Если вообще и смотреть в их сторону, то полагается издали. В форточку, по ТV, посмеиваясь над «глупостью толп» или отмахиваясь, с улыбочкой говоря: «Мы — не герои», подразумевая: «Герои это лохи», подразумевая еще раз: «Им не хватает нашей тонкогибкости ума». А я вот пишу. Есть что. Я не виноват, если в вашей жизни не было баррикад. Мне всегда нравились писатели, которые о том, чего у вас не было и, возможно, не будет никогда, а не которые дарят «радость узнавания».
Чем они были для меня — школьника? Черно-белыми картинками из советского учебника Новой Истории. По учебнику получалось, в Европе сто лет назад чуть что — и нарисованные люди начинали эйфорически ломать свой город, чтобы с муравьиной дружностью составлять поперек улиц завалы. Особенно во Франции. Но история мне в школе нравилась только древняя. Чем древнее, тем интереснее, желательно, чтобы вообще про динозавров. Ещё задавали по чтению короткий рассказ: мальчик там без спросу пошел гулять, а в городе была революция пятого года, пилили столбы, как лес, и пацанчик спрятался в бочку прямо под баррикадой, а пуля прошла сквозь, в двух вершках от носа. Он в эту дырочку революцию смотрел. Это сейчас я могу думать: с таким детским ужасом, непониманием и через малюсенькое отверстие видела «свою» революцию правившая в моем детстве красная номенклатура, которую и обслуживал заданный детям писатель. Тогда же я думал только о научной фантастике, которую килограммами читал, а при слове «баррикады» веяло рухлядью и дуракавалянием, шибало в нос официозом, ну и, возможно, той станцией метро, где зоопарк. Фантастики никакой. В фильме про Самгина — ребенком я смотрел его из-за секса, не по-советски много там на эту тему разговоров и сцен — баррикаду строили прямо под окнами Клима и защитники оной тусовались у него в квартире, а во дворе жгли костер. Мне бы такое сильно не понравилось. Откуда я тогда мог знать слово «сквот» и догадываться о его преимуществах?
В четырнадцать лет многое изменилось. В случайных «Аргументах и Фактах» я прочитал статью, интересно рекламирующую Бакунина, и взял в библиотеке его биографию. Книга называлась «Слушая свист огня», и этот пышный заголовок, да и сама внешность Бакунина на обложке, напоминали альбомы металлистов. А по телевизору стали крутить новости СNN, и однажды там я увидел волосатых людей в длинных шортах и палестинских платках. В ночном Копенгагене они швыряли огненные бутылки в полицию с самых настоящих, высоких и широких, через всю улицу, баррикад: перевернутые автомобили + лавки + рекламные щиты. Закадровый голос рассказывал: так анархисты протестуют против Маастрихтского договора, с которого должна начаться единая Европа, им кажется, свободы станет меньше, потому что решения и стандарты будут приниматься еще дальше от тех, кого они касаются. Ничего себе «им кажется» — думал я, делая свист огня погромче — ничего себе «по их мнению». И вдруг стало ясно: это вполне действенная форма спора. Мнение это действие. А главное, я впервые видел баррикады в моем, реальном времени. Иногда слово за секунду меняет смысл. В пятнадцать моими друзьями тире товарищами стали московские анархисты. Ещё через пять лет я пожал руку Карлу Боилю, бывшему на тех самых «маастрихтских» баррикадах: строил-поджигал-метал-прятался. Я делал с ним для «Лимонки» интервью. У него была теория невербальных коммуникаций и коллективного тела. То есть он верил, что во время баррикадного боя единомышленники срастаются в один организм с единой «высшей» нервной системой и общим сверхсознательным поведением. Происходит это через словесно невыразимые связи между людьми, достижимые только в совместном опыте прямого действия. Так он трактовал понятие smart mobs — мыслящей толпы. Если поверить Карлу, на баррикадах всякие отвлеченности, вроде «классового сознания» или «интересов угнетенных» становятся активно действующей силой, крутящей уже не отдельными телами, но кое-чем большим. Я рассказал ему о своем вдохновении у экрана:
— Это было как влюбленность.
— Тебя просто зацепило, — улыбнулся бородатый городской партизан, — до тебя дотянулось и лизнуло щупальце нашего общего той ночью организма.
При всей антинаучности я отлично понимал, о чем он толкует. Одна неприятная мне писательница сказала: «Опасность я могу выразить двумя словами: коллективизм и мистицизм». Мне кажется, это про Карла. Он живёт в «Христиании» — свободном районе датских сквотов, где слишком много химического экстаза, чтобы сохранить здоровье и разум.
С утра дрожали стекла. Это колонна гигантских степной масти танков двигалась мимо моего дома к рублевской водопроводной станции.
На броне солдаты с автоматами в руках. Они были на два-три года меня старше и смотрели на стекавшуюся к ним толпу ещё более растерянно, чем толпа на них. Впрочем, именно с такими, растерянными, физиономиями, я думаю, очень часто и палят в себе подобных, чтобы как-то всё прояснить. По стрельбе, наверное, все отличники — предполагал я, рассматривая их оружие. Сам я стрелял не метко, метал гранату не туда и оправдывал это, конечно, идеологически.
Никто из «населения» ничего не понимал и ни к чему никак не относился. Кроме шумного ветерана Великой Отечественной, раздававшего «солдатушкам» яблоки и благодарившего за «наконец-то порядок». Он вызывал у меня извращенную симпатию, так как единственный тут занял позицию. Повсюду пахло военным бензином и слышался гражданский хруст семечек. Танки стали незапланированным парадом. Если что-то и обсуждалось, то это асфальт на Ботылева — главной улице, вскопанной гусеницами, как поле тракторами. Мой приятель Ник, начинающий хакер, уже тоже был здесь и оделся так же, как я: джинсы, военная рубашка, плюс армейская обувь.
