К книге
ФеноменСтраница 11
65%
Страница 11
11

— Спасибо, Настя.

Ужин, как говорится, удался: ели все охотно, даже торопливо. Объяснять излишнюю нервозность глотательных движений можно было всеобщей настороженностью, незавершенностью происходивших с утра событий, некой недосказанностью в поведении хозяина дома; все как бы притихли на время, в ожидании разъяснений. Не хватало определенности. На разбитый и оттого какой-то несолидный, мальчишеский рот директора старались не обращать внимания и в то же время именно из этого рта надеялись услыхать слова, способные снять напряжение с озадаченных умов.

Озоруев не понимал одного: как прихворнувший Потапов мог очутиться за городом, да еще и попасть там в милицию? Об этой потаповской акции знали в городе немногие и немногое. Озоруев нуждался в разъяснениях. В конце рабочего дня до него дозвонилась Мария и, нервно похихикивая, сообщила, что Потапов исчез и что сейчас он будто бы на станции Торфяная, в милицейском пикете. Вызволить директора фабрики из милиции для Озоруева было нетрудно: всего лишь один телефонный звонок потребовался. Но цена этому звонку была одна: откровенность, то есть правда, которую нужно было выложить на один из начальственных столов города не позднее завтрашнего утра.

Озоруев с Потаповым не только работали вместе, они дружили. Вернее, пытались дружить. Были они ровесники, оба из безотцовщины. Нуждались друг в друге не бескорыстно, по-хорошему завидовали один другому (Озоруев — семейной устроенности Потапова, Потапов — озоруевской свободе, независимости холостяцкой). И — что восхищало обоих — обходились без традиционной рыбалки, охотничьих домиков, не парились вместе, или «свально», в казенной финской баньке, выясняли не отношения, а как бы сомнения проясняли. Лет пять тому назад, когда, обмениваясь репликами с новоявленным парторгом фабрики (Озоруев пришел на фабрику из секретарей райкома, как бы с понижением в карьере), Потапов попробовал нести привычный для него вздор, озадачивая парторга фразочками типа: «Все надоело, Озоруев!» — «Что именно надоело, Иван Кузьмич?» — «А все! Работать, жить, на людей смотреть! Ухожу в цыгане или в монахи. Имею право умом повредиться?»— Озоруев отвечал: «Не имеешь». И начинал обстоятельно доказывать, почему Потапов не имеет права «сходить с ума».

С Потаповым подобные «капризы» приключались не впервые, о чем Озоруев понятия не имел; но именно тогда, по достижении Потаповым «сороковки», начался в его поведении этот все возрастающий крен в беспричинную унылость, в душевную апатию, возникшую то ли от духовного голода, то ли от переутомления (физического в том числе). Нужно отдать должное Потапову: он никогда не вызывал Озоруева на подобные разговоры при посторонних, вообще на людях, но всегда с глазу на глаз, а значит, и ничего провокационного эти его фразочки в себе не несли. Потапову, как воздух, необходимы были озоруевские контрдоводы, озоруевская горячность, подчас гнев и чуть ли не озоруевская ненависть: они лечили, они восстанавливали, они затягивали ожоги на потаповской совести, не давая задохнуться в собственном неверии, в подступившей к сердцу боязни смерти, в мерзких снах, когда снились черви и порожние космические пространства, дышащие на Потапова вековечным инеем.

— Послушай, Иван, — Озоруев отхлебнул чаю из чашки и как-то застенчиво глянул на разбитую губу товарища, — а знаешь, ничего не случится, если ты еще денек поболеешь, а, Иван? В больницу ложиться не обязательно, а в себя малость прийти — необходимо. Только не отключай телефон: будешь работать по проводу, если понадобишься. Остальное беру на себя. Мужикам, которые задергаются, объясню в лучшем виде: так, мол, и так, обойдетесь. Подменю, Ваня, не переживай. Цеха план шьют, начальники у тебя в порядке. И вообще, сам знаешь, без директора фабрика не закроется: будет фурычить. Президенты приходят и уходят, а государство остается. Согласен?

— Согласен. Более того: ни завтра, ни через месяц на фабрику больше не пойду.

— Ну вот!.. Обиделся, что ли?

— Вовсе нет. Разве я не сказал тебе про это самое вчера? Прости, Гриша, ушел я с фабрики. Уволился. Всё!

— Старо, — хмыкнул Сергей, вклиниваясь в беседу взрослых.

— Что старо? — как-то нехотя, и в то же время непритворно грустно обратился Потапов к сыну.

— А все эти уходы значительных лиц. Анахронизм, папочка, такой же, как ваша неработающая фабричная труба дореволюционная, ты ведь ее «анахронизмом» величаешь? Все эти побеги многозначительные — от семьи, от должности, от поклонников — банально, потому что неискренне. Игра воображения. Фильм с таким сюжетом недавно крутили, заграничный. Там один деятель тоже как бы перестал быть самим собой, другим маршрутом по жизни поехал: на работу не вышел, стал на скрипке играть… Правда, у него в банке миллион пылился.

Не дослушав Сергея, Потапов повернулся к Озоруеву.

