К книге
ФеноменСтраница 4
24%
Страница 4
4

— А кто кирпич-то вышиб? Если я, то с вас причитается.

— Поэт Сергей Есенин. Сегодня ночью он мне сказал: пошли ты их всех… в огород! На чучело.

«А девушка весьма самоуверенна… или совсем ненормальная», — успел подумать Потапов, перед тем как ощутить очередной за нынешнее утро прилив сил, будто грудь его задышала в две пары легких, а кровь по жилам устремилась в обратную сторону — туда, к молодости.

Потапов наскоро переоделся в сыновние джинсы, отыскал под вешалкой дачные, в летней засохшей грязи кроссовки, переобулся; на плечи набросил потертую спортивную «непромокашку». Голову обтянул вязаной лыжной шапочкой. И стал внешне молодым человеком, то есть представителем самой обширной возрастной категории людей от пятнадцати до пятидесяти лет, обряженных в бодряще-унылую униформу конца двадцатого века.

— Ну, вот что, милая девушка, мне пора. У меня появилась цель. А времени для ее достижения мало. Остаетесь в помещении или выходите вместе со мной на воздух?

Набросив широкоплечую, какую-то всю раздутую изнутри курточку, Настя молча направилась к выходу.

— Постойте! — поманил Потапов девушку пальцем из глубины квартиры. — Идите-ка сюда. Чего-то спрошу.

Поколебавшись, Настя приблизилась к Потапову.

— Пройдемте в мой кабинет. Да смелее, черт побери!

Прошли в кабинет. Все это время Настя держалась от Потапова на почтительном расстоянии.

— Иван Кузьмич, если вы пьяненький — я убегу.

— Я абсолютно трезвенький. А пригласил, чтобы спросить: что это такое?

Настя проследила за направлением указательного пальца хозяина кабинета.

— Это шкаф.

— А в шкафу, в шкафу-то что?!

— Ну… книги.

— Угадала, книги. Но книги — какие?! Взгляни: Шекспир, Лез Толстой, Достоевский, Бальзак, Данте, Пушкин, Томас Манн, Есенин, наконец! Слыхала о таких? Нет, ты, Настя, не смейся. Не смешно. Ты лучше скажи: ничего… такого не ощущаешь, сверхъестественного? Это же второй космос! Духовный. Какие умы, имена какие! Да здесь, в этих книгах, все великие истины законсервированы! А я… Годами валяюсь тут, на диване… Как это: от жажды помираю у ручья. И не пользуюсь! Чужой этим книгам. Правда, время от времени убеждаю себя: вот разгребу малость делишки, соберусь внутренне и положу на стол книгу! Стану читать. Хотя бы по вечерам, перед сном хотя бы, как перед смертью. И какие делишки разгребать, стол-то у меня, посмотри, Настя, пустой, как в мебельном магазине. Мои делишки — там, на фабричке, а с фабрички я рано или поздно уйду. Сбегу. Не тюрьма, конечно. Но радоваться отучила. Знаешь, Настя, а я ведь веселый был! Общительный. Мог даже сплясать… Если хорошо попросят.

— Устали, — предположила Настя.

— Постарел… Ты это хочешь сказать? Молчи, ребенок. Я от людей отвык. Руководить людьми, Настя, вредно и страшно. Внешне все пристойно: живешь с ними в одном доме, работаешь на одном предприятии, одной выпечки хлеб жуешь, а сам как бы все время за стеклянной перегородкой находишься. Все тебя видят, даже докричаться до тебя могут, а… дыхания твоего — не слышат!

— А вы разбейте стеклышко.

— Вот, вот оно! — забарабанил пальцами по стеклу книжного шкафа. — И разбивать не надо: отодвинул и… дыши! Читатель корешков, заглавий! Открою и стану питаться. Их энергией. И все мои хвори выйдут из меня. Передставляешь, Настя, вчера вечером у меня хватило воли протянуть руку и взять книгу. Стихи Сергея Есенина!

— Ха! Нашли с чего начинать культурную революцию.