— Что мы против этого имеем? — советовался я с Ником.
— Лёха, у меня в рюкзаке большая ампула с кислотой, сжигает в теории любую броню — похвастал программист, протирая очки.
— Не сядь на рюкзак, забывшись, — остерег я.
Мы понимали, надо ехать в центр. События будут там. Здесь никогда ничего не решалось: народ и армия привычно прогнутся под «перемены».
Когда метро выкатилось на мост у «Киевской», соседние мосты и вся набережная уже были заставлены танками и БТР — поменьше и позеленее, чем у нас в Рублево.
На Манеже пузырилась негодованием демократическая толпа. Как раз там, где теперь вырыли торговый центр с бутиками — место сбывшихся буржуазных мечт. Все обсуждали «провокатора» Жириновского, который только что взялся выступать и поддержал путчистов, а когда его ринулись мять, скрылся в гостинице «Москва», откуда с балкона ещё долго показывал собравшимся «фак». Мне нравилось такое поведение, но не нравилась сторона, которую он выбрал. С Манежа, устав стучать по бронетехнике и совать военным листовки, люди регулярно отправлялись пешком к Белому Дому, освобождая место новопротестующим. Мы, человек двести, шли по проезжей части Калининского тогда проспекта и скандировали: «Фашизм не пройдет!» По-моему, не очень убедительно, не смотря на множество трехцветных знамен. Вместо утверждения в голосах слышался после лозунга скорее вопросительный знак. Машины сигналили нам, но в том больше смысле, чтобы проходили скорей и дали езду, а не из солидарности.
Беспомощность прошла, как только приблизились к Белому дому: там топтались несколько тысяч, строясь в некое «живое кольцо», кто-то выступал с балкона, но мне сразу стало ясно, чего тут не хватает и чем я сейчас займусь. К моему восторгу, секции низенького зеленого заборчика на газонах вокруг парламента были даже не сварены, а просто висели на столбиках и легко вынимались. Весит такая секция 10-15 килограмм, из пяти-шести можно соорудить на проезжей, сцепляя их друг с другом, вполне убедительный на вид, хотя, наверное, и почти бесполезный в военном смысле «противотанковый ёж». В разборе забора нас с Ником поддержали несколько студентов и пара волосатых-бородатых доходяг богемного вида. Остальные с интересом смотрели, вырабатывая мнение. Подойдя к паре дядек профессорской внешности и средних лет, я начал было объяснять про забор, но оба (один держал на плече триколор) посмотрели на меня, как на зарвавшегося гимназиста, каким, в сущности, я и был. Несколько месяцев назад мою школу переименовали в «гимназию». Тот, который с флагом, язвительно спросил: «А вы что же, юноша, полагаете, вас взаправду тут будут штурмовать?». Потом они вернулись к разговору: о перспективах Ельцина, третьей силе, расколе в КГБ, православии и демократии, этногенезе Гумилева, Бердяеве, Достоевском. Я слышал, несколько раз презрительно пронося мимо тяжелое и грязное что-нибудь.
Не всё, однако, обстояло столь печально. Пример оказался заразительным для многих. Отовсюду к БД подтягивалась молодежь, которую не надо уговаривать. Забор разбирался на секции и строился в «ежи» уже повсеместно, а когда он закончился, масса людей с чешущимися руками азартно стала искать материал в окрестностях. Началось пресловутое «живое творчество масс». Под самые стены парламента мы пригнали пять помойных контейнеров на колесиках и нагрузили их кирпичами с ближайшей стройки, чтобы превратить в несдвигаемые столпы стратегически важной баррикады, защищавшей угловой въезд. Кирпичи передавали по цепочке человек сто. Потом их стали бить об асфальт и класть под ногами, чтобы при штурме «отражать» наступающих солдат. Я бросил рыжий кирпич себе под ноги, но он почти не разбился.
— Тяжелый кусок, — поделился с Ником, поднимая и кидая еще раз, — а должен быть легкий и острый.
— Лёха — с легкой тревогой в голосе спросил Ник, — а в кого ты собираешься их метать?
Я посмотрел ему в очки и увидел, чего этот пацифист и гандист никогда не сделает: не запустит острым куском в приближающуюся солдатскую голову.
— Ты знаешь, Лёха, такое слово «каска»?
Я мог бы сказать: твой класс, а точнее, интеллигенция (папа ученый в одном институте с Гайдаром, мама при детях), как амортизирующая прослойка между производящим классом и буржуазной номенклатурой, имела достаточно, чтобы ты вырос противником насилия, а мой класс (мама — дворник/медсестра, отец отсутствует) — нет. Но я этого не сказал. Да я так точно и не формулировал тогда, у меня в голове постоянно играли «Доорз» или «Пинк Флойд», не давая додумать, а любимыми словами были «шаманизм» и «энергетика». К тому же Ник мне нравился, мы были приятели, менялись кассетами: «Телевизор», «Крематорий», «ДДТ». Он не был виноват в своем классовом происхождении и сознании, как и я. А выйти из-под контроля семьи-класса-эпохи мы не умели, это удел великих личностей.
На стройке обнаружилось сколько угодно арматурного прута и уже сваренных из него клеток. Это придало баррикаде угрожающе ощетиненный вид. «Дикобразы баррикад» — через год отметят мастера пера в моем этюде при поступлении в литинститут, как удачное. По трое таскали тяжеленные бетонные лавки из ближайшего парка. Там стоял на постаменте каменный герой-пионер Павлик Морозов. Кто-то нехорошо посмотрел на изваяние, но эту идею тут же зарубили, как вандалистскую. Кинуть острый осколок, целясь человеку в голову, я был готов, а вот свергать этого принципиального ребенка, пострадавшего в войне со своей семьей, нет. Павлика свалят через неделю, когда по столице покатится идиотская война с памятниками. И он будет печально валяться в осенней уже грязи, безносый, уткнувшись в землю своим детским невиноватым лицом. Сейчас там, в парке, деревянная часовня, в честь погибших на других баррикадах 1993-го. Но это я забегаю.
