Господин Нейедли, тапер, обладал четырьмя замечательными свойствами. Во-первых, он носил на голове «котика», — легкий паричок на макушке, — который в данном случае составлял цветовой контраст с волосами, обрамлявшими голову его владельца. «Котик» был каштановым, волосы же по краям — белоснежными. Можно ли, в конце концов, требовать от пособника ночных оргий, тапера, чтобы он на каждой стадии поседения обзаводился соответствующим набором искусственных волос?
Второе свойство сомнительнее. Оно касалось весьма сложного аромата, каковой окружал господина Нейедли и состоял из запахов жирной помады, анисового шнапса и старости.
Третьим его свойством было умение живо представлять себе разнообразнейшие несчастные случаи, которые могли произойти с его дочерью Розой. Трагизм этих несчастий возрастал соразмерно степени алкогольного опьянения господина Нейедли. Не было еще на белом свете настолько достойного жалости существа, как эта Роза, о которой проницательные знатоки душ утверждали, что она расцвела в действительности, а не являлась только сказочным вымыслом и порождением табачного дыма.
Существовала ли она вообще и кем бы ни была на самом деле, в устах своего отца сегодня она самым жалким образом умирала от чахотки, вчера выбрасывалась из окна, на следующей неделе должна была попасть в железнодорожную катастрофу и окончательно себя угробить. Всякий раз, однако, по щекам искренне и глубоко взволнованного рассказчика текли обильные слезы.
Важнейшей характерной чертой Нейедли было все же то, что восьмилетним ребенком он состоял в тогдашнем придворном штате императора Фердинанда Доброго[2] в Градчанах императорски-королевским титулярным вундеркиндом, как он сам обозначал свой необыкновенный ранг. Воспоминание о лучезарном прошлом часто и сильно возбуждало его.
Теперь и доктор Шерваль, который любил изображать посвященного и опекал чужаков, подошел к роялю и представил высокого, полного мрачного достоинства человека.
— Позвольте познакомить уважаемых господ. Наш великий виртуоз Нейедли! Господин президент Море...
— Без имен, если осмелюсь попросить!
Угрюмец страдальчески скривился, будто кто-то крепко наступил ему на ногу.
Шерваль попросил извинения:
— Забудьте это имя, Нейедли! Но не забывайте, что перед вами стоит президент Общества Спинозы и мастер Ордена «Сыновья Союза»...
Старик Нейедли подпрыгнул:
— Большая честь для меня, господин президент! Нижайше знаком уже с господином президентом! Имел удовольствие встретить вчера господина президента на поминках императорского советника Хабрды...
Море оборвал приветствие. Он не любил напоминаний о похоронных процессиях, связь коих с его жизненным поприщем желал бы утаить. Дабы называться более обтекаемо, господин президент Общества Спинозы вошел в анналы делового мира как «агент по надгробиям». Он посредничал между скорбящими близкими покойного, фирмой по возведению памятников и гражданской посмертной славой преставившегося. Вовсе не удивительно, что изобилие почетных должностей, с одной стороны, и деловое общение со смертью, с другой, были причиной степенной серьезности и пасторски длинного сюртука господина президента.
Казалось, в таком злачном месте он очутился впервые. Он медленно поводил неразвернутым платком по губам. Этим малоубедительным, но символическим жестом он явно хотел намекнуть, что такому человеку, как он, уместно в подобном окружении чуть-чуть скрывать известные всему городу черты лица.
Однако доктор Шерваль хотел предложить нечто вниманию президента и обратился к пианисту:
— Как там обстояло дело с императором Фердинандом Добрым, Нейедли, и с вашими концертами?
Старик опасливо пригнулся к клавиатуре:
— Мне кажется, вы, господа мои, хотите склонить меня к государственной измене и оскорблению Величества? Сплошь балмехомы сидят в Салоне.
Море сверкнул мрачным взглядом.
Нейедли поторопился добавить:
— Балмехомами — готов служить господину президенту — господа иудеи называют весь рядовой состав и служащих в войсковых частях.
Шерваль успокаивал:
— Во-первых, никто вас не услышит, а во-вторых, мало кому ведомо, кто такой император Фердинанд.
Нейедли обстоятельно разъяснял:
— Но это ведь — покойный дядя нашего императора. Его свергли в сорок восьмом году в Ольмюце. Вижу его как сегодня. Наверху в замке была его резиденция, и на роскошном животном — на сивом липиццанере[3], естественно, — он ежедневно прогуливался по Баумгартену или в парке с каналами.
Глубоким ораторским голосом президент Море спросил:
— А он действительно был добр?
При этих словах его торжественное лицо изобразило слащавую почтительность верноподданного, чьи мысли в умилении касаются высочайшей персоны.
Нейедли таинственно завращал глазами.
— Добрым он не был, а вот глупым — был.
Шерваль подначивал:
— Вы ведь были вундеркиндом, давали концерты в замке. Как это было?