— Понимаешь, его стихи о березках, о деревне поманили меня куда-то туда, где есть еще молодость, восторг. Захотелось в траву ничком упасть! Под дождь сунуться! Чтобы отмыться от всей этой пыли городской…

— Съездили бы на дачу.

— У меня нет дачи. Кому с ней возиться? Я не о том. Живем, Настя, на земле — миг. Вздрагиваем, а то и ломаемся от любого грубого прикосновения. Друг друга любим только во время войны, или болезни, или еще какой всеобщей беды, когда всем тошно и всех обнять хочется. И ведь не стеклянные, не бездушные. Плакать умеем. По крайней мере в детстве умели. А главное — смертные все. Обреченные. И так бессердечно обходимся друг с другом. Так незаботливо!

— Это вы о себе?

— Это я о всех. И о себе. В первую очередь. После Есенина взялся я за Льва Толстого. За позднего Льва Толстого, у которого помимо таланта за плечами уже отшумела солидная жизнь. Со всеми ее приправами. И наскочил я на «Смерть Ивана Ильича». Жуткая, понимаешь ли, история про человека, заболевшего раком. Очень современная и очень страшная история. И так меня этот рассказ за горло взял — ну просто дышать нечем стало. Отбросил, не дочитав!

— А говорите: «питаться стану, энергией». Выходит, что и от них вред человеку? — повела Настя своими современными, «эстрадными» глазками в сторону книг.

— Короче говоря — струсил. Переметнулся к Пушкину. За противоядием. На слух все его стихи знакомы будто, а для души — неведомы оказались. Читаю Пушкина и вдруг начинаю сочувствие получать, начинаю понимать, что Пушкину тоже страшно, что Пушкин со мной на равных страдает. И сразу — легче. «Но не хочу, о други, умирать. Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать!» Вот поддержка, вот лекарство! О чем это я?

— О Пушкине.

— Нет, не о Пушкине — о себе. Ты, Настя, иди, пожалуй. А я почитаю еще. Поэму «Цыганы».

— Вы ж за город ехать собирались! К живым цыганам. В Сережины джинсы переоделись. Я же вижу: вам проветриться необходимо. Устали вы, не в себе малость.

— Там видно будет. Может, и проветрюсь. А ты иди.

— Куда?

— А к себе домой?

— Некуда мне идти…

— Постой-постой… Как это — «некуда»? Ты ведь прописана где-то? У любого-каждого своя жилплощадь имеется, свои квадратные метры. По крайней мере — у нас, в Советском Союзе.

— А я не из вашего города.

— А из какого ты города?

— Из города Щелкуны.

— Это где ж такой?

— В лесу на лужайке. Восемь домиков.

— Погоди-ка… Ты что же, такая сиятельная, такая, как говорит Сергей, попсовая вся, модная и, выходит — бездомная?

— Иван Кузьмич, торопитесь: цель остынет. А про жилплощадь… Я добровольно бездомная: у меня ненависть к домашнему хозяйству. Из глубины истории передалась, от многих поколений затюканных, но не сломленных женщин — наследство. Уверяю вас, что не пропаду. Обратите лучше внимание на мои розовые штаны. Как они вам?

— Штаны, говоришь?

— А прическа? А… походочка? — отпрянула Настя от Потапова.

— А ты, Настя, и впрямь не такая несчастненькая, не такая беспомощная, хотел я сказать. Оставайся в Сережиной комнате, до его возвращения из десантников. Он тебя обнаружил в этом мире, ему и заботу проявлять…

— Я хочу с вами. К цыганам.

Потапов впервые несуетливо, даже внимательно посмотрел на девушку. «Она же несовершеннолетняя», — улыбнулся догадке.

— Со мной тебе трудно будет. Я отвык от детей. Сын вырос, а дочери никогда не было. Понятия не имею, как их воспитывать, теперешних дочек.

— Я костер умею разводить. Чай организую в лесу. Нельзя вам в цыгане одному, при своей-то должности, без шофера Васи.