Баррикада, наконец, стала достаточна, чтобы забраться на неё и обозреть происходящее вокруг парламента. Мокрый от пота, перепачканный ржавчиной, я залез и увидел, что народу на площади прибавилось раза в три, повсюду суетятся: катят великанскую трубу и железные бочки, трещат деревянным забором, вонзают в землю арматуру, несут строительные леса, жгут на асфальте первые костры, впрягшись, волокут на стальных тросах такие порции гранита, что невольно опасаешься, не разбирают ли метро? Самоназначенные командиры обучали остальных держать внутри баррикады воду в бутылках, а в кармане тряпку, потолще, чтобы, когда врежут газом, немедленно смочить её и закрыть лицо. Мне достался маленький черный шелковый лоскуток.
Отдыхая, мы стояли с Ником у гранитного парапета, глядя на деловитое шевеление враждебной бронетехники и прислушиваясь к ворчанию моторов противника на набережной. Убеждали друг друга в том, насколько это серьезно и как надолго может оказаться. Похоже на те митинги, где мы проводили столько времени в этом и прошлом году, но только серьезно, потому что там ты долго куда-то идешь, потом ещё дольше слушаешь, потом тебя просят поднять руку, как в школе, а потом остается разойтись по домам и ничего не делать. Ну, разве, значок какой-нибудь можно купить или поставить подпись за отсоединение Прибалтики. А здесь серьезно: разойтись, может, и не получиться и значков не продают. Гвардейские таманские башни с узкими смотрелками вопросительно и недовольно двигались на гранитных берегах и мосту. Примеривались вниз-вверх стволы пулеметов. Там тоже ведь кто-то кого-то инструктирует сейчас. Мы ведь в этом году много раз видели, как из таких башен разлетается с грохотом стальной огонь — в Прибалтике, в Грузии, в Карабахе. Из окон БД разлетались сотни копий приказа Ельцина, не признавшего путчистов, с его отксеренной подписью. Текст, известный уже всем тут почти наизусть. И еще обращение матерей военнослужащих не стрелять.
Серьезно. Я приехал в Москву вчера в одном купе с журналистом, проработавшим всю свою тридцатилетнюю жизнь на благо пионерской организации, а теперь затеявшим модно-молодежную газету. За окнами купе менялись пейзажи передвижников. Всю дорогу он убеждал меня взяться за рубрику об истории контркультуры: идолы хиппи, провоты, фэнзины британских панков, растафари, рэп. Сегодня утром он говорил по телефону, явно напуганный моим звонком: «Думаю, Лёша, ты понимаешь, как всё серьезно, нет, конечно, всё отменяется, думаю, стоит сколько-то вообще не звонить друг другу».
Серьезно. Конечно, большинству этих демократических граждан придется ещё пару раз умереть и родиться, чтобы постичь хирургический смысл революции как ликвидации института собственности, — излагал я Нику, — но они такими и должны быть, это правда их поколения. Они готовили внутри советизма полигон для западной демократии — выборы, голоса, прочее животноводство, и теперь должны её реализовать, а мы с тобой будем внутри их демократии готовить запал для бесклассового и безгосударственного будущего. Наша правда тоже покажется смешной первому же поколению, в этом бесклассовом обществе выросшему. Но только там, где нет принуждения, собственности и отчужденной власти, там и смерти не может быть, сразу же обнаружат против неё лекарство. Смерть оскорбительна для свободного человека, если она не выбрана добровольно. А значит, если мы попадем туда, а точнее, создадим это сами, то можем рассчитывать на конкретное физическое бессмертие. Мы сейчас тут боремся за него, потому что эта революция создает возможность для той, следующей, которая через двадцать, сорок, пятьдесят лет.
Ник попросил меня перестать гнать, он и сам так умеет. Мои теории вызывали у юного программиста автоматическую иронию. Я потребовал возразить по существу. Он сказал: «бессмертие — это перенаселение». Его нет в самом нашем программном коде. Или я рассчитываю на непрерывный суицид, как в песнях Летова или у римских стоиков?
По общему и неизвестно откуда взятому мнению штурм ожидали ночью, ближе к утру. Мы с Ником решили отлучиться домой за вещами, необходимыми для уличной жизни.
Обратно Ника не пустили бабушки. Зря я числил их чуть ли не в диссидентках из-за вечных беломорин в дрожащих руках и полной подборки журнала «Новый мир» за последние тридцать лет. «Мы Николая не пускаем и вам там делать нечего, пусть взрослые сами между собой разбираются!» — сказала какая-то из двух в телефон. Я молча положил трубку. Мама была в отпуске на исторической родине, в тверском городке Нелидово и не подозревала, что я зачем-то вернулся с юга раньше времени.
Бросил в рюкзак плед, выкидной нож, бинт, зажигалку, теплые носки. Вместо зонта надел черную шляпу с большими полями. Что ещё человеку нужно на баррикадах?
