К книге
Том 1Герман Гессе Собрание сочинений: В 4-х т. Т. 1: Повести, сказки, легенды, притчи. ДЕМИАН. История юности Эмиля Синклера[41]. Глава третья ЗЛОДЕЙ
42%
Герман Гессе Собрание сочинений: В 4-х т. Т. 1: Повести, сказки, легенды, притчи. ДЕМИАН. История юности Эмиля Синклера[41]. Глава третья ЗЛОДЕЙ
16

Много хорошего, нежного, привлекательного можно было бы рассказать о моем детстве под защитой отца и матери, о спокойной, неторопливой жизни, полной детских чувств, игр в мягком, светлом, любящем окружении. Но меня интересуют только те шаги моей жизни, которые я прошел по пути к самому себе. Все эти милые минуты, островки счастья, райские паузы, волшебство которых мне известно, я оставляю покоиться в сиянии прошлых лет и не стремлюсь еще раз к ним вернуться.

Поэтому, продолжая пока оставаться в эпохе моего детства, я буду рассказывать только о том, что было для меня ново, что двигало вперед, заставляло сходить с привычного пути.

Все снова и снова поступали сигналы из «другого мира», принося с собой страх, принуждение и нечистую совесть. Как революционные веяния, они угрожали покою, в котором я охотно существовал бы и дальше.

Настали годы, когда я вновь увидел, что во мне самом живет нечто такое, что должно скрываться и прятаться в дозволенном светлом мире. Пришла пора, и во мне, как и во всяком человеке, зазвучал зов пола; в этом новом чувстве, захватившем меня целиком, было что-то враждебное и разрушительное, запретное и соблазнительное. То, что вызывало во мне жгучее любопытство, то, из чего складывались мои сны, мои скрытые желания, мои страхи, — великая тайна полового созревания, она не умещалась в охраняемое благополучие моего детского мира. Я поступал как все. Вел двойную жизнь ребенка, который уже перестал быть ребенком. Своим сознанием я жил в привычном, разрешенном мире и в то же время прислушивался к чему-то новому, возникавшему во мне. Одновременно я существовал в мечтах, желаниях, инстинктивных движениях подземного свойства, над которыми сознательная жизнь в страхе старалась возводить мосты, в то время как мир моего детства разрушался. Точно так же, как все другие, мои родители не помогали мне справляться с этими взрослыми проблемами, о которых говорить не полагалось. С неиссякаемой заботой они стремились только поддержать мои безнадежные старания отрицать реальность и по-прежнему цепляться за тот детский мир, который становился все более призрачным и фальшивым. Я не знаю, многое ли могут сделать тут родители, и своих ни в чем не упрекаю. Это было моей задачей — справиться с собой и найти свой путь, и я плохо с ней справлялся, как и большинство благовоспитанных детей.

Всякий человек имеет дело с подобными трудностями. Обычно именно эта проблема становится тем камнем преткновения, когда требования собственной жизни резко сталкиваются с окружающим; когда приходится пробиваться вперед с большими усилиями и многие переживают смерть и возрождение, которое составляет нашу судьбу лишь этот единственный раз в жизни; когда все то, что мы любили в детстве, отходит от нас, гаснет и исчезает, и мы вдруг ощущаем одиночество, холод мирового пространства вокруг. Многие навсегда остаются висеть над этим обрывом, отчаянно и безнадежно цепляясь всю жизнь за безвозвратно ушедшее, за мечту об утерянном рае — убийственную, разрушительную мечту.

Но вернемся к нашей истории. Видения и образы, в которых для меня возникало ощущение того, что детство приходит к концу, не настолько важны, чтобы о них рассказывать. Важнее было новое пробуждение «темного», «другого мира». То, что когда-то олицетворял собой Франц Кромер, было теперь во мне самом. И таким образом «другой мир» снова брал надо мной власть.

После эпизода с Кромером прошло уже несколько лет. Казалось, что эта драматическая страница моей жизни, связанная с ощущением вины, отошла куда-то вдаль и стала воспоминанием о коротком кошмарном сне. Франц Кромер уже давно исчез из моей жизни, и, встречая на улицах, я почти не обращал на него внимания. Однако другая важная фигура той драмы, Макс Демиан, навсегда осталась в моем окружении. Правда, долгое время фигура эта была как бы на периферии, видимая, но пассивная. Потом постепенно приблизилась, так что сила ее и влияние стали ощущаться вновь.