— Откуда тебе про Васю известно? Подслушивала? А про цыган? И вообще — откуда ты?! Ах, да… Я и позабыл: из Щелкунов. Сергея давно знаешь?

— Если честно — вторую ночь. Да вы не беспокойтесь, мы ее врозь провели: Сергей в кресле уснул.

— А первую? Ладно… Без подробностей! — Потапов стукнул костяшками пальцев о письменный стол и сделал строгое лицо.

Настя едва не расхохоталась, взвизгнув от восторга.

— Ты где работаешь?

— У вас на фабрике. Работала. Подметки клеила. После ПТУ.

— Во вторую, что ли, смену сегодня?

— Я уже полгода не работаю. Уволили.

— За что?

— За опоздание. Не за одно, конечно. Я — сова. Ночью не сплю. Утром от постели не отклеиться. И еще: пререкаюсь.

— Значит, выгнали, а не уволили. Теперь припоминаю что-то такое.

— Ничего вы не припоминаете, потому что без вашего ума оформили. Через зама. Вы только завитушку на приказе вывели фломастером. Я в пятом пункте значилась. Меня в кадрах с документами ознакомили. Мы для вас кто? Так… палочки-галочки. Пунктики.

— Не болтай чепухи! Да если хочешь знать — я сам сегодня не только опоздал, вообще — прогуливаю! Мотаю!

— Ну… вам-то разве кто запретит мотать?

В передней заскулил телефонный аппарат.

— Вот, слышишь?! Наверняка Озоруев по мою душу звонит. Я тебе, Настя, серьезно говорю: будет изрядный скандал. Хай будет. Потому что на работу я не пойду вовсе. Ни сегодня, ни завтра, ни еще когда. Потому что я улетаю! В космос! К Пушкину, к Есенину, к Толстому! Всё. Теперь решено без возврата. Никакой я не директор. Хватит притворяться. Скажи, Настя, разве я похож на директора?

Девушка нарочито дотошно принялась рассматривать свое бывшее начальство, затиснутое в молодежные доспехи, заходила Потапову за спину, кружась вокруг него, хотя и увлеченно, однако недоверчиво, с прежней опаской.

— Ой, как интересно… — пролепетала с сомнением в голосе.

На улицу вышли вместе. Потапов взглянул на часы: без четверти десять. Из календарного окошка на циферблате выглядывало тридцать первое число.

Август завершался прозрачными днями с бездонным небом, онемевшими от безветрия деревьями, раздавшейся вширь и ввысь вселенной. Недавние грозовые дожди, от которых шумно, с нескрываемым удовольствием освободилось небо, облагородили город, согнали с его крыш и асфальтированных пространств тяжелую летнюю пыль.

Вглядываясь в распахнутое настежь утро, Потапов на какое-то время позабыл, что он не один. Сидевшие возле парадного бабушки скорей всего не узнали в Потапове Потапова, неизменно отбывавшего из дома на фабрику в черной «Волге»; все их внимание переключилось нынче на розовые штаны простоволосой Насти, чья золотисто-пушистая прическа вспыхнула в затененном дворике, будто второе, «карликовое» солнце.

На мгновение Потапов забыл себя повседневного, поднадоевшего, себя администратора, депутата райсовета, забыл, что ему нельзя, «не положено» быть другим, неказенным, не увешанным веригами обязанностей и ответственностей, забыл себя всегдашнего, настоящего, а вспомнил — себя подлинного, то есть освобожденного от условностей быта, растворенного, как сахар в березовом соке, в пространстве и времени бытия.

Настя поспевала за ним, позабыв всего лишь о найденной в квартире Потапова улыбке, которая так и осталась на ее губах; усердно перебирая ногами, иногда припускала за Потаповым во весь опор, как бездомная собачонка, ухватившаяся за случайную ласку. На ее плече висела спортивная сумка, где брякало что-то посудное.