Приятно и странно все-таки, что так вот можно сесть и за пять копеек ехать туда. Конечно, кто-то в вагоне сердито комкает газету, кто-то шепчется с соседом насчет Горбачева и чья возьмет, но в основном все едут по своим делам и мимо, хоть жадно и кидаются к окнам, когда в них появляется Белый дом, похожий издали на египетского сфинкса без головы. Там городят огород не за деньги и не по приказу, а из осознанной (чуть не написал «основной») необходимости своего участия в истории. Когда-нибудь так будет делаться всё, а пока только баррикады. Или где-то уже так всё и делается, а нас туда не впускают просто, как пока «неспособных»? Или, наоборот, у нас тут место, куда оттуда ссылают тех, кто там не может всё делать из осознанной необходимости? На перевоспитание (ужаснутся и смогут), а то и насовсем.
Ночью на нашей баррикаде мы не раз репетировали штурм. Режиссировал длинноволосый Саша в синем халате лаборанта-химика. По его команде одни вскакивали, строились, сцепившись руками, а другие хватали кирпичи и арматуру по руке или мочили водой тряпки. Не веря в арматуру, подросток в спортивном костюме крутил над головой велосипедную цепь, один конец которой толсто обмотал изолентой — любимое оружие тинейджеров, выходивших «район на район». За это его прозвали «Вертолет». Потом все возвращались к кострам из ящиков. Ящики носили от ближайших магазинов. У нашего костра студент в стройотрядовской куртке пел без умолку «Электрического пса», «Полковника Васина» и весь остальной «Аквариум». Это всех устраивало. Потом из БД вышел никому не известный депутат и сказал, что нужны люди «агитировать бронетехнику». Я и еще несколько встали с асфальта.
Человек пятнадцать, мы вышли из защищенного баррикадами крошечного пространства на Набережную, с будущим российским флагом и какими-то бумагами в руках. Там урчали БТРы и десять таманско-гвардейских танков. Остальная техника оставила мост. К нам сразу направился главный танкист с двумя помощниками. Их начали убеждать в незаконности путчистов, законности Ельцина и так далее. Срабатывали лучше, впрочем, не столь отвлеченные аргументы, а разговоры про единство армии с народом, «а народ-то вот он тут весь», про то, что стрелять в людей и ездить по ним нельзя, «а если вас не за этим сюда прислали, то зачем?». Тетки совали офицерам в руки цветы и пакеты молока. На антенны танков крепили трехцветные флажки.
Через полчаса, не связываясь с начальством, они решили перейти на сторону парламента. Главный закричал — замахал своим, воткнул триколор в башню ведущей машины и колонна двинулась к белым стенам под эйфорический шум и свист сплошной толпы вокруг. Две живые цепи держали проход для разагитированной техники. «Что вы сейчас чувствуете?» — доставал меня японский журналист, когда я спрыгнул с брони. Я отвечал что-то неприлично пафосное, про надежду. С БТРа открывалось, как боевые машины выстраиваются по периметру БД, беснуются в дыму, создавая дискотеку, прожектора и непрерывные зарницы фотовспышек, всё оглушительнее ревет площадь открытыми ртами, броню засыпают астрами, хризантемами, обнимают и стаскивают солдат, на неё поднимают флаги, что-то пишут краской, на пушке ещё едущего танка верхом сидит панк с высоченным ирокезом и в кожаной безрукавке с «Гражданской обороной», выклепанной на спине.
Не хочется представлять себе, что ожидало бы танкового командира, окончись путч иначе. Нарушение присяги. Да еще добровольное. Но там и тогда казалось, иначе и не бывает.
На БТР у нашей баррикады сразу влезли какие-то девки, армия набросила на их плечи свои куртки, слушала песни и жевала челюстями, что дают. Их не кормили с утра. Саша в халате продолжал ночные учения, военные с брони давали ему шутливые советы. «Всем, кто не уехал спать, утром будет выдано по женщине, но утром, не раньше, и по одной!» — хрипло и громко веселился он.
Три месяца назад, в мае, студенты-радикалы устроили ночь памяти парижской молодежной революции 1968-го у главного здания МГУ. Там тоже грелись у костров и в палатках, поднимали черно-красные знамена на советских стальных флагштоках. Под синей университетской елкой я выкурил свой первый косяк и рассматривал стенды с хроникой майского восстания: слезоточивые облака на бульварах, открытый огонь, разрисованная (запомнился Буратино, то есть Пиноккио, с гаечным ключом вместо носа) Сорбонна, брусчатка, изъятая из-под ног, развешанные на ветках каски французского ОМОНа — СRS, вывернутые витрины, студенты с вьетнамскими и кубинскими флагами. «Никогда у меня этого не будет, — говорил я себе, — никогда ничего подобного, невозможно, я родился в 1975-м». Вспоминая это и радуясь непредсказуемой жизни, я уснул на пенопластовой льдине и ничего не снилось, а когда проснулся, уже рассвело и седобородый незнакомец, похожий на Льва Толстого, протягивал мне чай в прозрачной крышечке. У него был термос. Сашу-активиста тоже где-то сморило и вся баррикада вяло дремала в тумане, костер еле тлел, военные храпели у себя в броне. Разбудил всех голос барда Высоцкого под французский оркестр: «Чуть помедленнее, кони!» — очень громко включили из БД. На многих опухших лицах читалось желание свалить домой. Новых людей, впрочем, прибывало всё больше. Начался перманентный митинг. «Ельцин! Ельцин! Ельцин!» — то и дело захлебывалась площадь. Толпа и её ораторы питались слухами: якобы, ближе к утру, на нашу сторону перешли ещё тридцать единиц бронетехники, но где они, никто сказать не мог. Якобы путчисты выставили нам ультиматум и штурм назначен на шестнадцать часов. На крышах вокруг уже якобы расселись снайперы и нельзя подходить к парапетам. И много такого прочего. В реальность всего этого не верилось. Реальной была иностранная христианская миссия, кормившая всех печеньем и плавлеными сырками и мужик, сорвавшийся с баррикадной высоты и отправленный на «скорой» в реанимацию.
