К книге
Пугало.Страница 12
63%
Страница 12
12

— Вы что же, Достоевского читали? — усмехнулся вожак, лаская несвежим носовым платком лик Богородицы, проступающий из тьмы веков с иконной доски, изъятой студентами из покинутого дома Софронихи. — Нет, вы только вдумайтесь, мальчики, в какие мы с вами просвещенные времена заехали! В любой, даже необитаемой деревеньке Достоевского читают. О Владимире Соловьеве или Рамачараке толкуют!

Парамоша тем временем, поостыв, решил действовать дипломатичней. Оставив без ответа вопрос о чтении Достоевского, вежливо усмехнулся, протянув над костром в сторону иконы свои не знавшие трудовых мозолей руки и, заинтересованно заблестев глазами, произнес:

— Если не ошибаюсь, «Скорбящая всех радостей»?

Среди «поджигателей» возникло незримое, как дыхание спящего ребенка, шевеление. А надменная, блошиного роста девица, восседавшая для солидности на огромном рюкзаке, уколола Парамошу дефицитным (на всех не хватит!) взглядом маленьких, но отчетливых черных глаз.

Вожак или физрук, во всяком случае этакий хват, будто загулявший кот, метивший всех и каждого лихим своим обхождением, излучавший буйную энергию, словно не перловой каши со шпиком наелся, а по крайней мере урановых котлеток накушался, воззрился на Парамошу, как на замаскированного Конфуция.

— Вы что же, и в иконах сечете… пардон, разбираетесь? — протянул физрук «скорбящую» Парамоше для ознакомления.

— По силе возможности. А ежели конкретно, то — применительно к ситуации: радость ваша и возбуждение, вызванные обретением данной досочки, напрасны, беспочвенны, потому что взошли эти восторги на обмане, на причинении миру печали, зла. Вот и скорбит Пречистая Дева, глядя на ваши радости уголовного свойства. Короче, кто вас просил забираться в чужой дом, под замок? Участковый лейтенант Лебедев через некоторое время задаст вам этот же самый вопрос.

Энергичный хват, как на ринге после нокдауна, приподнялся с ведра, не забыв пометить «зал» напористым взглядом, мгновенно сориентировался и тут же пошел в наступление, нанеся Парамоше словесный левый боковой, причем открытой перчаткой.

— Ну вот что, Эрудит Иваныч, хватит трепаться. Иконкой не размахивай, пришли-ка ее, родимую, сюда. Необходимо тщательно запаковать предмет старины, чтобы в целости-сохранности в город доставить, в антирелигиозный музей истории религии, слыхал о таком, грамотей? Хотя чего уж там притворяться: что я не вижу, с кем дело имею? Классический образчик деклассированного элемента. Бомж натуральный. В собственном соку. Продолжать?

Парамоша обиделся не на шутку. Он даже немного побледнел. В запущенном его организме, не то в голове, не то в груди, что-то начало электрически потрескивать и лопаться (не жилы, не кровеносные сосуды, но как бы пузырьки с газом, а точнее — издержки закипающего негодования).

— Богородицы не отдам… — прошептал не менее истово, нежели, в свое время, расставаясь с паспортом. И, подняв образ высоко над головой, добавил:

— Лучше в костер!

Схватка длилась недолго. Секунд восемнадцать. Парамоша упал в огородный бурьян, «предмет старины»— к ногам бровастого физрука. Не иначе — был применен один из эффектных приемов то ли ритмической гимнастики, то ли буддийской сосредоточенности, во всяком случае — чего-то модного, показанного однажды по телевизору и мгновенно усвоенного миллионами зрителей.

Из заглохших грядок Парамоша восстал, держа перед собой полуистлевший обломок косы-литовки, а также имея под глазом синяк. Зрителей смутило приправленное сопением молчание Парамоши, с которым он двинулся на обидчика. Кричал бы, дергался — плевать, а вот так молча, сосредоточенно идут, по обыкновению забыв себя.

