например, в другой отсчет в другое его течение.

— Время. А мы знаем, что такое время? Когда мы сохраняем его и когда расточаем?

— День событий, значимый день — длинный… Искусство растягивает время. В длину. А длина — это уже измерение пространства. Другая плоскость. Искусство — плоскость высокого духа, где все по его законам, нелепым для обыденности. Нелепо умирать от любви; сидеть сложа руки и слушать музыку; нелепо кричать:

Злись, ветер, дуй, пока не лопнут щеки!

Вы, хляби вод, стремитесь ураганом,

Залейте башни, флюгера на башнях!..

А ведь его, короля Лира, слышит только шут! Глупо и нелепо. Но вырви это из времени, из мира — и мир обеднеет. Близость высокого пространства — да ведь она ощущается. Дает живую пульсацию! — И вдруг резко оборвал: — Скажешь — тоже трепач? Нет, брат. Это меня за горло держит. Иначе я бы и к тебе не пришел.

Предыдущая главаГлава 17 из 32Следующая глава