К книге
День жаворонкаДень жаворонка. Часть II. Серым по серому. Гл. XIV. Перемены
50%
День жаворонка. Часть II. Серым по серому. Гл. XIV. Перемены
16

Виталий ходил по комнатам — по двум маленьким, с остатками старины комнатам, и терпкое чувство утраты саднило, мешало дышать. Как же так? Как теперь? Нес человек гору на плечах и казался себе огромным. Теперь гора — с плеч, а сам-то — в весе пера. Ветром сдует. Да тут еще фраза, какой-то обрывок навязчивый: «…и холодно бессонным глазам…» При чем это? И откуда? Сам ли придумал, а может, где прочитал? Сперва хотел записать в тетрадь, которая следовала с ним по жизни.

Тетрадь, тайная, оберегаемая, была — уход к себе, в себя, некий просвет, откуда — солнышко. Там были ветер и воля, тоска по широте, тоска по ушедшему, рывок ко всему, что не умещалось в вольере, называемом повседневной жизнью:

Создаю чертеж моей боли,

Создаю чертеж моей дали,

Создаю чертеж моей были —

Биографии, что ли.

Стихи придумывались часто. И он их иногда записывал.

Размышляя о себе — что так быстро умерился: о покорстве своем и постоянной тайной непокоренности — думал, что куда-то глубоко в историю, может, уходят корни такого вот характера — с затайкой, с усмиренной, что ли, широтой, которой и разгуляться-то негде, потому что для этого выпрямиться надо, расходиться до удали. Той удали, которою богаты были предки и которая смирялась ходом событий, историей, где не только разинская вольница, раскол, славные воинские походы, но и крепостное право, и отмена Юрьева дня, и опричнина, и кандалы…

А память — через времена —

С двойным концом стрела:

Как ноги помнят стремена,

Так помнит кнут спина.

Сводил неявные счеты со странным своим, затяжливым, как болото, чувством:

Как согреть тишину?

Помогите согреть тишину.

Я тону

В этой мелкой воде безысходного счастья.

Уходил от усталости, от недовольства жизнью, а жизнь давно уже шла не по той колее. Как в степь уходил, как в лес, как в радость — в эти тайные записи… Там же, рядом с тетрадкой, лежал кусок дорогой для него деревяшки — отцов идол. И он тоже как-то осенял все, что жило здесь тайно.

Но однажды Виталий понял: и здесь не одни. Понял по словам, чужим в Лидином лексиконе.

— Я, кажется, держу тебя в состоянии безысходного счастья, — сказала она во время одной из ссор, обиженно дёрнув головой.

— Что это за «безысходное счастье»? — насторожился Виталий.

Лида смутилась.

Ну да, так оно и есть! По лужайке, засеянной нежной травой, затопали плотно обутые ноги: вмятины, вмятины. Прогнать? Закричать? А толк какой? Уж и поляны нет, одно месиво из земли и травы.

Он промолчал. И только по боли, по этой боли в левом боку, догадался, что не вернется к своей тетради. Не станет этого просвета в его — в его же! — солнечный мир. Но и к Лиде не вернется — не найдет для нее открытости, которая хоть изредка, но осеняла их отношения.

Его молчание Лида попала по-своему: не догадался. Ей и боязно было, и хотелось прорвать эту пелену, отделявшую его от нее, хотелось крикнуть, как в детстве: «Нашла! Нашла! Не прячься! Палочка-выручалочка…» Но ведь это не в детстве, и не игра, и ставка иная… И она мучилась тяжко: как же добыть эту душу не отдающуюся? Чем взять? Знать бы, в какой части тела она помещается, так и вспорола бы это тело и вытащила живую еще, бьющуюся в руках! Вот! Моя!

— У тебя есть секреты от меня, Виталик? (Это через несколько дней.)

— Нет… Не знаю. А что вдруг?

— Ты, может, не заметил? Мы совсем перестали разговаривать.

— У меня срочная работа.

— Почему все взвалено на тебя? Ездит с тобой почвовед, геодезист, еще кто-то там, а как до отчетов…

Раньше Виталий обрадовался бы заботе. Теперь только раздражило желание и в это влезть, и это отнять. А пустоту заполнить собой. Опять собой.

— Видишь ли, — сдерживаясь, объяснял он, — я руководитель работ, кому же я могу поручить свое дело?

И понял: не слушает. Скорбно стиснула руки.

— Что за голос у тебя! Точно от назойливой мухи отмахиваешься!

— Лида, я устал.

— От меня? Спасибо. Принимаю как подарок. К дню рождения. Он как раз у меня сегодня.

— Ой, прости, Лидка! Забыл.

— Ну что за пустяки!

— Мне очень стыдно. Еще раз прости. Давай-ка знаешь что? — Он поглядел на часы — еще магазины открыты. — Я сейчас сгоняю за подарком, за вином, ладно? Устроим маленький пир.

— Ах, разве в подарке дело?! Если бы ты просто с утра поздравил… Помнил бы…

В глазах ее стояли две огромные слезины. Она была права, конечно. В семье Виталия было принято отмечать дни рождения, Лида переняла этот ритуал, а вот теперь, после стольких лет, Виталий сам его разрушил. Он обнял Лиду, полный раскаяния, забыв обиду.

— Лидушка, милая, я виноват ужасно. Теперь она плакала:

— Я знаю, что ты не так уж ко мне… но не могу, не могу привыкнуть к этой роли: не любовь, а бытовая жена. Чтоб не мешала… не лезла…

— Но ведь у тебя тоже есть свое дело, Лидка, не греши.