Я пытаюсь вспомнить, что я знаю о Демиане того периода. Возможно, что в течение года или даже дольше я ни разу с ним не говорил. Я его избегал, он также не проявлял активности. Иногда, когда мы с ним встречались, он мне кивал. Иной раз мне казалось при этом, что в его приветливости есть легкий привкус насмешки или какого-то иронического упрека, но, возможно, это было только мое воображение. Тогдашняя история и то влияние, которое он неожиданно оказал на меня, как будто были забыты и мною, и им.

Я вызываю в памяти его образ и теперь, думая о Демиане, понимаю, что он все время оставался здесь, что я его все время ощущал. Я вижу, как он идет в школу один или среди других старших учеников, одинокий, особенный, тихий, как незнакомая звезда, которая существует в своей особой атмосфере, живет по своим собственным законам. Никто с ним не дружил, никто его не любил, только его мать, но и с ней он, казалось, разговаривал не как ее дитя, а как взрослый и равный. Учителя его особенно не беспокоили. Он хорошо учился, но не старался никому понравиться, по временам шли разговоры о каком-то слове, комментарии или возражении, которое он высказывал учителю столь иронично или резко-вызывающе, что лучшего нельзя и пожелать.

Я вспоминаю, закрыв глаза, и образ Демиана всплывает. Где же это было? А, знаю! На улице перед нашим домом. Однажды он стоял с блокнотиком в руке и рисовал. Он рисовал корональный камень с птицей на нем, висевший над входной дверью. А я, стоя у окна, смотрел на него из-за занавески, вглядывался с удивлением в его холодное, сосредоточенное лицо, обращенное к птице, лицо ученого, исследователя или художника, уверенное, волевое, необычно светлое и холодное, с проницательными глазами…

И опять я вижу его. Немного позднее. На улице. Мы вышли из школы и толпились вокруг упавшей лошади. Она лежала перед крестьянской телегой в упряжи и оглоблях, ноздри ее раздувались напряженно и тревожно, из невидимой раны сочилась кровь: дорожная пыль с одной стороны постепенно становилась тяжелой и темной. Я отвернулся с ощущением тошноты и увидел лицо Демиана. Он стоял немного поодаль, позади других, спокойный, элегантный, как всегда, и глядел на голову лошади тем же внимательным, глубоким, тихим, страстно-сосредоточенным взглядом. Я не мог оторваться от этого взгляда и почувствовал, тогда совсем еще не осознанно, что-то очень необычное. Я видел, что это лицо не мальчика, а взрослого мужчины, также мне казалось, или я чувствовал, что это не просто лицо мужчины, а еще и нечто иное. Было такое ощущение, что в нем порой проявляются черты женского лица, так что минутами оно казалось не детским и не мужским, не молодым и не старым, а как будто тысячелетним, не знающим времени, относящимся к каким-то иным исчислениям, нежели к тем, в которых мы живем. Так могут выглядеть животные, деревья, звезды, я не знаю что; тогда я ощущал все это не буквально так, как пишу об этом теперь, будучи взрослым, но как-то похоже. Может быть, он был красив и нравился мне, может быть, казался отвратительным, сейчас трудно сказать. Я видел только, что он был не таким, как мы, он был зверем, духом, образом, не знаю кем, но другим, невообразимо другим, чем все мы.

Вот и все, что я помню, а может быть, даже эти воспоминания тоже часть уже более поздних размышлений.

Минуло несколько лет, прежде чем я вновь соприкоснулся с ним близко. Демиан не участвовал в церковной конфирмации вместе с мальчиками своего возраста, как того требовали общепринятые правила, и это вызвало множество слухов. В школе заговорили о том, что он, вообще-то говоря, еврей или даже язычник. Другие утверждали, будто бы он, как и его мать, вообще не исповедует никакой религии или является членом какой-то таинственной и ужасной секты. В этой связи, как я помню, высказывалось даже подозрение, что он живет со своей матерью как с любовницей. Наверное, он действительно воспитывался вне какой бы то ни было религии, и это могло сказаться на его будущем, и, видимо, потому его мать решила теперь, что двумя годами позднее, чем сверстники, но он все же должен пройти конфирмацию. Вот и получилось, что несколько месяцев он вместе со мной ходил на занятия, где нас готовили к этому событию.