На ступенях центрального входа меня окликнул анархист Кай. Он шел в здание за противогазами, потому что возглавил баррикаду номер шесть под домом-книгой. Только вчера приехал из Польши, с хардкор-фестиваля. Обвешанные этими самыми противогазами, мы принесли их под «книгу» и раздали. Три развернутых поперек проспекта троллейбуса прикрывали ощетиненный арматурой неаккуратный завал. Над сетчатым, как кровать, забором, привязанная за рукава к арматурине, колыхалась в качестве знамени черная майка с надписью «Sex Pistols». Фанатов этой группы, а также слушавших Dead Kennedys и Crass собралось около сотни. Более политический, диагонально черно-красный флаг мы полезли ставить на крышу одного из трамваев. «Это что же значит, смерть совку?» — спросила благообразная мамаша с земли. «Нет, это анархо-синдикализм, хотя вы все правильно поняли» — ответили мы с крыши. С троллейбуса было видно, что строится уже второе кольцо баррикад и что они делятся по идеологическому признаку: сотни российских триколоров, десятки монархических, желто-бело-черных, флаги отдельных институтов и даже один красный, видимо, какие-то нетипичные марксисты. Над Белым домом колебался аэростат с российским, украинским и литовским знаменами. Его сразу же окрестили «Олимпийским Мишкой». Обозревая баррикады с крыши, сжимая флаг, чувствуешь себя генералом. Но в уличной борьбе каждый должен мыслить, как генерал. На то она и самоорганизация. Не понимание своих генеральских полномочий — главная проблема людей. А главная проблема властей —догадка людей о своих врожденных погонах.
Потом не тот, конечно, но другой помятый троллейбус, с которым в ночь так называемого штурма бодался БТР, долго стоял на Пушкинской, у Музея революции, куда мы ходили пить кофе. Я учился в литинституте и, разумеется, ничего смущенно не говорил сокурсникам, проходя мимо. Это бы их смутило — дурной вкус и «нечем заняться». За кофе в музее мы цитировали друг другу Пригова, куртуазных маньеристов, кому что нравилось. Обсуждались романы Сорокина, Кундера, пьесы Стоппарда и Петрушевской. И я говорил про себя, глядя на пострадавший троллейбус: больше такого не будет никогда. В тайной надежде снова ошибиться.
Как и подобает революционной ситуации, август обнажил много ранее скрытых противоречий. Весьма популярное тогда анархистское движение расслоилось на умеренный истеблишмент — недавние студенты-историки — и радикальную массу — косящие от армии неформалы. Пока неформалы гнули арматурины об асфальт, историки вывозили компьютеры, ксерокс и другую дорогую оргтехнику из церкви, где размещался их штаб. Сейчас эта церковь в палатах Малюты Скуратова спасает души. Иногда я захожу туда, вспоминаю, под какой иконой мы с Ником ксерили нашу газету «Партизан» (икон, конечно, не было, вместо них висели плакаты испанской революции и портреты Махно), последние экземпляры коей я роздал желающим на анархистской баррикаде, где нарастало веселье.
Кто-то в майке с огромными, хищно распахнутыми челюстями-крыльями катался на мотоцикле по замершему проспекту, от баррикады до баррикады, и давал прокатиться желающим. Двое панков залезли в строительный кран неподалеку и пытались им управлять. «Понаделали тут рычагов!» — недовольствовал один ирокез, дергая их. Второй ему мешал. Кран мотался на месте и раскачивал башней, как пьяный слон, но это всех смешило и казалось безопасным в сравнении с ГКЧП. Такие четыре буквы мы написали на знаке STOP, отвинтив со столба и украсив им баррикаду. К анархисту по кличке Смертник приехала с продуктами мама и не желала уезжать. Над ним все подшучивали, а он огрызался: «Если у тебя не такая мать, то и не завидуй!». Незнакомый тертый человек объяснял мне: ножом надо бить прямо, а не сверху-снизу, тогда используется всё лезвие. Но в итоге мой нож подошел девушкам крошить пенопласт. Крошку засыпали в бутылки пополам с бензином и ставили «коктейль» внутрь баррикады. Спорили, как делать фитиль, чтоб самому не вспыхнуть. Кульминацией угара стало появление лидера весьма «анти» тогда группы «Алиса» Кости Кинчева. Приближаясь, он кричал издали: «Панки! Давайте! Хуячьте!», но в троллейбусе успокоился, взял гитару, начал петь что-то языческое, про впившихся в глаза змей и давать автографы на ельцинских указах и надутых презервативах. Я его знал. Только что «Комсомольская правда», где я недолго вел подростковую криминальную хронику, раскручивала фестиваль «Рок против террора» и они все ходили к нам: Кинчев, Сукачев, Скляр… Под «террором» подразумевалась власть. Я даже подарил ему бисерное украшение на руку. Костя меня, конечно, не помнил, но согласился, фестиваль был отличный. В троллейбусе рассказывал, что у него сейчас рожает жена, а он вот тут баррикады делает. Обещал пойти в БД договариваться про кабель, чтобы прямо здесь, у нас, дать электрический концерт. По-моему, ему всё очень нравилось.
Стало много любой еды: от вареной картошки до красной рыбы. Москвичи несли и несли её. Доставалось даже собакам, прибившимся к этой цыганщине.