К вокзалу добирались пешим ходом. На изгибе одной из центральных асфальтированных улиц, которая в этом месте переходила в небольшую площадь с цветочной клумбой посередине, из проносившегося какого-то не в меру веселого грузовика просыпались на асфальт стеклянные иголочки, блестящие, шуршащие и — великое множество. Поверхность асфальта в одно мгновение будто инеем окидало. Веселый грузовик, не останавливаясь, понесся в сторону городских окраин, скорей всего — на городскую свалку. И тут же по рассыпанным стеклянным палочкам проехал негромкий, весь какой-то плавный «икарус» интуристского назначения. Из-под его широких скатов послышался отчетливый хруст ломающихся хрупких изделий (Потапов едва не произнес «созданий»). Стеклянные эти палочки столь явственно и в то же время безропотно ломались, что Потапов с Настей, не сговариваясь, поёжились.

На бульваре, ведущем к вокзальной площади, в тени густо-зеленых аккуратных молоденьких лип, еще не признающих завтрашней осени, расположилась как бы небольшая ярмарка: множество столиков, тележек, лотков, уставленных снедью — жареной рыбой, котлетами, плюшками-пампушками, соками, пепси-колой, лимонадом, усыпанные конфетами, печеньем; тут же ящики с яблоками, сливами, сладким перцем. В ногах путались использованные картонные стаканчики. Тянуло душноватым, жирным дымом от двух жаровен с шашлыками и цыплятами. Народу возле угощений — негусто. Трудовой день в разгаре. Питались тут в основном приезжие и проезжие, что проникали на бульвар с привокзальной площади, ориентируясь на запахи и на звон порожних бутылок.

Потапов ухватил с прилавка пластиковый мешочек с изображением волка, мысленно поедающего зайца, набросал в пакет пирожков, насовал туда же бутербродов, конфет, уложил четыре бутылки пепси. Расплатился. И тут Настя, наблюдавшая за Потаповым, глазам своим не веря, засекла молниеносное движение потаповской руки, нырнувшей куда-то за баррикаду из сигаретных пачек, выложенную на одном из столиков разбитной коробейницей с одутловатым, густо осыпанным пудрой лицом.

В руке Потапова скользкой рыбиной посверкивала бутылка коньяка. Не таясь, держа посудину зажатой меж двух пальцев, Потапов направился в сторону вокзала, не только не расплатившись за «три звездочки», но даже не оглянувшись на остолбеневшую буфетчицу.

Вспоминая случившееся, Настя так и не смогла решить, что ее тогда потрясло больше: то, что Потапов совершил кражу, или то, что смолчала, не подняла бучу буфетчица?

Нагнав Потапова у привокзальной площади, Настя мягко, но решительно отобрала у него бутылку. И бегом, словно эстафетную палочку, отнесла «товар» на прежнее место. Тетка принять его наотрез отказалась. Замахала на девушку руками, как на привидение. С лица торговки, будто снег из свинцовой тучки, просыпалась пудра. На пирожки с саго.

— Знать ничего не знаю! — оттолкнула разгневанная женщина протянутую Настей бутылку. Девушка растерянно оглянулась по сторонам и возле соседнего столика отметила человека в милицейской форме.

«Вот теперь ясненько, почему старуха от коньяка шарахнулась». Проворно сунув золотоголовую стекляшку в близстоящую урну, девушка заторопилась на вокзал.

Потапова Настя обнаружила в зале ожидания. Он сидел на диване и… курил. Некурящий Потапов дымил как паровоз! Идиотски пыхтел, не взатяжку. Дурачился, балагурил, нарываясь на скандал. По правую руку от Потапова терпеливо морщился какой-то очкарик, пожилой, напоминавший сельского учителя. По левую — величественная дама, тоже в возрасте, с негнущейся спиной, с очень высоким туловищем. Потапов дымил нагло, откровенно, вызывающе. И никто ему не перечил, даже крепкий еще парень, одолживший директору сигарету и сидевший в данную минуту напротив «инцидента». Наоборот, все как бы даже радовались этому обстоятельству, восторженно сверкая прослезившимися глазами.

Предыдущая главаГлава 4 из 17Следующая глава