Какое-то время я держался вдали и не хотел приближаться — слишком много было разговоров и тайн вокруг Демиана. Помимо этого, мешало чувство, что после истории с Кромером я у него в долгу. К тому же именно теперь у меня было много забот с моими собственными тайнами. Период конфирмации совпал со временем самых важных открытий в сексуальных делах, так что при всем желании я не мог по-настоящему сосредоточиться на благочестивых помыслах. Вещи, о которых говорил пастырь, оставались где-то далеко, в священной тихой абстракции; они, конечно, были прекрасными и ценными, но не вызывали во мне ни малейшего интереса, ибо меня волновали совсем другие вопросы.

Чем безразличнее становился я в этом состоянии к религиозным проблемам, тем интереснее делался для меня опять Макс Демиан. Казалось, что-то связывало нас. Мне хотелось бы разобраться, что же это было. Насколько я помню, это началось однажды ранним утром, когда в классе во время урока еще зажигали свет. Наш учитель богословия начал говорить о Каине и Авеле. Я почти не обратил внимания на это, потому что не выспался и теперь еле слушал. Но тут священник, возвысив голос, стал рассказывать о печати Каина. Я вдруг ощутил как бы прикосновение или предостережение, поднял глаза и увидел устремленный на меня взгляд Демиана: из первого ряда он повернул ко мне лицо; его светлые, как будто говорящие глаза смотрели с выражением серьезным и одновременно ироническим, которое я знал. Это длилось одну секунду, но с того момента я напряженно, с неотступным вниманием слушал рассказ священника о Каине и каиновой печати, ощущая в глубине души, что это было не так, как он учит, что это можно понять по-другому, что это можно критиковать!

С того момента между мной и Демианом восстановилась связь, и, странное дело, едва только возникло ощущение внутреннего контакта, как тотчас каким-то магическим способом оно стало пространственным. Не знаю точно, сам ли он так устроил или это была чистая случайность — в те времена я еще верил в случайности, — но несколькими днями позже Демиан вдруг пересел и оказался на наших занятиях прямо впереди меня. Я и сегодня вспоминаю, как приятно было, сидя в переполненном классе и вдыхая спертый воздух, какой бывает в домах бедняков, улавливать свежий запах мыла, исходящий от его волос. Еще через несколько дней он опять пересел и занял место рядом со мной — место, на котором и остался всю зиму и всю весну.

Утренние занятия совершенно изменились. Они уже не были скучными и убаюкивающими. Я ждал их. Иногда мы оба слушали священника с величайшим вниманием, одним лишь коротким взглядом сосед обращал мое внимание на какую-либо примечательную историю или необычное изречение. Другого, очень определенного его взгляда было достаточно для того, чтобы пробудить во мне потребность критиковать и сомневаться.

Однако очень часто мы были плохими учениками и вообще не слушали того, чему нас хотели научить. Демиан всегда был учтив по отношению к учителям и сотоварищам: я ни разу не видел, чтобы он позволил себе обычные мальчишеские глупости, громко смеялся или болтал, вызывая недовольство учителей. При этом он умел тихо и незаметно, больше взглядами и знаками, чем словами, вовлечь меня в свои занятия — занятия, которые отчасти были очень примечательного свойства.

Он говорил мне, например, о том, кто из школьников его интересует и как он их изучает. Многих Демиан знал очень хорошо. Он говорил перед уроком: когда я подниму указательный палец, тот или этот обернется к нам или почешет в затылке и т. д. Во время урока, когда я успевал уже позабыть его слова, Макс вдруг резким движением поднимал указательный палец, я тотчас же искал глазами упомянутого ученика и видел, как тот, будто его потянули за веревочку, делал соответствующий жест. Я изводил Демиана просьбами хоть раз проделать то же самое над учителем, но он не соглашался. Только однажды, когда я, придя на урок, рассказал, что не выучил заданное и надеюсь лишь на то, что меня не спросят, он мне помог. Священник искал, кто бы из класса прочел наизусть отрывок из катехизиса; его блуждающий взгляд остановился на моем виноватом лице. Он медленно приближался, готовый указать на меня пальцем и произнести мое имя, но вдруг забеспокоился, стал теребить свой воротник и подошел к Демиану, который пристально, не отрываясь, смотрел на него, как будто хотел его спросить о чем-то. Потом священник вдруг резко отвернулся, откашлялся и вызвал другого ученика.