К ночи из БД поступил приказ больше не пропускать через баррикаду людей к зданию, слишком много. Мы встали в цепи и старались, но это было нелегко. Те, кого не впустили, строили свои завалы и махали флагами уже далеко впереди, у пересечения с Садовым кольцом. Там и случилась в тоннеле странная стрельба с непонятно кем скомандованной техникой, вдруг поехавшей на людей. У нас все кинулись к бутылкам, задышали глубже, переглядываясь. Это было всё, что угодно, но только не штурм. Прошел час. Накрапывал дождь. Нигде больше ничего не ездило и не стреляло. Устав ждать, люди начали выдумывать. Число убитых называлось сначала пять, потом восемь, к утру — пятнадцать. Все собирались вокруг транзисторов с «Эхом Москвы», но оттуда «эхали» такие же слухи и «свидетельства». Радиослушатели всё время спорили и по-разному делили на «наших» и «не наших»: ОМОН, танки, военные части, республики, области. «Наши» танкисты на броне пели «Вальс бостон» Розенбаума с преждевременным дембелем на лицах.
18-го августа, накануне путча, я вернулся с Черного моря, куда меня неожиданно позвали официалы «изучать журналистику». Расчет их был прост и на месте стал ясен: приедут важные американские друзья, а в «Орленке» хоть и организация-пресса уже не пионерская, а всё как-то недемократично: одинаковая форма, алые галстуки, похожие статьи, серп и молот. Флаг этот, когда его поднимали над лагерем в первый день, меня шокировал, настолько я от него отвык, и на торжественную линейку я не пошел. Пионеры собирались переименоваться в Пионерские и Детские Организации, но вышло неблагозвучно: ПиДО, тогда предложили Союз Пионерских и Детских Организаций, но получилось СПиДО, еще хуже. Короче, когда у американцев начинались сомнения в демократизации пионерской структуры, предъявляли меня в драных, расписанных английскими неприличностями, джинсах. Я и ещё один панк Некрасов были единственными, кому разрешили носить гражданскую одежду, избавив от «орляцкой» формы. Вполне искренне я спрашивал американцев что-нибудь о калифорнийском панке, йиппи, кислотных комиксах, изалендском институте, антикопирайте, и янки начинали издавать одобрительные звуки, кивать и улыбаться. Ещё я в «Орленке» вел свою первую радиопередачу, призывая всех нырять в карантинное холерное море под музыку «Красной волны» Джоаны Стингрей. Система использовала меня для демонстрации своих реформ, а я бесплатно купался вместе с раздутыми синюшными свиньями, жертвами недавнего смерча, на неделю отравившего курорты. Через полмесяца эта должность «неформала» сильно приелась и я в ультимативной форме запросился в Москву. Мне пошли навстречу, тем более что панк Некрасов оставался. Не задержала даже юная журналистка Алёна, с которой мы подолгу облизывали и мяли друг друга южными морскими ночами. Она была искушеннее, чем я. Мои дурацкие вопросы: «А сколько их у тебя уже было?» — её смешили. Лазая со мной в темноте по горам, Алёна поранила веткой ногу. Под фонарем кровь на её голени лаково сияла, как знаменитый чеховский осколок стекла. Невыносимо нравилось на это смотреть. Я не удержался и дотронулся до раны. Алёна зашипела: «Зачем ты, мне же там больно!». Не мигая следила, как я слизываю кровь с пальцев. На вкус — жидкое теплое железо.
— Ты действительно должен уезжать?
— Да. Это неотменимо.
— С чем это связано?
— Политика.
В троллейбусе ночью, надев шляпу на лицо, я представлял, как она сейчас там, входит в лунную воду. Наверное, думает, я знал заранее про путч. Совпадения это щедрость Всевышнего.
С утра следующего дня баррикад больше не строили. Шутники писали белой краской по нижним стеклам дома-книги: «Кошмар! На улице Язов!», «Забил снаряд я в тушку Пуго!» или оставляли автографы углем на белых парламентских стенах. Кто-то ведь потом отмывал это. Очень кинематографично должно быть: скрываются под мокрыми щетками сотни неряшливых угольных имен. Нарастающее чувство халявной победы и демократическое радио, рассказывавшее, что путч срывается, расслабляло толпу. На кострах уже варили кукурузу, а кто-то притащил самовар. Зажигательные бутылки еще хранили в баррикаде, но по рукам у всех ходили уже другие бутылки. С далекого рок-фестиваля в Москву вернулась Юля.
— Где Майкл? — спросила она после глубокого поцелуя.
— На охоте с отцом. Он, возможно, вообще не знает про переворот там в лесу. Хотя, как и положено, парень с оружием.
С Майклом у нас была группа «Отряд Особого Назначения», существовавшая, правда, только в его квартире, зато с настоящей ударной установкой, гитарами и переделанным «в студию» моим катушечным магнитофоном. «Хиты», которые я сочинял, походили на перевод с английского хороших, но до конца переводчиком не понятых, песен.
— А Ник?
Последовал ещё один глоток вина из горлышка и затяжной поцелуй, от которого стало жарко. Я объяснил.
— Зас-сал, — мяукнула Юля. Это слово у неё вышло нежно, по-кошачьи. Юля любила всё замшевое и бархатное, а с Ником она много и публично целовалась. Впрочем, как и со мной и с кем-то из нас ещё.
— Да не знаю, — вступился я, — бабушки его заскрипели по телефону про взрослые дела.
— Зассал, — с удовольствием повторила она, — а мы думали вас расстреляют теперь всех, пили прямо на пианино, помнишь, в той мастерской?
Я помнил. В той мастерской далеко от Москвы она таяла в руках моего приятеля, одного перспективного рок-музыканта, а я, не умея справиться с буржуазной ревностью, вышел в другую комнату и зло тискал там Наташу, одну из поклонниц уже не вспомню кого и чего.
— Выходит, ты один герой? — Юля примеряла на себя мою черную шляпу
— Выходит, один, — шутливо согласился я, — если не считать ещё сотни человек под нашим флагом и еще ста тысяч вокруг.