Взвизгнула, скатившись с вершины рюкзака, девчонка. Полумесяцем рассредоточились вокруг Парамоши физкультурники. А в центре полумесяца, не сходя с места, поджидал Васеньку вожак, бросивший вперед порожние руки и слегка, в такт Парамошиным шагам, закачавшийся.

И опять никакой драки не вышло. Не могло выйти: слишком силы неравные. Резвый хват молниеносно, низом скользнул под Васеньку, мелькнули свистящие в воздухе ноги физрука, упакованные в красные кроссовки, обломок Парамошиной железяки улетел в загустевающие сумерки.

— Будешь рыпаться — смирительную рубаху наденем, — пообещал руководитель группы, отряхивая с джинсов неплодородный суглинок. — До чего одичал человек! Ника, плесни больному из неприкосновенных запасов медицинского. Пусть в себя придет.

Молодежь, обступившая Парамошу, смущенно теснилась возле художника, по всем приметам бить его им не хотелось, более того — многим из команды стало явно не по себе: во-первых, на одного навалились, во-вторых — на пожилого, можно сказать, невзрачного, морщинистого, в сравнении с ними — внешне просто несчастного.

— Ребята, — засомневался один из туристов (самый смекалистый, или самый трусливый, а может, самый справедливый?), — а что, если деревня живая, так сказать — функционирует еще? А мы тут распоряжаемся.

— Отставить, — шевельнул авторитетными бровями вожак, надавив голосом на возникшие в юных сердцах «чуйства». — У меня железная информация: в деревне жителей нетути. Это ведь Подлиповка? — обратился хват к Парамоше, как ни в чем не бывало, даже приветливо.

Парамоша так и обомлел от неслыханной забывчивости вожака: казалось, теперь они с вожаком — враги до скончания дней, ан ничего подобного, предлагается мир. Как такое понимать? А главное — как на такое вероломству отвечать? И — чем? Кликнуть старика Сохатого, полковника на беседу пригласить? «Разве успеешь? — вспомнил о каратешных приемах физрука Парамоша. — Значит, не рыпаться? Такая породистая доска уплывает, семнадцатый век! Что предпринять?»

— Предъявите документы, — обратился Парамоша к девушке, подносившей металлическую рюмашку со спиртом, не повышая голоса обратился. — Как вас зовут, девушка?

— Вероника Авде…

— Заткнись! — рявкнул на девушку хват.

— А что тут такого? — передернула плечиками Ника.

— Значитца, опять за свое? — положил бровастый руку на мигом просевшее Парамошино плечо и вежливо постучал снизу вверх могучим, тренированным запястьем по невзрачной бородке художника.

Васенька судорожно сглотнул. Обиду и все остальное. Но пасовать уже не собирался — понесло…

— Да, за свое! И не за свое, а за государственное! — отважно ухмыльнулся Парамоша, радуясь «государственной» поддержке, и сразу ему сделалось легче, словно отцовские шаги издалека заслышал. — Никто Подлиповку не закрывал, учтите. Это не лавочка, а населенный пункт. Русская деревня. И проживают в ней русские люди: Курочкина Олимпиада Ивановна, Прокофий Андреич… э-э… Сохатый, Смурыгин Станислав Иванович, Парамонов Василий Эдуардович… продолжать список? Короче… и так далее. Но даже, случись такое, что вы Подлиповке предрекаете, стань она порожней, нежилой, превратись в золу, в культурный слой, в землю — все рабно «Скорбящую» присваивать не имеете права, потому что земля и все, что в недрах земли, принадлежит государству. А не какому-либо частному лицу, хотя бы и владеющему некоторыми приемами… ритмической гимнастики!

Окончательно стемнело. Пламя костра сделалось объемней, явственней. На словесный шум и на свет огня выбрался из своей баньки Сохатый. Настоящая фамилия у него была — Кананыхин, чего Парамоша не знал.