Я развлекался этими шутками, но постепенно стал замечать, что часто мой друг то же самое проделывает и со мной. Бывало, по дороге в школу я вдруг начинал ощущать, что Демиан идет за мной уже какое-то время, оборачивался, и в самом деле — он оказывался тут.

— А можешь ты сделать так, чтобы другой человек думал то, что ты хочешь? — спрашивал я его.

Он отвечал охотно, спокойно, по-деловому, в своей взрослой манере:

— Нет, это невозможно. У нас ведь нет свободной воли, хотя священник и говорит, что есть. Человек не может думать то, что хочет, и я не могу заставить его думать то, что я хочу. Однако, если внимательно за кем-то наблюдать, можно довольно определенно сказать, о чем он думает и что чувствует, и тогда, как правило, можно предсказать, что он будет делать в ближайшее время. Это очень просто делается, только люди об этом не знают. Конечно, нужна все же некоторая тренировка. Существуют, например, некоторые виды ночных бабочек, у которых самок гораздо меньше, чем самцов. Они размножаются точно так же, как и другие животные: самец оплодотворяет самку, и она откладывает яйца. Если ты поймал самку бабочки этого типа — ученые наблюдали это не один раз, — то ночью к ней слетаются самцы, причем даже издалека. За много километров, на расстоянии нескольких часов полета они чувствуют, что где-то в этой местности находится самка. Подумай только! Объяснения найти пытаются, но это очень трудно. Видимо, действует какое-то особое обоняние, что-то похожее на собачий нюх, который позволяет гончим находить невидимый след. Понятно тебе? Это такие вещи, которых много в природе, и никто не может их объяснить. И вот я думаю, если бы этих бабочек-самок было столько же, сколько самцов, у тех не было бы такого тонкого чутья! А возникло оно в результате долгой тренировки. Если животное или человек направляют все свое внимание на достижение цели, то в конце концов ее и достигают. Вот и все. Точно так же и с тем, о чем ты говоришь. Посмотри на кого-то очень внимательно, и ты будешь знать о нем больше, чем он сам.

У меня вертелось на языке выражение «чтение мыслей», хотелось напомнить случай с Кромером, который произошел уже давно: Но это была особенная история: ни Демиан, ни я никогда не вспоминали о том, какую серьезную роль много лет назад ему случилось сыграть в моей жизни. Как будто никогда раньше между нами ничего не происходило или как будто каждый из нас был твердо уверен, что другой совершенно забыл об этом. Несколько раз нам встречался на улице Франц Кромер, но мы даже не обменивались взглядами и не говорили о нем ни слова.

— Но что же происходит с волей? — спросил я. — Ты говоришь — ни у кого нет свободной воли. А потом говоришь, нужно только сконцентрировать свою волю на чем-то определенном, чтобы достигнуть цели. Как же это получается? Если я не являюсь хозяином собственной воли, значит, я не могу сконцентрировать ее и направить на что-то, ведь так?

Он потрепал меня по плечу, он всегда делал так, если то, о чем я говорил, было ему приятно.

— Хорошо, что ты спросил, — засмеялся он. — Всегда надо спрашивать, всегда сомневаться. Но все очень просто. Если бы такая бабочка, допустим, направила свою волю на какую-нибудь звезду или еще на что-то в этом роде, то ничего бы у нее не получилось. Да она и не пытается. Она ищет только то, что имеет для нее смысл и ценность, что ей обязательно нужно. Вот тут-то ей и удается неправдоподобное — появляется таинственное шестое чувство, неизвестное другим животным! Конечно, у человека, по сравнению с животным, куда больше и возможностей, и интересов, но и мы остаемся в замкнутом круге и не можем выйти за его пределы. Конечно, я могу что-то себе вообразить, например, пожелать непременно оказаться на северном полюсе или что-нибудь в этом роде. Но осуществить подобное желание, сконцентрировать на нем свою волю можно только тогда, когда речь идет о некой внутренней необходимости. Если это так, если ты пытаешься добиться чего-то необходимого, ты сможешь взнуздать свою волю, как хорошего коня. Если бы, к примеру, я вознамерился сейчас сделать так, чтобы наш пастор перестал носить очки, мне этого не удалось бы. Потому что это всего лишь игра. Но когда прошлой осенью я захотел пересесть на другое место, это получилось без труда. Тут же объявился кто-то впереди меня по алфавиту — до того он болел, а теперь нужно было уступить место ему, — и так как я был к этому готов, то тут же и воспользовался случаем.