— Слышь-ка, Григорий Алексеевич, у меня к тебе просьба.

Озоруев, не пришедший в себя после заявления Потапова, словно поперхнувшийся догадкой: «А Кузьмич-то не шутит, интонация не та», — невесело улыбнулся.

— И какая же просьба?

— Девочку на работу устрой. Чтобы с общежитием, с авансом, все, как положено. И шефство над ней возьми. Потому что хорошая девочка. Необходимо ей помочь.

— И кто же это?

— А рядом с тобой сидит. Настей звать.

— Что это вы, Иван Кузьмич?! Может, я не хочу на фабрику?

— Не обязательно подметки клеить, Настя. Иди шить. К машине. В ученицы — на закройщицу или на контроль, к Макаровне в стажерки. Она из тебя первоклассного эксперта по качеству сделает. Не хочешь? А куда тебе, кроме фабрики? В Технологический — не пройдешь, готовиться нужно год. Возвращайся тогда в Щелкуны. Не за первого же встречного подонка замуж идти? — метнул Потапов в сторону сына искорку взгляда, едва приметную. — Он ведь тебя за дурочку сельскую почитать будет. Разве не так?! Ты мне что о ней по телефону бормотал сегодня утром?! — не сдержался Иван Кузьмич, дал Сергею оборотку за его саркастическое «старо». — А ведь ты, сынок, штанов ее розовых не стоишь! Вот ведь дело-то какое…

— Напрасно кипятишься, отец. Лично я твой протест поддерживаю, если это действительно протест! Ни к чему только демонстрации. Все эти оповещения предварительные. Эффектные. Они раздражают окружающих. Уходить в себя нужно тихо, беззвучно, философски. То есть по убеждению, а не со злости на кого-то. Прости, поучаю…

— Та-ак, значит, поддерживаешь его капризы? Логично: яблочко от яблоньки… Скажи на милость, протестанты нашлись! — Мария заскребла ногтем по сигаретной пачке. — И куда же ты, сыночек, или откуда уходить собрался? Может, посоветуешься с матерью перед дальней дорогой? Или мне тоже уйти? Только ведь я не «от себя» и не «в себя», а прежде всего — от вас уйду! На другое местожительство. Мы здесь и так все на солидном расстоянии друг от друга проживаем, но все же как бы в одной галактике, в квартире этой осточертевшей. Придется подыскивать…

— Друзья, друзья! Давайте-ка вот о чем договоримся: об очередности. — Озоруев поднялся из-за стола. — Первыми все же уходим мы вот с этой девушкой, вас, кажется, Настей зовут? А затем уж все остальные расходятся. Но, ежели по справедливости хотите, вот вам мой совет: уходить по старшинству. Потапов первым захворал, запросился наружу из себя, — значит, его первого и обслуживать надлежит, спасать. Чтобы заново родиться, хотя бы блохой, необходимо умереть человеком, говорят буддисты. А разве мы допустим, чтобы кто-то из нас преждевременно в блоху превратился? Ни боже кой! Спасать! Пойдем-ка, Ваня, к тебе в уголок, напишешь объяснительную. «Армянские чернила» имеются?

— Пять звездочек годится?

— Годится.

— И это вы говорите: «Годится»? Партийная совесть фабрики? А как же с постановлением против пьянства? С «добровольным сумасшествием» и прочими цитатами? С дебильными детишками? — иронизировал Сергей.

— Ради спасения души человеческой можно и с Мефистофелем спознаться, не токмо что с коньяком. Тем более что мы по маленькой. Для аккомпанемента. Спасибо, Машенька, накормила, и… где там у вас раскладушка, на всякий случай?

Ушли, затворились в кабинете Потапов с Озоруевым, и в комнате Марии, в той самой, где только что ужинали всей семьей, наступила настороженная, искусственная тишина.

Но прежде хочется пояснить, почему именно Мария занимала в квартире самую большую комнату. Во-первых, у нее чаще бывали гости: сотрудники газеты, иногородние корреспонденты, просто посетители, «персонажи» и просители из будущих статей, очерков, репортажей. Короче говоря, в доме ей принадлежала гостиная. Там стояла ее широкая арабская тахта-кровать, приземистая, напоминавшая скорее театральные подмостки, нежели спальную принадлежность; там же имелся диванчик для посетителей, кресла, письменный стол и несколько застекленных книжных полок, где под книгами, в нижних, глухих, без стекла отделениях стенки прятались все ее личные вещички — туалетные и писчебумажные, парфюмерные и сувенирные, коробки с обувью и стопки журналов мод. Ни пыльных ковров, ни холодного хрусталя. На книжном шкафу — бамбуковый вьетнамский парусник. По стенам — несколько картин местных художников, ее друзей, подрабатывающих в редакции фотографированием и гравюрками-заставками.

Сейчас, когда мужчины покинули комнату (Сергей ушел к себе, пожелав женщинам спокойной ночи), тишина в комнате как бы переливалась через край, так ее было много для двоих; но Мария не знала Насти, которую ничто не могло смутить, когда она чувствовала себя правой: «Куда ж я отсюда пойду, если идти мне сегодня некуда, ни с кем не успела договориться».