Узловатые пальцы Нейедли безуспешно попытались сыграть блестящий пассаж.
— Вы можете мне всецело доверять, господин доктор, — я был вундеркиндом и пользовался большим успехом. Концертировал я в испанском зале. Присутствовала вся Титулованная высшая аристократия, двор и общество. Здесь сидел Его Сиятельство господин граф Коловрат, а там — Ее Светлость графиня Лобковиц. Я вижу ее перед собой как наяву. Красавица, верьте моему слову! А далее — Его Преосвященство господин штатгальтер фон Бёмен, и господин командующий корпусом граф... граф... проклятье... как бишь его звали?..
Доктор Шерваль с любопытством протиснулся вперед.
Пальцы Нейедли прокатили пассаж обратно.
— Могу вам почтительнейше заявить, господа мои, что тогда и память у меня была, и пальчики бегали. Весь свой репертуар я исполнял наизусть: «Вечерние колокола», «Воспоминание», увертюру к «Вильгельму Теллю» и аранжировку оперы «Жидовка»[4]. Да-да, сейчас я мало что могу сыграть на память, да и по нотам — почти ничего, по слабости глаз. Выплакал я свои глаза. Господин доктор знает, что с тех пор как случилось это несчастье с моей Розочкой...
Доктор Шерваль поспешил незаметно вернуть рассказчика к его теме. Руки Нейедли раскалывали на куски музыкальную пьесу, пока он докладывал дальше:
— Итак, господа мои, тогда я действительно хорошо играл. Двор и общество аплодируют и вызывают на бис. Дамы растроганно рассматривают меня в лорнеты. Даже Его Величество император хлопает мне: «Браво, браво», — кричит он, и я, малыш, хочу поклониться и поцеловать ему руку. Он в самом деле начинает очень ласково гладить меня по голове. Однако — и это так же верно, как то, что я стою перед вами — вдруг словно что-то взрывается в его руке, и он дает мне оплеуху...
Глаза президента мрачно сверкнули. Однако Нейедли с мягкой улыбкой продолжал:
— Я ничего не хочу сказать против Его Величества. Император ведь ничего не мог с этим поделать. Я отчетливо ощутил, как он сопротивлялся этой оплеухе, которая засела ему в руку. Раздача затрещин была, видите ли, характерной его особенностью. Его адъютант, господин управляющий артиллерией граф Кински, при выезде на прогулку всегда крепко держал его за руки, — ведь ничего не знаешь наперед. Едут они как-то по каменному мосту. Там стоит золотое распятие, которому евреи должны платить, поскольку они перед святая святых шапок не снимают. Ничего плохого против господ иудеев я этим сказать не хочу. «Отпустите меня, Ваше Сиятельство», — говорит Его Величество адъютанту. Тот только сильнее сжимает руки императора. Его Величество просит еще красноречивее: «Отпустите меня, Ваше Сиятельство, мне ведь необходимо перекреститься!» Тут генерал согласно предписаниям строевого устава ничего другого сделать не может, и отпускает высочайшие руки. Тут он и вскинулся, будто рюмашку осушил!
Доктор Шерваль был просто восхищен этой историей. Его друг, агент по надгробиям президент Море, напротив, казался менее удовлетворенным. Под маской безобидного анекдота скрывались разрушительные умонастроения и чехословацкая государственная измена против императорского дома, верноподданным коего он был.
Нейедли пока что отгонял от рояля Аниту и Маню.
— Отойдите, девочки! Сейчас я сыграю вам кое-что для танцев. — Затем повернулся к Шервалю: — Знает ли господин доктор народные песнопения, которые бытовали в Вене во времена приснопамятного императора Фердинанда?
И он запел тихонько, аккомпанируя себе только басами:
В Шенбрунне,
говорят,
живет макака,
говорят,
ее лицо,
говорят,
как у монаха,
говорят,
сахар жрет,
говорят,
вина пьет,
говорят,
что за макака,
скажите,
там живет?
Пианист смотрел президенту Море прямо в глаза; тот печально покачивал головой.
— Грубый народ эти венцы! Вообще покорнейшую верность императору находишь только у нас.
— Что вы там поете? Громче, пожалуйста! — крикнул лейтенант Когоут.
Нейедли, однако, вытянулся, как по команде «смирно»:
— Честь имею доложить, господин лейтенант, — один старый мотивчик, который господина лейтенанта не заинтересует.
— Я люблю только модные песенки, — подтвердил лейтенант. — Ну, Нейедли, сыграйте что-нибудь шикарное!
Тут Нейедли своими подагрическими пальцами принялся выколачивать из рояля вальс по меньшей мере десятилетней давности. Дамы танцевали большей частью друг с другом. Только Грета вцепилась, блаженствуя, в доктора Шерваля, который был значительно ниже ее ростом.
Людмила стояла в дверях, повернувшись ко всем спиной.