— Да, — ответил я, — тогда мне это тоже показалось очень странным. С того момента, как мы стали интересны друг другу, ты все время ко мне приближался. Но как это все получилось? Сначала ведь ты не сидел со мной рядом. Ты пару дней был впереди меня. Как это потом получилось?

— Когда мне захотелось пересесть с моего первого места, я вообще еще не знал точно — куда. Знал только, что хочу сидеть на галерке. Мое желание оказаться поближе к тебе было мне самому еще не совсем понятно. Тогда к этому подключилась и твоя воля, и это мне помогло. Только оказавшись впереди тебя, я увидел, что мое желание исполнилось пока наполовину, главное было — сидеть рядом с тобой.

— Но тогда не появилось новеньких.

— Нет. Но тут я просто сделал, что хотел, и сел рядом с тобой. Мальчик, с которым я поменялся, был немного удивлен, но согласился. Пастор, правда, заметил некое изменение. Вообще, всякий раз, когда ему приходится иметь дело со мною, что-то его мучает: он знает, что имя мое Демиан и что-то тут не так, когда я с именем на букву «Д» оказался позади, среди тех, кто на «С»! Но это не доходит полностью до его сознания, потому что моя воля оказывает сопротивление, я все время ему мешаю. Все снова и снова он чувствует некое беспокойство, смотрит на меня и начинает что-то анализировать, бедняга. Но против этого есть простое средство. Я смотрю ему в глаза прямо и твердо, что переносят не многие. Люди начинают нервничать. Если ты хочешь от кого-то чего-либо добиться и смотришь не мигая ему в глаза, а он остается совершенно спокоен, то лучше откажись! С таким ничего не выйдет! Но это случается редко. Я лично знаю только одного такого человека.

— Кто это? — спросил я поспешно.

Он смотрел на меня муть сощурив глаза — как всегда, когда впадал в задумчивость, — потом отвернулся и не ответил. А я, хотя и умирал от любопытства, не смог повторить свой вопрос.

Я думаю, он говорил о матери. Он, похоже, был очень дружен с ней, но ничего про нее не рассказывал и никогда не приглашал меня к себе, так что я почти не знал, какая она.

Иногда я пытался, подражая ему, собрать всю свою волю и чего-то добиться, ибо у меня бывали желания, которые казались мне насущными. Но ничего не получалось. Говорить об этом с Демианом я не рисковал. Ведь все равно я не смог бы рассказать ему о своих желаниях. Да он и не спрашивал.

Между тем в моих религиозных воззрениях произошли некоторые изменения: я утратил былую твердость веры, хотя по своему образу мыслей, находясь под влиянием Демиана, я все же отличался от тех моих товарищей, которые демонстрировали полное отсутствие всякой веры вообще. У нас в классе были и такие. При случае они рассуждали о том, что верить в Бога смешно и недостойно человека, что истории о триединстве и непорочном зачатии могут вызвать только улыбку и торговать таким товаром в наши дни просто позор. Я ни в коей мере так не думал. Даже когда сомнения меня одолевали, я не забывал о том, что наполняло мое детство, о реальности благочестивой жизни моих родителей, исполненной достоинства и подлинности. Религия по-прежнему внушала мне глубокое почтение. Демиан приучил меня только к тому, что библейские истории и постулаты веры можно трактовать более свободно, индивидуально, вкладывая в них больше фантазии; во всяком случае, те трактовки, которые он мне предлагал, я всегда воспринимал с радостью и удовольствием. Правда, многие из них казались мне слишком резкими, как, например, история о Каине. А как-то, во время наших богословских занятий, он напугал меня одной интерпретацией, которая была, пожалуй, наиболее смелой. Учитель рассказывал о Голгофе. Я помню о том впечатлении, которое на меня, тогда еще маленького мальчика, производила история о страданиях и смерти Спасителя. Бывало, что после того как в Страстную пятницу отец читал нам о Страстях Христовых, я, потрясенный до глубины души, долго жил в этом трагически-прекрасном, призрачно-бледном и все же необычайно живом мире. А когда я слушал «Страсти по Матфею» Баха, меня охватывала дрожь от мистического ощущения таинственного мира, мрачного и могучего сияния этих страданий. Еще сегодня эта музыка и «Арктус трагикус» представляются мне символами поэзии и образной выразительности искусства.