Прокофий Андреевич появился в момент, когда язычки пламени вновь присосались к старому дереву, но теперь их никто не сбивал, не прогонял, и огненная стихия беспрепятственно пеленала обреченную. Сохатый молча и как бы зачарованно всматривался в происходящее, затем все так же бесшумно отпрянул за грань света, вернувшись в ночь, будто рыбина в воду.

Возвратился он минут через пять с гармошкой в руках и с двустволкой на ремне через плечо.

— Гости? — справился дед Прокоп у Парамоши.

— Они самые, — сплюнул художник в костер. — После таких гостей не соберешь и костей.

— Что так? — Сохатый подвинул ведро ногой от костра и, положив на ведро случайную дощечку, кряхтя, уселся. — Можа, сыграть? Энти самые… бу-ги-нуги? Али из ружья пальнуть? Сольцой по гузкам?!

— Вы, что же, сторож здешний? — пожимая в недоумении плечами и подбадривая клоунской улыбочкой команду, заозирался вожак. — С ружом, и ваще…

— Я-то? Сумасшедший я. Здешний. Поезда до сих пор под откос пускаю. Как в сорок третьем. Э-э, а под глазом-то чаво? — пискнула в руках Сохатого гармошка, будто мышка придавленная. — Это и хто ж тебе, товарищ художник, нарисовал такое?

— Нарисовали… Долго ли умеючи? А вот то, что умельцы в запертый дом проникли, — это уголовщиной пахнет. Они ведь и к вам могут наведаться с ревизией: нет ли чего божественного, за что иностранцы денежку отстегивают. Вот старинный предмет культа из-под замка увели. Икону «Скорбящей божьей матери»— из дома Софронихи.

— Да в чулане она валялась, в пыли. Мы ведь не знали, что в этой деревне живут. Типичная развалюха заброшенная, — подала голос Ника. — Сколько мы таких деревнюшек обошли и всюду ни души, а тут, как нарочно…

— Нехорошо, — разжал губы Сохатый.

— Так ведь все равно сгниет! — презрительно щелкнул по иконе прокопченным пальцем хват. — А мы этим реликвиям жизнь продляем. Из гнилых чуланов на свет божий извлекаем. Пред любопытные очи изумленных зрителей.

— Все равно нехорошо… трупы обшаривать. На войне такое мародерством обзывали, — Сохатый поставил гармошку на колено и еле слышно, на тонюсеньких верхах, без подголосков, заиграл, будто черной тушью, одним волоском, кучерявую линию на белой бумаге повел. «Раскинулось море широко…»

— Ну, хорошо, хорошо, мы вернем, — посоветовавшись шепотом, решили туристы. — Вот, держите! — хват сунул богородицу Сохатому.

— На место положьте… откуль взяли, — не переставая пиликать, посоветовал дед Прокоп.

— В чулан, что ли? Крысам на съедение?

— Крысы эту пищу не потребляют, — усмехнулся Прокофий Андреевич. — Вот вы старое дерево сожгли. Помешало?

— Так мертвое ж, сухое…

— И что? Стояло ведь. Не падало. За землю без вашей помощи держалось. И старое с толком употребить можно, а не измываться над им. Вот мы от ево огня отодвигаемся, жарко. А в печке б оно пару дней горело. С пользой. В зимнюю стужу.

Проснулся Парамоша раньше обычного: не своим голосом кричала коза, жалобно подвывали ничьи кошки, шумели крыльями и пищали многочисленные мелкие птицы, ворочаясь в старом дереве, будто в Ноезом ковчеге, и все три петуха — белый Олимпиадин, красный полковничий и черный Сохатого, — сорвав голоса, уже не просто лаяли, а как-то нервно икали. Даже неизвестно откуда взявшаяся собака скулила, — скорей всего, шедшая мимо деревни транзитом и застрявшая в Подлиповке с наступлением ночи.