Прямо на баррикаде она вдруг привстала на каблуках и прижалась своим к моему лицу. Юлины пухлые винные губы плавились в моих, как горячее лакомство. Несъедаемое яство. Через пару месяцев мы увидим этот поцелуй в японском журнале: любовь на фоне металлолома, счастливых людей и флагов. В ту секунду я желал каждому, чтобы у него в жизни был хотя бы один такой поцелуй. Чьи-то губы на баррикаде. Щекотный бархат её пиджака в моих ладонях рифмовался с её вкусным языком. «Ты можешь обнимать меня и под рубашкой, я не обижусь», — хитрый шепот прямо в ухо. Если вам шестнадцать лет, пусть у вас будет много девушек и пусть они не обижаются. Не обижайтесь и вы на них из-за параллельных молодых людей. Это воспитывает само— и вообще иронию и сообщает жизни лирическое переживание. Но еще в шестнадцать у вас должны быть баррикады. Без баррикад это всё не то.
В последний день путча, плавно переходящий в торжества по поводу его провала и ареста всех «комитетчиков», у анархистов родилась веселая мысль: повернуть часть собравшихся против Ельцина и отправить его туда же, куда и хунту. Идеальные, мол, условия для перехода к самоуправлению регионов-городов-улиц, передачи предприятий в коллективную собственность занятых на них работников, роспуска всех надзирающих инстанций и такого прочего. У крепкого и взрослого иркутского бородача батьки Подшивалова нашлась в кармане пачка листовок, заранее подготовленных именно на такой случай. Интересно, а были ли в тех карманах предусмотрены другие исходы? С этими самыми листовками почти вся баррикада снялась и проталкивалась в ликующей толпе к Белому дому, объясняя по дороге нашу позицию. Народ реагировал неожиданно хорошо: одни смеялись, потому что думали, мы шутим, а мы сами точно не знали — шутим или нет, это зависело от реакции масс, другие весело соглашались: да, нормально бы и без Бэна остаться, сами бы с собой управились. Целью было — собрать как можно больше сторонников «развития революции», желательно, человек пятьсот, и вломиться с нашей петицией в главный подъезд БД, а дальше всё закрутится само собой и путч по-любому разовьется в гораздо более интересные события, появится третья сила. Некоторые предложили двигаться сразу же к Генштабу, но мало кто знал, где это. Поход закончился встречей с казачьей сотней. Казаки страшно развеселились, узнав, зачем мы и куда идём. Сочувствуя идее монархии, они ничего не испытывали к Ельцину, сломавшему к тому же в Свердловске дом, где расстреляли последнего царя. У них было очень много водки, от этого завязалась беседа насчет того, был ли казаком Махно, пение песен, щелканье нагайками и всё такое. Кто-то из панков спешно записывался в казачью сотню. Кто-то из казаков интересовался, чем ставят ирокез? Энергия рассеивалась, а общее направление потерялось. Мы с Юлей долго ходили вокруг изрисованного черным здания, искали её гитару, нашли в чьих-то руках и пошли к метро. На те баррикады я больше не возвращался. Не знаю, кто их разбирал.
Мама вернулась из глубинки вместе с теткой, во время путча они успели там здорово поцапаться. Тётка выступила на стороне «спасителей порядка» и кинулась раскапывать забытый свой партбилет, с неуплаченными — о ужас! — за год партийными взносами, а мама обвинила её во всех сталинских репрессиях и перестала разговаривать. «Комсомолка» опубликовала открытое письмо лично мне и вообще всем защитникам Белого дома с просьбой сильно не пытать «закончивших существование» коммунистов. Пионерский журналист, с которым я вместе ехал с юга и который 19-го предлагал забыть о взаимном знакомстве, названивал мне с просьбой эксклюзивного материала о защитниках победившей демократии. Он даже потом продал это в один парижский молодежный журнал под заголовком «Записки юного революционера». Как у Кропоткина, если убрать слово «юный», адвокатствующее слову «революционер». Я, впрочем, зная эту среду, никогда и не питал никаких иллюзий насчет самостоятельности прессы. Им этого не полагается по профессии. Ещё я сразу по событиям, за неделю написал краткую повесть. Посвятил Кате, научившей меня целоваться. И через год «Сон с продолжением» опубликовали в сборнике других «забелдомовцев», рядом со всякими маститыми именами типа поэта Вишневского и Новодворской. Это моя первая литературная публикация. Правды там почему-то почти нет, а есть романтичные сны в духе пышной символистской прозы и действуют выдуманные воспитанники детдома, подозрительно книжно и гладко рассуждающие на баррикадах о смерти бога, метаистории и закате Европы в перерывах между затяжками анаши. Набоков замечал, что настоящий писатель выдумывает себе прошлое вместо того чтобы вспоминать. Я не знаю, какой я писатель, знаю точно, мог бы быть лучше.
Самые принципиальные из анархистов остались у Белого дома ещё на месяц, переместившись под памятник восставшим рабочим голодать за освобождение своих товарищей Родионова и Кузнецова. Двоих демонстрантов держали в камерах уже полгода за поножовщину с майором КГБ, а суд всё откладывался. И вскоре выпустили, кстати. Тогда голодовки возымели вдруг значение.