В конце урока Демиан сказал задумчиво:

— Во всем этом, Синклер, что-то мне не нравится. Прочти историю еще раз, отведай ее: не правда ли, в ней есть что-то безвкусное. Например, эпизод с распятием, это великолепно — три креста, которые рядом стоят на холме. Но вот сентиментальная повестушка о раскаявшемся разбойнике! Сначала он был преступником и совершил Бог знает какие злодеяния, а теперь, прямо-таки тая от умиления, устраивает слезливую церемонию исправления и покаяния. Какой смысл в таком покаянии на пороге могилы? Нет, простите меня! Очередная выдумка церковников, приторная и фальшивая, приправленная патокой растроганности, и фон весьма забавный. Если бы сегодня тебе пришлось выбирать себе друга из этих злоумышленников или просто решить, кому из них двоих ты больше доверяешь, то уж, наверное, ты предпочел бы не этого слезливого вновь обращенного. Конечно же, ты выбрал бы другого, потому что он мужчина, у него есть характер. На раскаяние ему плевать, ведь в его ситуации это простая болтовня. Он идет своим путем до конца и не думает в последний момент отрекаться от дьявола, который помогал ему до сих пор. Он человек с характером, а людьми с характером часто пренебрегает Библия. Может быть, это потомок Каина. Как ты считаешь?

Я был потрясен. Мне всегда казалось, что уж историю распятия я знаю очень хорошо, и тут вдруг понял, что слушал и читал, нисколько не пытаясь вообразить ее или поразмыслить над ней. И все-таки новая мысль Демиана казалась мне роковой, она грозила разрушить понятия, за которые я держался. Нет, так нельзя обращаться с тем, что свято для меня.

Мое сопротивление он, как обычно, заметил прежде, чем я нашелся, что ему сказать.

— Знаешь, — сказал он устало, — не ломай голову над этой старой историей. Но я тебе вот что скажу: есть один момент, который позволяет выявить недостатки этой религии. Дело в том, что Господь и Ветхого и Нового Заветов, хотя и кажется прекрасным образом, не является все же тем, чем Он должен был бы быть. Это нечто доброе, благородное, отеческое, прекрасное, при этом высокое и сентиментальное — совершенно верно! Но в мире ведь есть и другое. И все это другое просто отдается на откуп дьяволу, эту часть жизни, половину ее, утаивают и замалчивают. Прославляют Отца всего живого, а вот о сексуальной жизни, без которой ничего не возникает, не говорят ни слова или, еще лучше, объявляют ее делом рук дьявола и грехом! Я ничего не имею против поклонения Богу Иегове, ни в коей мере. Но я считаю, что мы должны все прославлять и почитать как священное весь мир, а не только эту искусственно отделенную официальную половину! Значит, кроме божественной литургии, должна быть литургия и дьявольская. Это было бы справедливо. А может быть, следовало создать бога, равным образом вмещающего и демоническое начало, чтобы не опускать глаза, когда происходят самые естественные на свете вещи.

Против своего обыкновения, он говорил почти что резко, однако тут же улыбнулся и перестал меня атаковать.

Для меня же вновь возник вопрос, который был главной загадкой многих лет моей юности, но с той поры я носил ее глубоко в своей душе, не говоря никому ни слова. То, что сказал Демиан о Боге и дьяволе, о божественной — официальной — и демонической — запретной — сторонах жизни, совершенно совпадало с моими собственными мыслями, это был мой собственный миф, ощущение двух миров, двух составных мира: светлой и темной. Сознание того, что моя проблема — это проблема всех людей, всего живого и мыслящего, налетело на меня внезапно, коснулось меня священной тенью; страх и почтительный трепет охватили меня, когда внезапно я осознал, как тесно моя собственная жизнь и мысли связаны с вечным потоком великих идей. Это сознание не было радостным, хотя, казалось бы, подтверждало что-то устойчивое и счастливое. В то же время в нем было нечто жестокое и беспощадное, какой-то оттенок ответственности: ведь ты перестал быть ребенком и остался один на один со своими проблемами.