— Олимпиада Ивановна! — позвал Парамоша старуху. — Баба Липа, проснитесь! Что-то случилось!

И вдруг Васеньку осенило: умерла бабушка-то! Не потому ли и твари всполошились? У них тут все взаимосвязано, как в одном организме.

Пришлось сползать с печки, идти в Олимпиадин закуток, привыкать к темноте, всматриваясь в старуху, лежащую на своей вдовьей, с никелированными шарами кровати. Необходимо было тронуть недвижное тело или хотя бы толкнуть его, чтобы убедиться в страшном предположении, всегда страшном — сносившееся или полноценное тело перестало дышать, — все равно страшно, тошно. Общение с последней тайной на какое-то время пресекает в нас, живущих, связь с каждодневным, суетным, и мы, затаив дыхание, как бы заглядываем в кромешную щелочку и ничего не видим, кроме ужаса, потому что «микроскоп» нашего воображения не способен пробиться за грань материального, и хоть мы уже где-то рядом с просторами духа, но… по свою, земную, «существенную» сторону бытия; а ведь «существенное» под нашими взорами распадается не только на клетки, атомы, молекулы, но и на элементарные частицы, на почти… ничто, распадается — и все же не отпускает от себя туда, за, сквозь, через, по ту сторону добра и зла.

Склонившись как можно ближе к лицу Олимпиады Ивановны и боясь коснуться этого лица, Парамоша вдруг уловил не дыхание, нет, что-то менее ощутимое, словно Олимпиадиной мысли коснулся, мысли, вставшей над миром, будто травинка, щекотнувшая Парамошину душу неизбывным теплом жизни.

«Живая!»— пронеслось по всему напрягшемуся существу Парамоши: по возликовавшим костям, коже, нервам, сосудам. «Живая все-таки. Ну молодец, бабка! Ну умница!»

И, действительно, лицо у старушки было теплым. Даже кончик ее огромного, восхитительно явственного носа не остыл!

Парамоша долго звал ее по имени, тормошил, массировал старушке грудь возле сердца. Он еще никогда не наблюдал в человеке такого глубокого забытья.

Проснулась баба Липа не от Парамошиных восклицаний и тормошений, — смешно сказать, от бездушного скрипа одной из половиц! Парамоша, отчаявшись добудиться хозяйки, в бессилии отпрянул от кровати, и тут одна из половиц издала неприятный пронзительный ультразвук, похожий на утиный кряк. И Курочкина встрепенулась, зачмокав беззубым ртом. Парамоша метнулся к выключателю. В «зале* вспыхнула единственная в доме лампочка, озарившая спальный закуток Олимпиады Ивановны высевками света, прошедшими сквозь зеленоватую тряпицу отгородки.

— Олимпиада Ивановна… — оторопело зашептал себе под нос Парамоша. — Что это с вами?

— Господи Сусе… — подала голос бабуля.^- Сынок, ты, што ли, Васенька? Али стряслось чаво?

— Да нет… Напугали вы меня опять.

— Кричала небось?

— Наоборот. Мне показалось, что вы того… — Парамоша не знал, что сказать. Видок у него был дурацкий: бородка и волосы на голове всклокочены, большие черные трусы вот-вот упадут к ногам. — Мне показалось, что вы…

— Померла, что ли? Да хучь бы и так.

— Едва добудился.

— Спужала, окаянная, парня! Да нешто мне сделается чаво? Этто я травки сонной глонула, как лечь… Вот и сморило.

И вдруг, перемогая комнатный электрический свет, в окне заиграл свет наружный. Однако не утренний, рассветный, а как бы всполохи зарниц. Только не дальние, а словно под окном где-то.

— Што бы так? — заподнимала голову от подушки Олимпиада, с трудом отклеиваясь от постели. — Батюшки, да никак горим?!

Предыдущая главаГлава 12 из 19Следующая глава