— Послушай, Настя, давай поговорим откровенно. Можешь — откровенно? Мне многое неясно, понимаешь?

— Не понимаю, но — спрашивайте.

— Что у тебя, ну, хотя бы с Сергеем?

— Теперь ничего.

— А… а раньше?

— А раньше — переночевала у него. Спать-то мне в городе негде, из общаги поперли. Вот я и переспала. Да вы не переживайте. Сережа в кресле всю ночь просидел. Ко мне он побоялся. Да и не пустила бы я его до себя. Вы ж понимаете, Мария Петровна. А Сережа только с виду такой чувак ресторанный, на самом-то деле он робкий и все время притворяется. В отверженного играет. Там у них целая команда таких отверженных.

— Где «там»?

— Ну, где-то там, куда мне нельзя. Я для них — сырой матерьял. Думаете, он сейчас в институте будет учиться? Не. Молод он еще для института. Дурью годика два помается, кровушки вам попортит. Потом, может, и одумается. Вообще, у нас с этим делом неправильно. С высшим образованием. В институты нужно трудящихся людей брать, которые специальность имеют и свой хлеб успели пожевать. Лучших из лучших туда направлять. Лично я годков пять не только в институт, замуж выходить не буду: подготовочкой займусь. А там, когда созрею…

— Я тебя, Настя, не о том… Ты мне вот что скажи: тебе удобно вот так, в нашем доме? Ну, как бы без уважительной причины в нем находиться? Лично мне как-то неловко было бы…

— Это поначалу! А теперь-то мы друг друга во как хорошо знаем. Зачем же смущаться? Лучше помогать по силе возможности. Кстати, посуду пойду помою, хорошо? Вон Иван-то Кузьмич, спросите — доволен даже, что я за ним увязалась. Я того гада пузатого, боксера бывшего, так головой под брюхо саданула! Будет помнить, паскуда! Пусть почешется. Беззащитного человека боксерским ударом — по зубам. Потом я губу Ивану Кузьмичу одеколоном обработала. Все польза какая-то. А вы говорите — «не ловко». Неловко штаны через голову надевать. Чего ж тут неловкого, когда все путем?

— Да-а, чудная ты, Настя, ей-богу, чудная. То есть — славная. Извини, пожалуйста. И ложись отдыхай. О посуде — забудь. Я тебе вот на этом диванчике постелю.

— Хорошо. Я не длинная. Мне тут впору.

Мария хотела услышать от Насти что-нибудь о поездке за город с Потаповым и вдруг поняла: будь что рассказать, кроме драки, а также сидения в пикете, девочка сама бы не утаила, открылась, а стало быть, и рассказывать ей нечего. А расспрашивать уставшую Настю Мария не решилась: было в облике девчонки, в открытом ее взгляде незамутненных жизненными разочарованиями глаз, в манере говорить не юля, напрямик, нечто устыжающее. Для нее, Марии, живущей в этом мире не столь откровенно, как жила Настя, было в поведении девочки и нечто очаровательное, непридуманное, подкупающее и очищающее своей первозданностью и внутренним светом.

В комнате у Потапова помимо книжных шкафов и порожнего, как ночное футбольное поле, письменного стола, на краю которого, будто одинокое дерево, торчала настольная, с зеленым абажуром лампа, приобретенная в комиссионке, имелись обтянутые вельветом болотного оттенка диван и два кресла.

Озоруев плюхнулся в «свое», традиционно избираемое, кресло, стоявшее возле дивана; на диване, обронив на пол шлепанцы, от валика до валика разлегся Потапов. Меж диваном и креслом застрял крошечный сувенирный столик индийского происхождения, резной, из тонко припахивающей чем-то нездешним древесины. На столике — тяжелого стекла квадратный графин-штоф, две рюмки и два румяных яблока.

— Послушай, духовный пастырь… — Потапов посмотрел на Озоруева без всякой иронии, неожиданно воодушевившись, будто вспыхнув от догадки или от каких-то воспоминаний; он даже позу переменил, приняв сидячее положение. — А знаешь ли ты, Озоруев, что на добрые дела, на то, чтобы со вершить их, требуется немалая отвага, если не мужество? Бяку сделать кому-то можно и походя — как говорится, раз плюнуть. А скажем, нищему двугривенный подать — призадумаешься и давай бог ноги от него!

— Во-первых, где ты в наше время нищего возьмешь? Бедные есть. А попрошаек что-то я давненько не встречал.

— Имеются. В определенных местах. Там, где ты, Озоруев, не бываешь. Где я не бываю тоже. Скажем, возле мшинской церкви. А еще на кладбище. У ворот. В пригородных электричках. Разве не встречал? Только теперь они тихие, песен своих сентиментальных не поют, помалкивают, потому как не умеют жалобно петь и еще потому, что внезапное пение раздражает граждан. Тихая рука, лучше если уродливая, молитвенно протянутая в вашу сторону, застигает врасплох и в какой-то мере гипнотизирует вас, и вы покорно шарите у себя в карманах в поисках мелочи, чтобы побыстрее отделаться…

Предыдущая главаГлава 11 из 17Следующая глава