Впервые в жизни раскрывая свою главную тайну, я рассказал другу о присутствующем во мне с самого раннего детства ощущении «двух миров», и тот сразу понял, что в глубине души я с ним согласился и признал его правоту. Но воспользоваться этим было не в его манере. Он слушал внимательно, как никогда, и смотрел мне в глаза до тех пор, пока мне не пришлось отвернуться, потому что во взгляде его я опять увидал то странное нечеловеческое выражение, когда время исчезает и возраст уступает место вечности.

— Мы еще поговорим об этом, — сказал он деликатно, — я вижу, что за душой у тебя гораздо больше, чем на языке. Тебе, безусловно, известно, что ты не испытал в жизни того, о чем размышлял, а это нехорошо. Только мысли о пережитом имеют ценность. Ты знал, что твой «дозволенный мир» — всего лишь половина мира, и пытался утаить сам от себя вторую половину, как это делают священники и учителя. Это тебе не удастся. Это не удается никому, кто начал думать.

Он глубоко меня задел.

— Но как же! — я почти закричал. — Существуют ведь на свете действительно безобразные, запретные вещи, ты же не станешь этого отрицать! И они действительно запрещены, и мы должны от них отказаться. Ведь знаю же я, что есть убийства и всякие пороки, но разве оттого, что они существуют, я должен им предаваться!

— Эта тема неисчерпаема, — сказал Макс мягко, — конечно, ты не должен убивать или насиловать. Но ты еще не дорос до понимания того, что, собственно, означает «разрешено» или «запрещено». Ты осознал только частичку правды. Остальное придет, можешь не волноваться! Вот, например, около года назад в тебе проснулось нечто, какой-то зов, звучащий сильнее других. Из тех, что считаются «запретными». Греки и некоторые другие народы, наоборот, считали этот зов божественным и устраивали по этому поводу празднества. Значит, «запретное» не вечно. Все может измениться. В наши дни каждый может спать с женщиной, если он побывал у священника и женился на ней. А у других народов это по-другому и сегодня. Поэтому каждый из нас должен для себя определить, что разрешено и что запрещено — ему запрещено. Может случиться, что человек не делал ничего запретного, а при этом он подлец. И наоборот. В сущности, это лишь вопрос умственной лени! Кто слишком ленив, чтобы думать самому и иметь свое мнение, тот подпадает под общепринятые запреты. Это ведь легко. Для других существуют собственные заповеди: для них запрещены такие вещи, которые многие совершают каждый день, и разрешено такое, от чего другие бегут. Каждый отвечает за себя.

Казалось, он вдруг пожалел, что сказал слишком много, и внезапно оборвал разговор. Уже тогда я в какой-то мере понимал его чувства, его порыв. Хотя свои идеи он излагал легко и даже небрежно, однако разговоров «просто так, чтобы болтать», как он сказал однажды, он совершенно не переносил, я это знал. Во мне же наряду с настоящим интересом к теме он видел слишком много игры, удовольствия от «интересных разговоров» или что-то в этом роде, короче — недостаток подлинной серьезности.

Я прочитал последние слова, написанные мною — «подлинная серьезность», — и вспомнил вдруг еще одну сцену, самую впечатляющую из всех, которые были связаны с Максом в те, почти еще детские годы.

Конфирмация[44] приближалась, и на последних богословских занятиях речь шла о Тайной вечере. Священник считал это важным и очень старался, чтобы на уроках царило настроение пиеты. Однако как раз в эти последние часы перед конфирмацией, когда нам что-то объясняли, мое внимание обращалось к другому предмету, к личности моего друга Макса Демиана. С приближением конфирмации, которую нам представляли как торжественное принятие в лоно церкви, мною овладевало ощущение, все более сильное и непреодолимое, что ценность этих полугодовых занятий для меня состоит не в том, что нам преподавали, а исключительно в сближении с Демианом и его влиянии на меня. Я был готов вступить не в церковную общину, а в какую-то совсем иную, в какой-нибудь Орден Мысли и Личности. Где-то на земле должен был существовать подобный Орден, его представителя и посланца я видел в своем друге.

Я старался не думать об этом, мне было важно с достоинством пережить конфирмацию, а эта новая идея казалась помехой. Но что бы я ни делал, она не уходила и постепенно сливалась с представлением о близившемся торжестве, стала принимать для меня иную окраску — вступления в мир новых идей, открывшихся мне через Демиана.