— Я не могу уйти в него так, чтобы не видеть тебя.

Я всегда тебя…

Ее горячая, мокрая щека была возле его уха…

Ах, да бог с ней совсем, с этой обидой, — ведь Лида теперь единственный человек, который любит его, да так любит, что вся растворяется в этой любви, забывает свою глупую гордость, идет против себя.

— Лидка. Лидка!

И вдруг она вырвалась, слезы высохли, глаза сверкнули гневно.

— Я не принимаю подачек, ясно? Не при-ни-ма-ю!

И удалилась в ванную, заперлась. Могла бы не запираться. Он не побежит за ней. Глупая и грубая, вот и все.

— Ты глупый и грубый человек, Лида.

Он все-таки подошел к двери ванной. Оттуда слышались всхлипы, захлёбы, потом был открыт кран, потекла вода, и он вспомнил, что утром оставил там бритву, и страшно испугался, потому что слышал в Лиде нечто способное на это сочетание: ванна, вода, бритва…

— Открой, Лида.

Молчание.

— Лидка, открой. Я прошу.

Он подумал, что беспокойство в его голосе может придать ей храбрости. Надо иначе:

— Лида, я очень прошу тебя. Я хочу тебе кое-что сказать. Важное, Лида!

Там было тихо. Даже без всхлипов.

Еще недавно беда кутала его своим черным крылом. Тень этого крыла осталась над его жизнью вместе с памятью раскрытых дверей и завешенного зеркала, запаха еловых веток и привядшнх цветов… И вот снова!

Он закричал, навалился на дверь, крючок отскочил. Он почти налетел на Лиду, стоявшую посреди ванной. Испуганную.

— Ты что, Виталий? Ты что?

— Дрянь! Дрянь! Как ты смеешь?!

Он рванул ее за руку, вытащил в коридор. И вдруг заметил тоненькую хищную морщинку у ее рта. И сытое, сонное выражение глаз. Подумалось жестко: «Напилась крови!» И еще: «Неужели такое навсегда?»

А потом произошло странное, смутное, и Виталий не мог точно все припомнить. Он рано лег спать. Лида, как всегда после ссор, постелила себе отдельно. На этот раз — в комнате Пашуты. А где же были тогда Пашута с Прасковьей Андреевной? А, уехали на школьные каникулы. Да, да, это был январь (Лида родилась 7 января). Виталий достал две путевки в пансионат, и они двинулись, довольные зимой, предстоящим отдыхом и друг другом. А у Виталия и Лиды вот…

Он лежал один на широкой тахте (это прекрасно, что у нее хватило такта переселиться хоть на время!) и разговаривал с другой, понятливой Лидой. В их беседе не было ожесточения (может, потому, что не осталось сил после сцены в ванной).

Он. Лидка, ты бы могла стать моим главным человеком. Самым главным.

Она. Могла, да не стала, верно?

Он. Потому что начала пытать меня любовью. Разве ты не знаешь, что мы не прощаем слишком большой любви?

Она. Тут, значит, лучше поменьше? Да? Лучше недобрать, чем перебрать?

Она медленно вышла из-за крапивенского своего дома, из-за жердей, по которым тянулся хмель (такие жерди были в городке повсюду), — у нее было молодое, прекрасное лицо, длинные, как тогда, светлые волосы и независимая, та самая лихая улыбка, которая позже исказила ее лицо, жизнь, их отношения.

Молодая женщина подходила, тянулась к нему, а он видел только эту не идущую к разговору хищную, лихую улыбку. И теперь уже твердо знал: нет.

— Я не умею вполсилы, — говорила она, подкрадываясь. — Тогда уж ничего не надо. Хочешь, уйду?

Она, может, не верила словам, эта другая, молодая Лида. И он поймал ее на слове.

— Да. Хочу, — ответил он. — Уйди.

Лида запрокинула голову и завыла страшно, как воют бабы на похоронах. Космы ее, похожие на собачьи уши, мотались не в лад с движениями.

«Собака, чужая собака… Она перегрызет мне горло!» И в самом деле её хищные белые зубы с острыми клычками клацнули где-то рядом. Он проснулся, вскочил. Московская квартира. Пашутина комната пуста. На столе записка: «У нас, кажется, непоправимо. Я ушла. Ведь ты захотел, чтоб я ушла?! Л.»

Разве смотрят двое один и тот же сон? Значит, она уже научилась? Давно ли?

Внизу приписка: «Пока не позовешь, не вернусь».

— Я не позову, — сказал Виталий громко. И тут же ощутил это: гора — с плеч, а сам — в весе пера. Ветром сдует. Ах, как врастают в нас привязанности! В химии есть такое понятие — диффузия. Это когда два металла, тесно соприкасаясь, внедряют друг в друга свои молекулы.

В Виталии бродили эти нездоровые, надрывные, чужие молекулы, он ощущал себя совершенно больным. Нес гору — казался себе огромным, силачом, а гора с плеч — в весе пера… Ветром… Но ведь — свобода! Перо, ветер, полет, легкость.

Лида не взяла вещей. Она, эта Лида, не из сна, тоже, видно, не верила словам. Своим словам. Вернется. Вернется без зова.

Порыв ветра улегся. Успокоение. Свобода, вероятно, хотела ограничений…

Слишком долгим было соприкосновение двух разнородных металлов. Слишком.

Но куда деваются пришлые молекулы, когда диффузия прекращается?

Предыдущая главаГлава 16 из 32Следующая глава