От реакционного государства, короче, я в тот раз никак не пострадал. Пострадал от реакционного общества, недовольного демократическим разгулом, а точнее, от люберецких гопников, приехавших 31-го на Крымский мост в очень большом количестве. В зеленом театре парка Горького заканчивался концерт в честь баррикадной победы, группа «Тайм-Аут» отыграла своё и рассказала несколько дурацких баек «про квачей». Квач — это рыба с выменем и в валенках. Мы с Юлей, обсуждая, какой лажовый концерт и как безвкусно ломать советские памятники, поднялись на мост одними из первых. Тренировочных костюмов там было, как на открытии Олимпиады—80. Рослый золотозубый спортсмен довольно осторожно снял с Юли ту самую гитару и сказал: «Поиграем». Остальные любера кивнули нам в смысле, чтобы проходили вперед, за нами поднималась тусовка сотни в три и её нужно было сначала впустить на мост, а потом уже таскать по нему. Юля быстро пошла. С секунду подумав, я подошел к четырем гопникам у перил, трогавшим струны, и приказал:
— Отдайте гитару!
— Чего? — переспросили они, явно удивляясь и вглядываясь в меня.
— Гитару отдайте, — повторил я.
Подходил и стоял спокойно, произносил текст тоже очень холодно, как Виктор Цой в «Игле», когда он переспрашивает: «Какое стекло? Для окон?». Не помогло. Ощущение, как будто налетел лицом на механический молот, хотя это был всего лишь локоть. Пока ты уклоняешься от летящего кулака, ловят за волосы и подрубают ноги. Попытка вырваться приводит лишь к тому, что тебя топчут восемь копыт, заколачивая в клепаные мачты. Паника все же не отключила взаимовыручку. Высокий хиппан выхватил меня за шиворот, а четверка подмосковных бойцов, наигравшись, вместо того чтобы сложить его рядом, рванула к основной гопнической массе, превращающей мост в спортзал с живыми тренажерами. Так меня не бросили с Крымского моста. Многих бросали.
Половина лица, левая, на глазах синела и распухала. На следующий день я должен был идти учиться в новую школу, где меня никто не знал. Последний класс. Ночью на кухне Юля клеила мне на щеку и лоб мокрые газеты. Свинцовый шрифт вытягивает что-то там. Газеты на той неделе писали только о путче. Потом мы пошли ко мне, и в темноте она сказала, громко дыша: «Сними ты эту майку». Её щель оказалась мокрой внутри, но такой же бархатной и щекотной, как и вся остальная Юля. Так я окончательно стал мужчиной. Год модного слова «петтинг», обоюдного орального секса и взаимного рукоблудия с девушками наконец-то закончился.
Настоящий фестиваль в честь августовского восстания был в Тушино и чуть позже. Анархист Кай принес туда с баррикад черный флаг с красной анархией и мы все к нему стянулись под песни группы «Пантера», игравшей первой. Вскоре Кай канет в глубине Партии любителей пива. Когда вышла «Металлика», я ломанулся к сцене, продавливая себе дорогу в твердой локтистой и спинастой толпе. Запоминающееся чувство: необозримая масса подается вперед и кидает тебя прямо в омоновские щиты. Ты — в первом ряду.
Солдат, пытавшихся разделить тушинскую толпу на части, закидывали бутылками и свистели. Я видел нескольких в крови и до смерти перепуганных. Сто тысяч «юных революционеров», подпевающих группе Э.С.Т.: «Настанет день, я знаю, и, сука, ты умрешь!» Когда так много людей чувствуют, что они готовы ко всему, остается только найтись нескольким голосам, которые сформулируют, к чему именно. Молодому пороху не хватало запала, но запала в тот момент нигде не нашлось. Той осенью в воздухе разливалась удушливость: газ идет, а спичку никто не подносит. Бизнесмен Лисовский летал над нами в вертолете и строил планы на этот «сегмент рынка». Её величество прибыль. Её хотят все.
Дальше катилось по нисходящей: наступили холода, фантастически взлетели цены, затихли советские заводы, капитализм всех выдавил на улицы торговать чем-нибудь, чтобы прокормиться. «Точка бифуркации», как выражаются физики, то есть момент и место выбора, откуда открывается целый веер возможностей, была пройдена. Не состоявшимся нигилистам пришлось срочно взрослеть. Я завел себе знакомых на складе гуманитарной помощи и менял одежду на еду или что мне там надо. Закон стоимости и раньше никто не отменял, а теперь он воцарился вокруг тотально. Закон стоимости не отменяется, пока ты не обнаружил чего-то реально покруче, чем этот закон. Простое презрение тут не действует.
В результате демократических реформ в Москве открылся первый панк-клуб «Отрыжка» в бывшем кафе «Отрадное», где я часто встречал защитников анархистской баррикады. Они держались пальцами за сетку, отделявшую их от «Монгол Шуудана», оравшего: «Я вступлю-вступлю-вступлю в анархический батальон!» В «Отрыжке» на кухне мне выбрили левую половину головы, а в ухо вдели большую булавку, чем я был весьма доволен. Я учил тогда новые для себя слова «Деррида», «постструктурализм», «деконструкция», и это вполне рифмовалось с такой прической. Один ирокез по кличке «Протез», тот самый, кто мучил в августе у баррикады безответную машину-кран, подошел и сказал:
— Помнишь? Я вот тут сочинил про те дни:
Раздрочили ебала!
Разъебали дрочила!
И поперли неслабо,
Потому что мы сила!
— Я тоже вот тут сочинил, — признался я. Сочинители должны делиться:
— Ведь в мире есть машина —
Машина-хуесос.
И в мире есть мужчина —
Мужчина невысок.
По-моему, Протезу понравилось не очень. Но он смеялся и всё никак не мог запомнить мой стих, так было ему смешно. Смех важнее и старше понимания. «Протез» предложил брататься. И мы по очереди плюнули друг другу в рот. Спирт «Рояль» из пластиковой бутылки отлично дезинфицировал. Припев песни про машину и мужчину я больше никому не показал. Да и саму песню не написал. Наша с Майком «группа» закончилась. А «Отрыжка» закрылась вскоре после того, как невыясненные люди зарезали там ножом гитариста группы «Монгол Шуудан».