Именно в эти дни мы с Демианом, незадолго до начала занятий, затеяли дискуссию. Демиан был замкнут и слушал без особой радости мои речи, в которых я, должно быть, немало важничал и умничал.

— Мы слишком много говорим, — сказал он необычно серьезно, — в умных речах нет никакого смысла. А уходить от себя — это грех. Надо уметь, наоборот, заползти, углубиться в себя, как черепаха.

В этот момент мы входили в класс. Демиан мне не мешал. Через некоторое время у меня появилось какое-то странное чувство — с той стороны, где он сидел, повеяло то ли пустотой, то ли прохладой, как будто место вдруг опустело. Когда это чувство стало тягостным, я обернулся.

Мой друг сидел, как всегда, изящно выпрямившись. Но выглядел при этом совершенно необычно, что-то исходило от него, что-то его окружало, чего я не знал… Мне показалось, что он закрыл глаза, но нет, глаза были открыты. Однако они не смотрели, не видели, они словно бы остановились, устремленные внутрь и куда-то вдаль. Совершенно неподвижный, он, казалось, даже не дышал. Рот как будто был высечен то ли из дерева, то ли из камня. Лицо покрыто равномерной бледностью, как мрамор, лишь каштановые волосы оставляли впечатление чего-то живого. Руки лежали на парте тихие и безжизненные, как вещи, камни или плоды, бледные и неподвижные, но вовсе не вялые — крепкая надежная оболочка скрытой интенсивной жизни.

Его облик поверг меня в дрожь. «Он умер», — подумал я и чуть не сказал это вслух. Но я знал, что он жив. Я не мог оторвать напряженного взгляда от его лица, от этой бледной каменной маски, и чувствовал — это и есть Демиан! Тот, кто обычно ходил и говорил со мной, был Демиан наполовину, Демиан, который брал на себя временную роль, приспосабливался, подыгрывал из вежливости. А настоящий Демиан выглядел именно так: не имеющий возраста, похожий на зверя, на камень, прекрасный и холодный, мертвый и в глубине исполненный невероятной жизни. А вокруг беззвучная пустота, звездное пространство, одинокая смерть!

Содрогаясь, я почувствовал, что он полностью ушел в себя. Никогда еще я не испытывал такого одиночества. Он ушел от меня и стал совершенно недоступен, он был так далек, как если бы вдруг оказался на крайней точке земли.

Я не сразу понял, что никто, кроме меня, этого не замечает. Мне казалось, каждый должен был не отрываясь смотреть на него. Но нет, никто! Он сидел неподвижно, как прекрасная статуя, как идол, — подумалось мне. На лоб его села муха, побежала по губам, по подбородку — ничто не дрогнуло в его лице.

Где же, где же он сейчас? На небесах или в аду? О чем он думал, что чувствовал?

Как его спросить! Когда в конце урока я увидел, что он снова живет и дышит, он уже был таким, как всегда. Откуда он вернулся? Из каких мест? Он казался утомленным. На лицо вновь возвратились краски, руки двигались, но каштановые волосы лишились блеска, как будто устали.

В последующие дни я пытался в своей спальне делать такие упражнения — сидел неподвижно на стуле с закрытыми глазами, проверяя, как долго выдержу это и что буду чувствовать, однако быстро уставал и начинал часто моргать.

Вскоре состоялась конфирмация, о которой у меня не осталось никаких особенных воспоминаний.

А потом все переменилось. Рухнуло детство. Родители смотрели на меня как будто в смущении. Сестры стали совсем чужими. Наступило какое-то отрезвление, от которого привычные ощущения делались фальшивыми и бледными, поблекли все радости: сад потерял свои запахи, лес не манил, мир я ощущал как распродажу всякого старья, лишенного вкуса и прелести, книги были всего лишь бумагой, а музыка только шумом. Так с дерева осенью опадает листва — оно ничего не чувствует, по стволу стекает дождь; ни солнца, ни мороза, жизнь словно сжимается и уходит вглубь. Оно не умирает. Оно ждет.

Было решено, что после каникул я поступлю в другую школу и впервые уеду из родительского дома. Иногда мать подходила ко мне с особенной нежностью, прощаясь со мной заранее: она старалась сделать так, чтобы в сердце моем сохранилась любовь, привязанность к дому и память о нем. Демиан был в отъезде. Я остался один.

Предыдущая главаГлава 16 из 38Следующая глава